Глава 3 БЛУДНИКИ И ПОПРОШАЙКИ
Глава 3 БЛУДНИКИ И ПОПРОШАЙКИ
Возвращение пустынников и монахов в города – отдельная большая проблема. Нас она теперь интересует лишь постольку, поскольку в городах обосновалось и юродство.
Пока анахорет ходил в шкуре или даже нагим, не стриг волос и ногтей, не мылся годами, питался травой и т. д., всё это оставалось предметом его собственных, глубоко интимных отношений с Богом. Если кто-нибудь случайно сталкивался в пустыне с этаким чудищем, то потрясение, испытанное несчастным путником, было случайным и побочным результатом пустыннического подвига, который в принципе не предназначался для человеческих глаз. Но появление монахов в городе принципиально меняло ситуацию: изначально неуязвимая позиция «оставьте меня в покое» должна была смениться докучливым «я не оставлю вас в покое»; презрение к миру переплеталось с зависимостью от него. Эта противоречивая, лишённая достоинства позиция приводила к демонстративной агрессивности странствующих монахов [CXXXIII]. Безобразия, творимые ими, вызывали, понятно, особое возмущение у язычников. Вот, к примеру, что пишет о них Евнапий из Сард:
Они [христиане] стали высылать в священные места так называемых монахов, имевших людской облик, образ же жизни – свинский. Они страдали напоказ и делали тысячи невыразимых гадостей. Но именно презирать священное и считалось у них благочестием: ведь тогда всякий человек, носивший черное и желавший публично безобразничать (???????… ?????????),обладал тиранической властью (Eunapii Vitae sophistarum, VI, 11,6-7).
Но движение монахов в города встречало осуждение и у христиан. Нил Синайский жалуется, что «все города и сёла стонут от лжемонахов, которые шляются попусту и как придется, без цели и смысла. Все домохозяева подвергаются приставаниям и справедливо негодуют даже на самый их облик» [CXXXIV].
Даже никого не стремясь скандализовать, не попрошайничая, а просто находясь в городе, пришелец самой своей позицией отстраненности внушал беспокойство. Вот какую историю рассказывает Иоанн Руф. У ворот дворца в Антиохии жил нищий, не бравший милостыни. Поняв, что это подвижник, Иоанн спросил его:
«Если ты любишь аскетическую жизнь, почему не идёшь в пустыню или киновию? И почему ты остаешься в таком городе, как этот, роскошном и великолепном, и пребываешь у всех на виду, окружённый недоброжелательством?» Он молча простер десницу к небу, как бы говоря этим жестом: «Бог мне приказал» [CXXXV].
Описанный нищий уже не отшельник, но ещё не юродивый. Подвижник вроде бы никого не провоцирует, но тот факт, что он отказывается от милостыни, выделяет его из числа нищих и делает эту фигуру загадочной и немного зловещей. Иоанн Руф, разумеется, лукавит, задавая вопрос, ответ на который знает сам: этот нищий – молчаливый прокурор «роскошного и великолепного» светского мира, забывшего о законах вечности. Впрочем, когда нужно, подвижник прерывает своё молчание и с кулаками набрасывается на епископа Нонна, крича: «Этот! Этот!» Смысл криков остаётся непонятным до тех пор, пока через какое-то время Нонн не пошёл на компромисс с гетеродоксами. Так впервые в византийской литературе опробована модель: вроде бы бессмысленная агрессия, обретающая пророческий смысл впоследствии.
Забегая вперёд, можно сказать, что, когда юродство из литературной условности превратилось ещё и в жизненную позу, мир и сам начал ощущать на себе внимательный недобрый взгляд юродивого и истолковывал его в своих, земных категориях. Например, весьма часто юродивого принимали за иностранного шпиона и бросали в тюрьму- так случилось с Василием Новым, с Кириллом Филеотом, с Саввой Новым [29].
Сохраненное Иоанном Эфесским краткое житие Приска во всём соответствует канону рассказов о «тайных слугах» на этапе их превращения в юродивых: святой отказывается от милостыни, не берёт теплую одежду в мороз (тут мы имеем дело с первым упоминанием о стойкости юродивых к холоду!) и молится по секрету. Уличенный в этом занятии, он берёт с рассказчика клятву не разглашать его тайной добродетели. При этом Приск говорит, что он «признан сумасшедшим» всеми окружающими, кроме одного – настоятеля монастыря. Таким образом, и фигура конфидента уже вполне проявилась [CXXXVI].
