УБИТЬ ПЕРЕСМЕШНИКА

УБИТЬ ПЕРЕСМЕШНИКА

На фоне Мандельштама другие российские поэты, тоже не очень-то приспособленные к выживанию в суровой советской действительности (те, кто на горе себе дожил и вошел под ее смертную сень), кажутся законченными прагматиками. Сверкающий нездешний колибри, отчаянный утренний жаворонок, бросающий вызов Ночи, безобидный пересмешник, улавливающий звуки и ритмы эпохи. Но не только, не только… Вещий черный ворон, только без мощного клюва, пророк Беды и Смерти; легендарный Див, тоже пророк; Сирин и Алконост; птица Феникс, бросающаяся в костер, чтоб никогда не восстать из пепла. Великий и скорбный дар Пророка, безумного библейского Пророка с развевающимися седыми волосами, беседующего в Пустыне с Богом и Ангелами его (не исключая Люцифера). Вот чем может обернуться Божья птичка, если ей дан великий дар.

Мандельштам – лакомство для интеллектуалов, он не для всех. В нем великая загадка, потому что он все их разгадал. Код да Винчи – это не сложнее шифра, драгоценного шифра мандельштамовской поэзии. Когда Высший судия дает всевиденье и всеведенье Пророка слабому и беззащитному комочку, птичке с яркими перышками, то это страшное, непосильное Бремя и жестокое Избранничество. Да минует нас чаша сия… А птичка не может не петь, это органика, инстинкт. А вещая птица не может не накаркать: эпохе, друзьям, врагам, себе. Двадцатые и тридцатые, весь этот ужас европейского фашизма, накрывшего Германию и Италию, кошмар гибнущей России и пыточного СССР, нам, нашим предкам и нашим потомкам было суждено узнать и познать по гениальным и безумным строчкам Мандельштама. Он назовет имена, он даст эпохе определение, он как минимум двадцать лет будет библиографом нашей исторической Библии. Прибавьте к откровениям библейских пророков книгу пророка Осипа Мандельштама. У Цветаевой – песня, у Ахматовой – сага «Реквием», у Пастернака и Гумилева – почти ничего, у Блока – фильм ужасов «Двенадцать», а у Мандельштама – книга Иова и Экклезиаст, но на языке поэтических откровений. Как сказал Тютчев: «Бред пророческий духов».

Осип Эмильевич родился 3 января 1891 года в звонкой готической Варшаве, под кружевной сенью соборов и церквей, в старинной родовитой еврейской семье, давшей миру и известных раввинов, и физиков, и врачей, и талмудистов, переводчиков Библии, и ученых. Отец, Эмиль Вениаминович, был пламенным иудеем, склонным к мессианству, отвергающим ассимиляцию. Этот чудак неплохо зарабатывал кожевенным и перчаточным делом, ремесленничал и торговал. Самостоятельно выучил русский и немецкий, пытался научить сына ивриту и Торе, но сынок отнесся к отцовскому фанатизму беспечно, забросив Библию на древнееврейском под шкаф. Отец имел трех сыновей, но по еврейским законам особенно пекся о старшем, Осипе. Он нанял ему ревностного учителя-талмудиста, но гениальный малыш понял, что космос, хаос, основы Бытия из аналитически страстного иудаизма – все это священное безумие мертвой древней религии и давно ушедшего мира не сулят ему ни гармонии, ни ясности, ни душевного здоровья. Ребенок от учителя бегал! Однако на него пахнуло воздухом древних гробниц и внемлющих Богу пустынь. Через тридцать лет он вспомнит это знание. А пока он пойдет по стопам матери, Флоры Осиповны, избравшей ассимиляцию и ставшей русской интеллигенткой. Она была музыкантшей, как мать Пастернака, и родственницей историка литературы С.А. Венгерова. Фантазер-отец знал свое кожевенное дело, торговал бойко, богатства не накопил, но средства были. В 1892 году семья переезжает в Павловск (что-то вроде Рублевки), а в 1897 году – в Петербург. Ребенку нанимают бонн, гувернеров, гувернанток (долгого общения с Эмилем Вениаминовичем не выдерживает никто). Его водят гулять в Летний сад. У малыша есть детская, бархатные костюмчики, кружевные воротнички, прекрасная библиотека.

