5 фольклор подвергается репрессиям

5 фольклор подвергается репрессиям

Как определялась государственная политика по отношению к устной традиции? Во время Гражданской войны слухи и частушки в деревне были объектом пристального внимания со стороны «органов», которые проводили мероприятия по розыску их «распространителей»: в 1921 году Пермская ЧК издала приказ: «Расстреливать всех, кто распространяет нелепые слухи…»; в 1919 году Вятская ЧК сообщала:

«Советский у. переполнен дезертирами, распространяющими самые нелепые слухи о взятии Глазова, эвакуации Вятки, о сожжении хлеба в Котельниче и пр. ЧК совместно с представителями исполкомов ведут усиленную борьбу с распространением подобных слухов» (Советская деревня I: 129). Однако после окончания Гражданской войны «дела, связанные с появлением и распространением слухов, рассматривались довольно неохотно. Сама трактовка этого деяния во многом зависела от уровня квалификации следователя. Чаще всего те же действия трактовались в более широком смысле: «контрреволюционная агитация»,“провокационная деятельность» и прочее» (Давыдов 2010: 108). Впрочем, к концу 1920-х годов ситуация изменилась: «Отныне распространение слухов, подпадавшее под пункт 10 статьи 58 УК РСФСР, подвергалось более строгому наказанию. Но при этом классовые льготы сохранялись. <…> Одновременно власти стали активно использовать весь инструментарий раздуваемой «классовой борьбы в деревне». Отныне главным распространителем слухов назывался кулак. В секретной информационной сводке Татарского обкома ВКП(б) от 3 ноября 1929 года приводился целый ряд примеров антисоветских, с точки зрения руководства, слухов и разговоров населения, инициаторами которых назывались кулаки. «Наиболее распространённым методом борьбы кулака против партии и соввласти является искажение действительного положения вещей и муссирование ложных и провокационных слухов»» (Там же,109).

В 1924 году в Москве была проведена кампания, осуждающая рассказывание антисемитских шуток в рамках борьбы с антисемитизмом (Тепцов 1993: 327–358), однако серьезной ситуация стала к апреле 1927 года, когда ЦК ВКП(б) принял постановление «о сатирическо-юмористических журналах», в котором говорится, что «наша сатира» еще не доросла до позитивной критики, направленной против «некоторых отрицательных сторон нашего строительства» (Блюм 2000: 141–142). На практике это означало, что свободное высмеивание каких-либо сторон социалистической действительности теперь запрещено, в том числе и в анекдотах.

Даже в самых высоких кругах аппарата – уныние, подавленность. Пожалуй, меньше даже начали рассказывать анекдотов, как потому, что за анекдоты карают (в партийных инстанциях постановили: довольно анекдотов, за анекдоты будем исключать из партии), так и потому, что положение в партии и в стране не настраивает на анекдоты (Письмо из Москвы 1933: 25–26).

В «год великого перелома» окончательно изменилось отношение к неподцензурному фольклору. 13 мая 1929 года историк И. И. Шитц сделал следующую запись в своем дневнике: «ГПУ будто бы циркулярно распорядилось преследовать анекдоты, задевающие Советскую власть» (Шитц 1991: 115), в том же году в Ленинграде уличного певца арестовали за пение частушек антисоветского содержания «Жизнь крестьянина» и осудили на два месяца принудительных работ (Комелина 2013). В 1930 году два этнографа-музыковеда, посетившие базар городка недалеко от Киева, описали сцену ареста сотрудниками ОГПУ профессионального слепого певца, распевавшего сатирические песенки про колхозную жизнь; будучи арестован, певец в импровизированной песенке тут же высмеял этих сотрудников (Kuromiya 2007: 109).

В августе 1933 года в циркуляре Горьковского крайлита было приказано «указать случаи враждебной агитации, в чем бы она ни выражалась, в форме ли выступления, антисоветском анекдоте[48], в случайном разговоре и т. п.» (Общество и власть 2005: 466).

