ВЕЩЕСТВО ПОБЕДЫ

ВЕЩЕСТВО ПОБЕДЫ

Мой дед, прошедший всю войну и неохотно отпущенный в запас в 1947 году в звании майора артиллерии и должности помпотеха полка, был человеком легким, веселым и необыкновенно надежным. В критических обстоятельствах я замечал у него на лице усмешечку, хорошо знакомую ветеранским детям и внукам: я видывал ее и у Василя Быкова, рассказывавшего, как его травят наймиты Лукашенко, и у Виктора Астафьева, которого тоже травили былые товарищи по почвенному лагерю, и у Булата Окуджавы, на котором после 1993 года отыгрались за всех прочих подписантов «письма сорока двух». Усмешка эта обозначала не то чтобы вечное «прорвемся», но скорее бесконечное презрение к обстоятельствам, сознание их ничтожности. Не то чтобы они казались ничтожными на фоне фронтового опыта — нет, я уверен, что и Быков, и Окуджава, и Астафьев, и дед на фронте усмехались точно так же. К опасности нельзя привыкнуть, но ее можно презирать. Война давала знание об абсолютной цене вещей — то внутреннее спокойствие, с высоты которого бытовые проблемы просто неразличимы, а улюлюканье предстает комариным писком.

Я застал ветеранов нестарыми еще людьми. В них и сегодня виден внутренний покой, почти невозможный в сегодняшних людях, доверху полных зыбким киселем. Но тогда он был особенно заметен, и именно о нем был снят «Белорусский вокзал» — лучший из фильмов о поколении победителей; фильм, оказавшийся в конечном итоге о том, что ни годы бытовых унижений, ни вынужденный конформизм, ни старость, ни самая смерть никогда не расформируют десятый десантный батальон. Герой Папанова мог пасовать перед наглым молодым начальником, но в решительный момент убийственным ударом сшибал с ног сытого жлоба. Герой Леонова мог годами валяться по госпиталям, терять друзей, нищенствовать, но категорически неспособен опуститься до зависти. Фронтовики — лучшее советское поколение, те, кого Александр Секацкий в наши дни так точно назвал «воинами блеска». Согласитесь, это шире и привлекательней «воинов света» — перед нами не просто победившее добро, но еще и форс, шик, фарт, риск, черный юмор, сардоническая насмешка над любыми обстоятельствами; это целый кодекс чести человека, прошедшего огни и воды, да так никогда и не демобилизовавшегося. Это поколение сверхлюдей, совершивших сразу два подвига: они не только спасли Родину от внешнего агрессора, но сумели освободиться и от внутреннего, верховного, и никакие послевоенные репрессии уже не вернули их в стойло. Их руками и умами создавалась оттепель. Они помнили, как драпало начальство и пасовали идеологи. «Нас оставалось пятеро в промозглом блиндаже, командованье спятило и драпало уже, — и, отдаленный слыша бой, я, жалкий раб Господен, впервые был самим собой, впервые был свободен», — написал об этом Владимир Лифшиц, но напечатать, понятное дело, смог только под псевдонимом, выдав себя за американского поэта Джеймса Клиффорда, погибшего в 1944 году. Отблеск этой свободы, этого презрения и этой способности совершать невозможное на них до сих пор отчетлив, сколько бы их ни лакировали, ни приглашали на уроки мужества и ни делали адресатами слюнявой фальшивой лирики.