Вы обратили внимание на этот ритм? Лучшие цветы русской поэзии распускаются почти синхронно на обреченных огню и мечу роскошных клумбах русской культуры. 1880 год – А. Блок. Через шесть лет – Н. Гумилев. Время ускоряется, его остается мало, цветы должны распуститься до страшной жатвы. 1889 год – Ахматова. 1890 год – Пастернак. 1891 год – Мандельштам, 1892 год – Цветаева. Великолепная шестерка, витражи Серебряного века. Почти в той же последовательности они и уйдут: в 1921 году – Блок и почти сразу – Гумилев, в 1938 году – Мандельштам, в 1941-м – Цветаева. Судьба убережет до 60-х, сэкономит только двоих: Ахматову, которую спасет долг материнства, и Пастернака, которого сохранит сталинский каприз: назначить одного классиком и оставить в живых, если будет сговорчив. Конечно, здесь подействует мировая слава. И поможет личный оптимизм. А непосредственной, чуткой, впитавшей весь ужас и всю боль эпохи певчей птичке было не жить. Мандельштам слишком сложен и слишком зол, он ранит, как осколки стекла, читать его больно и небезопасно. Он тянет за собой в бездну и рушит понятный и привычный мир, затрагивая тематически и Европу, ее коды, ее пространства. А рациональная Европа не любит хаоса и боли, и Пастернак с Ахматовой (красота и тихая грусть) были ей понятнее, чем акупунктурный стиль безумца и изгоя. Мандельштама она отвергла до наших времен, он даже плохо переведен. А советская интеллигенция была в ужасе от его участи и в раздражении от его высокомерной смелости и неуживчивости. Так Мандельштама обошла мирская слава, gloria mundi. Он стал кумиром диссидентов и антисоветчиков вместе со своим другом, абсолютно на него не похожим Гумилевым. Их поставили в пару: арест, тюрьма, застенок, казнь. Но если Гумилев – это чистая скандинавская традиция, то Мандельштам, который у меня всегда ассоциировался со смертельным и сладостным ароматом гиацинтов, – это, безусловно, судьба русского интеллигента, это эманация лучшей русской культуры, отягченной гениальностью. Немного еврейства: мысль, аналитика, жизнь человека Книги, обличение мирового Зла. Немного христианства: поиски Бога и смысла, терзание о Добре и Зле, гнев против тиранов, сострадание к жертвам. И еще западничество, нежная любовь к Европе. Вызов, подвиг, мука. Падение и смерть. И постоянное ощущение «зубной боли в сердце», терзания, неумение и нежелание радоваться жизни. Магический кристалл из собственных слез. Мандельштам – предводитель и вдохновитель всех русских интеллигентов. Мы все так же видим Власть, Россию, Смуту, сталинщину, фашизм, государство. Но только гений Мандельштама мог придать всему этому поистине космическую энергию и метафоричность. Поэт узников совести, изгоев, «врагов народа», поэт диссидентов был под стать Петербургу – вызывающе европейскому городу в сказочной полуазиатской, былинной России. Мандельштам был хрупким, нервным, бледным, несчастным и горестным от ума аристократом духа. Петербург – это тщетная мечта России о Европе. Это стон бедного Евгения, заглушенный тяжело-звонким скаканием Медного всадника. Юному Мандельштаму нужен был именно Петербург, и он в него попал.