К 1935 году устное распространение антисоветских фольклорных текстов карается уже не только во внесудебном порядке, но и выделено Прокуратурой СССР в особую группу преступлений, а в докладной записке от 11 марта 1936 года председателя Спецколлегии Верховного суда РСФСР Я. Я. Кронберга по делам о контрреволюционной агитации (статья 58–10) среди проверенных 473 дел 33 (7 %) выделены в следующую группу: «исполнение и распространение контрреволюционных рассказов, песен, стихов, частушек, анекдотов и т. п.» (История сталинского ГУЛАГа 2004: 238).

16 апреля 1936 года Прокурор СССР А. Я. Вышинский в докладной записке И. В. Сталину и В. М. Молотову о росте количества дел по обвинению в контрреволюционной агитации пишет, что осуждение за контрреволюционную агитацию в ряде случаев было «неверным» по следующей причине:

…нередко под контрреволюционную агитацию подводится обычная обывательская болтовня, брюзжание, недовольство плохой работой отдельных лиц или организаций (сельпо, сберкасс и т. д.), а также исполнение частушек и песен с антисоветским содержанием, хотя бы и людьми, не имеющими никаких оснований считать их контрреволюционерами, преследующими исполнением этих частушек или песен контрреволюционные цели. Вот несколько примеров: <…> Саратовский крайсуд осудил по ст. 58–10 УК колхозницу Лезневу Евдокию, 1905 г. р., за то, что она распевала антисоветские частушки:

В колхоз я записался, пишу свою жену, жена меня ругает,

– провались ты с колхозом, в колхоз я не пойду (История сталинского ГУЛАГа 2004: 254–255).

Вот данные по Татарской АССР о том, какие наказания полагались за исполнение и распространения фольклорных текстов «антисоветской направленности». Отметим следующие факторы: (1) в первой половине 1930-х годов внимание уделялось скорее частушкам, а во второй половине – и анекдотам, и частушкам; (2) количество дел за анекдоты и частушки после 1935 года увеличивается, а приговоры становятся все более суровыми.

Таблица 2. наказание за исполнение/распространение фольклорных текстов[49][50]

Источник: Книга памяти 2000–2002; таблица составлена по электронной версии книги, опубликованной на сайте общества «Мемориал» [http://www.memo.ru/library/bkmemory/tatar.htm].

Бывший старший следователь следственного отдела УКГБ Томской области А. И. Спраговский вспоминает:

В делах, по которым проходили колхозники, основными пунктами обвинения были рассказанные анекдоты. Они квалифицировались как «клевета на колхозный строй». Помню, например, такой анекдот. Сталин, Черчилль и Рузвельт ехали по дороге. Путь им преградил бык и, несмотря ни на какие уговоры, с дороги не уходил. Черчилль обещал ему вольготные пастбища в Шотландии, Рузвельт обещал отправить в Соединенные Штаты. Однако бык упорно стоял. Тогда Сталин, обращаясь к быку, произнес: «Уходи, а не то в колхоз отправлю». Бык, испугавшись, тут же освободил путь. За подобные анекдоты многие поплатились жизнью (Трепинин 2006: 393).

Стала хорошо работать и «обратная связь»: к середине и концу этого периода отмечается активное использование в доносах частушек («антиколхозных») (Тренин 2004: 60), анекдотов и других фольклорных материалов:

Еще Кальнин доносил, что Вегман ему и М. Д. Кордонской рассказал анекдот про завещание Льва Троцкого, услышанный в московском трамвае: В этом завещании Троцкий пишет, что если за границей (его) убьют или он умрет, то пусть тела не бальзамируют и (в) мавзолей не доставляют. Средства эти лучше отдать на индустриализацию. Пусть берут только мозги, заспиртуют и отправят в Москву. Спирт отдать Рыкову, а мозги Сталину (Тепляков 2007; варианты сюжета см.:Архипова, Мельниченко 2010: 296–299).

В период, когда проходил процесс антисоветского троцкистского центра, среди работников райкома имели место хождения контрреволюционных анекдотов следующего содержания: «Жена Сталина Аллилуева умерла с горя, потому, что жить со Сталиным нельзя. Слева к нему полезешь – левый загиб, справа пристроишься – правый уклон, из-под низу – примиренчество, а наверх залезешь – нажим на партию». <…> Анекдот по отношению жены т. Сталина распространял среди учителей парторг средней школы Кладов (Общество и власть 2005: 1045).