Бродячий монах вызывал любопытство, и всякое отклонение от принятых стандартов сразу напрашивалось на специальное истолкование. Например, Иоанн Мосх рассказывает, что они с Софронием встретили в церкви св. Феодосия в Александрии человека «лысого, имевшего на себе саккомах до колен, – он казался безумным (?????)» [CXXXVII]. Софроний предложил продемонстрировать Иоанну святость этого человека; они дали «мнимому сумасшедшему (????????? ?? ????)» пять монет, и он молча принял их, но, зайдя за угол, бросил на землю [CXXXVIII]. Поступить так мог бы и сумасшедший, но Мосх усматривает здесь признак тайной святости.
Оказавшись в городе, бывший пустынник встречался там с самыми разными людьми. Посмотрим же, как агиография представляет нам эти столкновения.
Протест странствующего аскета против условностей городской жизни закономерно выливался в провокацию. А где она – там и юродство. Возьмём пример Серапиона [CXXXIX] Синдонита, о котором нам известно, во-первых, от Палладия, а во-вторых, и независимо от него – из сироязычного жития. Оба эти источника восходят к устным преданиям о святом [CXL] (BHG, 16l7z- 1618с; ВНО, 1045- 1047). О популярности этих легенд свидетельствует то обстоятельство, что они были переведены даже на такой экзотический язык, как согдийский [CXLI]. Вполне возможно, что Серапион являлся лицом историческим [CXLII]. Для нас важен лишь один эпизод его жития. Прибыв в Рим (крайне маловероятно, чтобы имелся в виду настоящий Рим, скорее – Константинополь, «Новый Рим»), он нанес визит знаменитой праведнице, практиковавшей аскезу затворничества и молчальничества.
«Для того, кто мертв [для мира], всё возможно, – сказал Серапион. – …Выйди из дому и пройдись». – «Я не выхожу двадцать пятый год, – ответила она. – И во имя чего [теперь] пойду?» – «Если ты умерла для мира и мир для тебя, – сказал ей Серапион, – тебе должно быть безразлично – выйти или не выйти».
Девица вышла наружу. После того как они вышли и вступили в некую церковь, Серапион сказал ей:
«Если ты хочешь меня уверить, что ты умерла и не живёшь со стремлением нравиться людям… то сними с себя все платье, как вот я, положи его на плечо и ступай по городу, а я пойду впереди тебя в таком же виде».
Она ответила:
«Я многих соблазню (??????????) непристойностью этого поступка (?????? ??? ?????????), и [люди] получат основания сказать: она сошла с ума и беснуется (?????? ??? ?????????? ????)». – «А тебе что за дело?… – отвечал Серапион. – Ведь ты умерла для людей». Тогда девица ему сказала: «Если что-либо другое прикажешь, я сделаю, но до такой степени [бесстрастия] я ещё не сподобилась дойти». А Серапион ответил: «То-то же! Не особенно гордись, словно ты всех благоговейнее и умерла для мира, ибо я мертвее тебя и делом могу доказать, что я умер для мира: ведь сам я всё это могу проделать, бесстрастно и не стыдясь (?????? ??? ?????????????)» [CXLIII].
Этот любопытный рассказ доказывает нам, что греческие районы империи позднее сирийского Востока познакомились с благочестивой провокацией [30]: праведная девица была явно поражена тем, чего требовал от неё Серапион. В его же поведении налицо и провокация, и кощунство: он предлагает раздеться не где-нибудь, а в церкви!