Из Мандельштама мать сделала блистательного космополита с библейской безуминкой и русской сумасшедшинкой. Прекрасное знание английского, французского, немецкого, Тенишевское училище, где он обучался с 1900 по 1907 год. Училище считалось коммерческим, но коммерсантов из него не вышло. Поэт Мандельштам, писатель Вл. Набоков и известный филолог В. Жирмунский. Училище было очень европейским, либеральным, прогрессивным. Его посещал граф Витте, детишки ходили в гольфиках, коротких штанишках и немецких курточках. Англосаксонский подход был во всем. Лаборатории, физиология, последнее слово науки. Талантливый отрок без проблем получает диплом в мае 1907 года… и преподносит родителям сюрприз. 1905 год, восстание, горящий «Очаков», мятежный «Потемкин», виселицы и баррикады живо тронули поэтическое воображение будущего гения. Он стал левым, как и почти все его сверстники, как почти все художники и поэты, от Куприна до А. Грина и Л. Андреева. Но наш малютка бесполезными восторгами или стансами не ограничился. Он был совершенно безрассудным и отчаянным с младых ногтей и ничего не взвешивал и не мерил. Грин походил в эсерах, поагитировал, посидел в тюрьме. Другие и до этого, слава Богу, не дошли. Андреев и Куприн написали рассказы, Блок написал стихи. А юный Осип направился в Финляндию и стал проситься в боевую организацию эсеров! К счастью, эсеры все-таки не «Аль-Каиду» завели и детей не привлекали. Мандельштаму отказывают по малолетству. Родители в шоке, они срочно отправляют сына учиться за границу. В 1907–1908 годах Мандельштам слушает лекции на Faculte de lettrеs в Париже, в Сорбонне. А в 1909–1910 годах он занимается германской филологией в Гейдельберге. Заодно путешествует по Италии и Швейцарии. Его душу осеняет фаустианская готика, он жадно впитывает отголоски античности в Риме. Он не просто европеец в России, он миссионер от Европы, он ее привратник. Его палитра полна, остается писать полотна. Вот оно, здесь: 1910 год – первые пять стихотворений в журнале «Аполлон», песочнице всех российских поэтических дарований. К 1913 году Мандельштам уже наберет достаточно материала для первой книги стихов «Камень». А 1911 год станет вехой и водоразделом. Излечившийся от эсеровских бредней Осип поступит на историко-филологический факультет Петербургского университета, он алчет и жаждет знаний и не может насытиться. Он станет завсегдатаем «Башни» Вяч. Иванова и примкнет к акмеистам, еще в Париже подружившись с Н. Гумилевым, который сразу понял, какая прекрасная и пугающая сила таится в юноше. Тут же и с А. Ахматовой Николай Степанович его познакомит. А символист Брюсов будет благостно на них взирать. Мандельштам – единственный русский поэт, не знавший ученичества и юношеских стихов (у Блока их много, у Цветаевой – тоже, у Ахматовой – меньше, у Гумилева – мало. Но у Мандельштама их нет совсем!). Птицы учатся летать, но не учатся петь. Это дано им от природы. В 20 лет Мандельштам не только пишет как бог, но он еще и меняет судьбу и избирает веру. 14 мая 1911 года в Выборге, в методистской церкви, он принимает христианство. Мало верить, надо записаться добровольцем. Почему не католичество, а протестантизм он изберет? В нем нет смирения. В нем вызов Лютера и огонь гугенотов. Он все объяснит в стихотворении «Лютеранин» в 1913 году: «И думал я: витийствовать не надо. Мы не пророки, даже не предтечи, Не любим рая, не боимся ада и в полдень матовый горим, как свечи». Протестантизм – религия мыслящих людей двадцатого и последующих веков. Он, кстати, лучше всего ложится на философскую аскезу тайнописи мандельштамовского стиха. Ни пышности, ни восторга, ни иллюзий, ни молитвы.

Биение мысли и оглушительные образы. Не красота, нет! Для красоты мандельштамовские стихи слишком дисгармоничны и глубоки. Красота так не ранит. У Мандельштама вместо красоты – откровение.

1908 год. Ему 17 лет. «Сусальным золотом горят в лесах рождественские елки; в кустах игрушечные волки глазами страшными глядят. О, вещая моя печаль, о, тихая моя свобода и неживого небосвода всегда смеющийся хрусталь!»

А вот 1910 год. Поэту 19 лет. «Спокойно дышат моря груди, но как безумный, светел день, и пены бледная сирень в черно-лазоревом сосуде. Да обретут мои уста первоначальную немоту, как кристаллическую ноту, что от рождения чиста! Останься пеной, Афродита, и, слово, в музыку вернись, и, сердце, сердца устыдись, с первоосновой жизни слито!»