Дед мог так усмехаться в «запорожце» под проливным дождем, когда ломались дворники и ни черта не было видно; и в ответ на сообщение врача, что у него инфаркт; и в лицо молодому начальнику, который тоже порывался на него орать. Он редко рассказывал о войне, как большинство ветеранов, а если рассказывал — это всегда был авантюрный роман, скорей плутовской, чем героический. Вообще они с редким упорством забывали войну, почти каждый большой поэт фронтовой генерации написал об этом. Левитанский: «Ну что с того, что я там был…». Окуджава: «Не помню зла, обид не помню…». Слуцкий: «Впрочем, это было так давно, что как будто не было и выдумано» (хотя он же признал ниже, что «есть жестокая свобода — помнить все страдания, до дна», но он же и показал на личном опыте, как за эту свободу расплачиваются). Высший пилотаж — забыть, как именно это было, выгнать из памяти цену, какой куплен этот опыт, но сам опыт сохранить, чтобы в нужный момент он сработал, как неразорвавшаяся бомба в старом подвале. Фактическая сторона дела ушла, но приобретенное знание о жизни — о том, что в ней чего-то стоит, а о чем можно не думать вообще, — сохранилось; кто сумел проделать над собой эту операцию — тот и выжил, и сохранил рассудок. Иногда мне кажется, что последний ветеран не будет помнить вовсе ничего — и этим купит бессмертие. Факты уйдут, останется чистый опыт сверхчеловеческого.

Что это за опыт? Томас Манн в финале «Романа одного романа» высказал симпатичную мысль о благотворности абсолютного зла — оно не допускает моральных колебаний и отковывает героев. Фашизм преподал миру урок, до сих пор еще не вполне забытый. Ветеранам довелось победить то самое манновское абсолютное зло, насчет которого двух мнений быть не может. Это и есть опыт сверхчеловечности. Нас не должна обманывать их сегодняшняя старость. У такого опыта нет возраста. Их можно представить — и увидеть — немощными, но нельзя вообразить униженными.

На них лежит отсвет, эманация победы, ее радиоактивное вещество. Разумеется, эту победу пытались отнять, как все другие: говорили о том, что война выиграна заградотрядами, что мясорубку попросту завалили мясом, что в дело вступил генерал мороз и т. д. Но достаточно посмотреть, как ветераны этой войны управляются с любой работой, чтобы понять, каковы они были в молодости и какой именно труд их так закалил. Человек, которому удалось невозможное, не спасует ни перед чем. Почти у всех советских генераций — даже таких грандиозных, как большевистская, сколько бы ее ни принижали, — умудрялись отнять победу; иногда они отнимали ее сами у себя. Только военное поколение одержало викторию, которую нельзя отнять; для этого надо было четыре года провести в прямом и близком соседстве смерти. В них актуализовалась главная, вероятно, русская черта: способность усмехнуться и подмигнуть и самый критический момент. Ни у одного народа нет такого количества пословиц и поговорок о том, что смерть — фигня, о том, что дальше фронта не пошлют, меньше взвода не дадут. Это и есть предельный опыт — когда четыре года (а кто-то — полгода, а кто-то — неделю, неважно) пребываешь на последнем рубеже, дальше которого заслать некуда. Думаю, подобное мироощущение было у декабристов — воспитанное двенадцатым годом, оно укрепилось в Сибири.

Кстати, а почему поколение двадцатых годов рождения, побывавшее в своем иностранном походе, не дало своих декабристов? Гнет был сильней аракчеевского? Не думаю. Гнет еще никого не остановил. Думаю, скорей война была страшней той Отечественной, соответственно и опыт предельнее. И с высоты этого нового опыта было ясно, что заговорами и переворотами свобода не покупается. Люди двенадцатого года все-таки не заходили так далеко по ту сторону обычного человеческого существования — и потому «сто прапорщиков хотели перевернуть государственный быт в России», как назвал это Грибоедов. А люди сорок пятого года понимали, что никакой государственный быт не сформирует свободную нацию. Формирует ее единое жертвенное усилие, которое они и сделали. И потому Великая Отечественная в конечном итоге эту нацию выплавила. Отсвет ее лежит на тех, кому государство сегодня нещедрой рукой выдает автомобили и разрешает в День Победы бесплатные звонки. Но этим их не унизишь и не купишь. Жаль только, что этот опыт не наследуется.

Внуки будут расспрашивать нас о них. Надо успеть запомнить, что они легкие и веселые люди, умевшие усмехаться так, что тут же становилось не страшно.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.