На рубеже 1920–1930-х годов складывается следующая ситуация: органы власти (ОГПУ/НКВД, цензура, парткомы) считают необходимым регулировать низовые культурные практики, разделяя их на «неправильные» и «правильные». Вот характерная переписка краевого и районного цензурных комитетов Нижегородской области о репертуаре слепых певцов на базаре, инициатива утверждения которого исходила от самих певцов (Там же, 823–824). 10 октября 1932 года Краснобаковский райлит (районый цензурный комитет) сделал в вышестоящую инстанцию – крайлит (краевой цензурный комитет) – запрос об утверждении репертуара нищих:

В райлит от инвалидов-одиночек-слепых, не состоящих в ВОСе, поступают просьбы о выдаче разрешения на исполнение народных песен на базарных площадях и др. местах скопления публики. Причем, репертуар сготовлен из произведений, не вошедших в репертуарный указатель, и в большинстве своем идеологически не выдержан. До получения разъяснений выдачу разрешений не произвожу.

Ответ начальника крайлита В. Бабкина на запрос об утверждении репертуара нищих на базарах был весьма эмоционален:

Завед. райлитом. Балахна.

На ваше письмо от 10 окт.

Никаких разрешений кому бы то ни было на исполнение песен на базарах-рынках выдавать не следует. Тем более не следует выдавать такие разрешения инвалидам-слепым (хотя бы и состоящим в ВОСе). Ясно, что «базарные певцы» по своему жанру не будут исполнять никаких других песен, кроме так называемых – жалостных (в расчете на хорошее подаяние). Было бы большой благоглупостью заставлять их петь идеологически выдержанные революционные песни. Мы должны повести с этими певцами решительную борьбу также, как ведем ее с попрошайничаньем, с нищенством. Меры борьбы – в данном случае – аналогичны. Без борьбы с нищенством не может быть борьбы с «базарными-рыночными-певцами-калеками». Поэтому всякое хотя бы косвенное узаконивание «певцов-калек» выдачей разрешений на их «репертуар» будет противоречить борьбе с нищенством.

Из ответа начальника видно, что работники цензуры прекрасно понимали разницу между профессиональными категориями «народных исполнителей», которые могли и которые не могли исполнять, в чей репертуар могли входить «правильные» и «неправильные» тексты.

Подобное разделение было осознано и советскими фольклористами (через несколько лет это приведет попытке искусственного создания «советского фольклора»). В числе целей фольклорной экспедиции А. М. Астахова и З. В. Эвальд называют следующие, практически совпадающие с задачами карательных органов (см. пункты 3 и 4):

1. Изучение на материале фольклора идеологических сдвигов в рабочей среде в процессе культурной революции и советского строительства. 2.Изучение фольклора как материала для истории фабрик и заводов. 3.Выявление в фольклоре как влияний, формирующих сознание нового человека, так и влияний идеологически чуждых и вредных. 4. Установление путей борьбы с классово-враждебными тенденциями и стимулирование развития идеологически ценных элементов путем активного воздействия на массовый музыкально-поэтический быт рабочих. <…> Вследствие слабости культурного фронта открывается доступ для всякого рода идеологически вредных влияний, вследствие чего изучение фольклорных явлений на данных предприятиях приобретает особое значение (Астахова, Эвальд 1932: 141–143).

Таким образом, «неправильные» исполнители подвергались репрессиям, тогда как с «правильными» проводилась разъяснительная и воспитательная работа, нацеленная на смену не только репертуара, но и в какой-то степени самого адресата текстов. Им становились уже не только (и даже не столько) представители той же социальной среды, что характерно для обычной фольклорной коммуникации, но и правящий режим. Однако теперь последний категорически не готов мириться с «бесконтрольным» существованием устных нарративов.

Именно в этом контексте начинается эксперимент по формированию «нового» «советского» фольклора.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.