Ему 20 лет. 1911 год. «Быть может, я тебе не нужен, ночь; из пучины мировой, как раковина без жемчужин, я выброшен на берег твой. Ты равнодушно волны пенишь и несговорчиво поешь; но ты полюбишь, ты оценишь ненужной раковины ложь. Ты на песок с ней рядом ляжешь, оденешь ризою своей, ты неразрывно с нею свяжешь огромный колокол зыбей…»

А вот 1913 год, последний год старого мира. Поэту 22 года. Одной строфой он определяет суть Петербурга, Российской империи, авторитаризма и абсолютизма, одной строфой добивает государство, которое всегда претило поэтам. «А над Невой – посольства полумира, Адмиралтейство, солнце, тишина! И государства жесткая порфира, как власяница грубая, бедна». Все государства, как бабочки, нанизаны на булавку этого стиха!

И вот приходит 1914 год. Грозный мировой океан вздымает свои людские волны, и разбивается привычный порядок вещей, и из войны, как из ящика Пандоры, выходят итальянский фашизм, немецкий нацизм, Великая Смута и тоталитаризм России… Европейская война запечатлена Мандельштамом-баталистом, этим Вересаевым поэзии, в двух убийственно гениальных стихах: «Природа – тот же Рим, и, кажется, опять нам незачем богов напрасно беспокоить – есть внутренности жертв, чтоб о войне гадать, рабы, чтобы молчать, и камни, чтобы строить!» И в том же 1914-м: «Завоевателей исконная земля […] – Европа цезарей! С тех пор, как в Бонапарта гусиное перо направил Меттерних, – впервые за сто лет и на глазах моих меняется твоя таинственная карта!»

А маленькая вещая птичка, способная так петь, еще и пишет критические статьи. Мандельштам – мыслитель и аналитик, поэт-энциклопедист. Просто вместо скучных фолиантов он пишет пронзительные стихи, по тому в каждом стихотворении. Вот в 1915 году он вдохновенно солидаризуется с Чаадаевым. Но он же (о, певчая логика!) в декабре 1914 года отправляется в прифронтовую Варшаву, где хочет вступить в войска санитаром. Его не возьмут, уж очень гениальный поэт худ и хил, а санитар должен «пахать». Космополитизм и причастность в одном флаконе…

Началась война, и три акмеиста, три веселых друга, расстаются. Гумилев идет на фронт, Ахматова становится солдаткой, а вещий Мандельштам уже в 1916 году пророчит гибель Петербургу и стране, чуя недоброе. «В Петрополе прозрачном мы умрем, где властвует над нами Прозерпина. Мы в каждом вздохе смертный воздух пьем, и каждый час нам смертная година».

И вот оно рядом, уже у горла: великие испытания, грубая, смертельная жизнь. До сих пор Мандельштам мало жил: больше пел, мыслил, пропадал в богемных кабачках. Он даже не подбирал свои шедевры, которые так щедро разбрасывал. Птица не издает книги своих песен. Она даже о славе не заботится. И – неслыханное дело! – горсть драгоценностей – второй сборник Мандельштама «Tristia» будет издан в 1922-м и переиздан в 1923-м вообще без участия автора, добрыми дружескими руками.

1917 год. Почему космополит Мандельштам не бежит? Он же из карасса Чаадаева. Но выясняется, что он еще и декабрист к тому же. Гражданский кодекс мятежного патриотизма написан его рукой. «“Еще волнуются живые голоса о сладкой вольности гражданства!” Но жертвы не хотят слепые небеса: вернее труд и постоянство. Все перепуталось, и некому сказать, что, постепенно холодея, все перепуталось, и сладко повторять: Россия, Лета, Лорелея».

А стихи становятся все ужаснее, древний хаос книги Бытия сочится из щелей разоренного европейского дома, где у России была скромная квартирка с отдельным выходом. «Прозрачная весна над черною Невой сломалась, воск бессмертья тает… О, если ты звезда, – Петрополь, город твой, твой брат, Петрополь, умирает!»

Но мало этого. Беззащитная пташка вмешивается в исторический процесс. У кого-то в доме в 1918-м эсер Блюмкин (по квоте работал в ВЧК) начинает хвастаться расстрельным списком. Мандельштам с отчаянной храбростью хватает этот список и бежит с ним к Бухарину. Какое благородство и какая опрометчивость! А тут восстание левых эсеров, Блюмкин – враг народа, и Мандельштама не покарали, и даже «списочный состав» удалось спасти! Но еды нет, нет пристанища, и поэт едет на юг: авось там сытнее и не так жутко. Он ведь еще в «Башне» познакомился с Волошиным. Киев, Харьков, Коктебель…

В Коктебеле он не уживется с Волошиным (два поэта в одной берлоге). В Феодосии его примут за большевистского шпиона (еврей!) и заберут во врангелевскую контрразведку. Волошин его вытащит. Едет он в Батуми – а здесь его арестовывают меньшевики. Спасет поэт Т. Табидзе. На юге тоже голодно, бедный поэт обольщает жен и девиц, клянчит булочку и молоко у сердобольных старушек. Жены и девицы тоже делятся с поэтом своим обедом. Единственное и бесценное привезенное им с юга – это большеглазая, коротко остриженная художница Надя Хазина. Надежда Яковлевна Мандельштам. Они сойдутся в Киеве в 1919 году и так и доживут вместе до конца, эти дети богемы. Сначала Наденька будет носить мужской костюм и курить папиросы и стричься чуть ли не под бокс. А потом она станет настоящей Женой («уложит она и разбудит, и даст на дорогу вина… обнимет на самом краю…»). Она будет нянькой, матерью, кормилицей, она не даст умереть с голоду нашей райской птичке, она будет прощать романы (как в 1925 году с Ольгой Вексель). Наивный гений будет повторять: «Наденька все понимает». Он всегда будет возвращаться к ней. Надежда Яковлевна пойдет за своим декабристом в Чердынь и Воронеж, она его оплачет и сохранит его архивы и стихи, она, скиталица, выброшенная из жизни, вдова «врага народа», доживет до 1980 года и издаст в 1973-м неполный, но все-таки сборник мандельштамовских стихов и отдаст в тамиздат все остальное. Она же сама войдет в наш самиздат со своими мемуарами, где вполне проявился ее дар ненависти, ненависти ко всем врагам мужа: к Лозинскому, не давшему приют, ко всем, кто отказывал в сочувствии и в деньгах. Она заложит их всех: неверных друзей, трусливых тусовщиков, советскую власть, Сталина, социализм. К Пастернаку у нее претензий не будет.

Их добрым гением был Бухарин, да зачтется это ему. Он в 20—30-е (до 1934 г.) пристроит Мандельштама корректором в «МК», что даст возможность скудно, но жить. Горький, вечный хлопотун о талантах, даст койку в Доме искусств. Потом в Москве ему даже квартиру устроят, так что Пастернак позавидует. Будут давать переводы, а когда разразится скандал с обвинениями в плагиате, Бухарин организует ему путевку в санаторий на Кавказе и «творческую поездку» в Армению. Но все тщетно. Бедный Осип становится на пути у Медного всадника. Певческий дар не дает молчать. Он не улетел в теплые края, колибри – не перелетная птица, она не знает, что такое зима.

В конце 20-х и начале 30-х, в свою первую и последнюю зиму, Мандельштам успеет сказать все. Он напишет в начале 30-х то, что мы цитируем и поныне: «В Европе холодно, в Италии темно, власть отвратительна, как руки брадобрея». И власть в Кремле поймет, что это и про нее.

Он напишет «Волка»: «Мне на плечи кидается век-волкодав, но не волк я по крови своей: запихай меня лучше, как шапку, в рукав жаркой шубы сибирских степей…» Он напишет это: «Нам с музыкой-голубою не страшно умереть, там хоть вороньей шубою на вешалке висеть». Ему дадут завидную квартиру, а он напишет пасквиль: «Наглей комсомольской ячейки и вузовской песни наглей, присевших на школьной скамейке учить щебетать палачей. Пайковые книги читаю, пеньковые речи ловлю и грозное баюшки-баю колхозному баю пою».

И этого ему покажется мало. Он стащит с кремлевских небес на землю самого Антихриста и растопчет его на века цыплячьей лапкой. «Мы живем, под собою не чуя страны, наши речи за десять шагов не слышны, а где хватит на полразговорца, там припомнят кремлевского горца. Его толстые пальцы, как черви, жирны, и слова, как пудовые гири, верны – тараканьи смеются глазища и сияют его голенища. А вокруг него сброд тонкошеих вождей, он играет услугами полулюдей – кто свистит, кто мяучит, кто хнычет, он один лишь бабачит и тычет. Как подкову, кует за указом указ – кому в пах, кому в лоб, кому в бровь, кому в глаз. Что ни казнь у него, то малина. И широкая грудь осетина». Да еще и читает это всем подряд. После такого не живут. Да еще стихи разошлись в списках, их стали заучивать наизусть. Это было самоубийство, и Мандельштам говорил Ахматовой, что к смерти готов. Но он не знал, что его убьют не сразу. Он не рассчитал своих сил. Гумилева убрали быстро. Но Мандельштама ожидала изощренная месть. Его сломали, как хрупкую елочную игрушку.

В мае 1934 года его арестовали (как раз в этой проклятой квартире у них гостила Ахматова). Мандельштама не пытали, но он наслушался и насмотрелся. Он почти теряет рассудок, он называет многих из тех, кому читал эти стихи. Самых ценных – Леву Гумилева, Ахматову, Пастернака – он не назвал. Назвал Эмму Герштейн (она потом возмущалась, а он ответил: «Не Пастернака же мне было называть!»). Слава Богу, по этому делу не взяли больше никого. Бухарин и здесь заступился (Сталин ему этого не простил). Безумного и больного, сразу состарившегося поэта отправляют на три года в ссылку в Чердынь, а потом даже разрешают выбрать Воронеж (минус 12 крупных городов, Воронеж таковым не считался). Кремлевский кот знает, что птичка не улетит, он наслаждается агонией несчастного гения. А тот посвящает ему стихи и даже требует от Пастернака, чтобы он срочно полюбил Сталина. Иногда прорываются гениальные строчки, но читать весь этот бред и ужас тяжело, тем паче что чувствуется рука мастера. Даже во лжи, в унижениях, в бреду.

В 1937 году кончается срок ссылки. Нет ни денег, ни заработков, ни жилья. Мандельштамы почти побираются, но многие трусят и ничего не дают. В Москву не пускают, они живут то в Савелове, возле Кимр, то в Калинине, наезжая на несколько часов в Москву за «сбором средств», то есть милостыней. Когда поэт приходит в себя, он забывает маскироваться и пишет великие стихи (но уже не антисталинские).

И вдруг – радость! Литфонд дает беднягам путевку в санаторий в Саматихе. Комната! Еда! Баня! Это кремлевский кот вспомнил про смятый комочек перьев. В Саматихе его берут, и 2 мая 1938 года он исчезает навсегда. Приговор ОСО, транзитный лагерь под Владивостоком, последнее письмо, что нет смысла посылать вещи и продукты (отберут воры). Это была страшная смерть, смерть «доходяги», «фитиля», «Ивана Ивановича» (воры ненавидели интеллигентов). Его казнили руками блатарей. Большой грех – убить пересмешника, но еще больший – отправить его живым в дальние лагеря на растерзание уголовникам.

В 1916 году поэт это предсказал: «На розвальнях, уложенных соломой, едва прикрытые рогожей роковой, от Воробьевых гор до церковки знакомой мы ехали огромною Москвой. А в Угличе играют дети в бабки и пахнет хлеб, оставленный в печи. По улицам меня везут без шапки, и теплятся в часовне три свечи. […] Сырая даль от птичьих стай чернела, и связанные руки затекли; царевича везут, немеет страшно тело – и рыжую солому подожгли».

Этот витраж Храма окрашен кровью. Снимите обувь свою.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.