Одной из самых «соблазнительных» (во всех смыслах слова) встреч, которые неизбежно предстояли пустыннику при переселении в город, было столкновение с блудницами. Вот какую притчу рассказывает Иоанн Мосх (BHG, 1440kg):
Один старец, живший в Ските, отправился в Александрию продать своё рукоделие. И увидел он молодого монаха, входившего в корчму. Опечалился этому старец и остался снаружи, чтобы, когда тот выйдет, поговорить с ним. Так и случилось. Когда молодой вышел, старец схватил его за руки и привлёк к себе, говоря: «Господин мой и брат, разве не знаешь ты, что облачен в святую схиму? Что ты молод? Что много у Диавола каверз? Что, находясь в городе, монахи могут претерпеть вред и через глаза, и через уши, и через жесты? Ты без страха входишь в таверны, а ведь ты слышишь там, чего не хочешь, и видишь, чего не хочешь, и общаешься с бесстыжими женщинами. Не надо, прошу тебя! Беги в пустыню, где ты можешь спастись, как того желаешь». Отвечал ему молодой: «Уйди, старче, Бог не нуждается ни в чём другом, кроме чистого сердца». Тогда старец, простерев руки к небу, воскликнул: «Слава тебе, Боже! Вот, я уже пятьдесят лет в Ските, а чистоты сердца не стяжал, а он, околачиваясь по кабакам, стяжал чистое сердце!» [CXLIV]
Но зачем же всё-таки молодой монах идёт в таверну? Мосх этого никак не поясняет, однако можно предположить, что старый пустынник догадывается, для чего: для обращения проституток. Образ кающейся блудницы был популярен в христианской литературе с самых ранних времен [CXLV]. Нас будет интересовать то ответвление данного сюжета, где проститутку обращает к благочестию монах, являющийся к ней под видом клиента [CXLVI]. Хронологически наиболее ранней среди житий этого рода (IV- V вв.) является, видимо, легенда о Таис и Пафнутии (BHG, 1695-1697) [CXLVII]. В ней повествуется о том, как «авва Пафнутий [31]… облачившись в мирскую одежду и взяв [золотой] солид, отправился в один египетский город и предложил [Таис] этот солид в качестве платы за грех» [CXLVIII]. «Говорит она ему: Пойдем в спальню. Он же на это: Пойдём. Когда они вошли, то он увидел высокое расстеленное ложе. Взойдя на него, девушка позвала старца [CXLIX]. Лишь после этого Пафнутий окольными путями приступил к наставлениям.
От этого же периода дошла другая схожая легенда – житие Саломеи и Симеона (сохранившееся, к сожалению, лишь в маленьких отрывках в коптском переводе). Праведник Симеон узнает, что его родственница Саломея стала блудницей. Переодевшись стратилатом [CL], он прибыл из Иерусалима, где жил, в Иерихон, где поселилась она. Саломее внешность этого человека показалась знакомой, но всё же она его не узнала.
А он сказал молодым людям, которые стояли у её двери: «Я хочу видеть вашу подружку и говорить с ней». Но они его оттолкнули, говоря: «Уходи, ведь ты стар, и у тебя силёнок не хватит, чтобы сойтись с ней». Она же вышла и взяла его за руку и повела внутрь, плача… Он сказал ей: «Я приехал сюда из-за тебя. Когда я услышал разговоры о тебе, я захотел встретиться с тобой, чтобы пообщаться». Но тут он замолчал, а она подумала, что он пришёл к ней для грязного дела. Она ему сказала: «Добро пожаловать. Я сделаю тебе, что захочешь». Он сказал: «Я у себя дома человек известный, а в этом городе много моих земляков. Я боюсь, что они придут сюда, желая тебя видеть, и мне будет стыдно. Я хочу пообщаться с тобою в тайном месте, где никого нет». Она повела его и привела в уголок внутри её опочивальни. Он ей сказал: «Это место мне не подходит». Она привела его в другую комнату… Говорит: «А это место тебе нравится, отче? Я уверяю тебя, что кроме Бога, который нас видит…» [CLI]
К сожалению, дальше в коптском тексте лакуна, но всё же можно предположить, что Симеон в своей «святой» провокации идёт дальше Пафнутия [CLII].
Этот мотив достигает апогея в житии Авраамия Кидунского V-VI вв. (BHG, 5-6; ВНО, 16-17) [CLIII], ложно приписываемом Ефрему Сирину. Мы остановимся на этом житии более подробно. В нём также святой подвижник узнает, что его племянница по имени Мария погрязла в грехах и торгует своим телом. Одевшись воином (знакомый мотив, показывающий, что агиограф был знаком с текстом жития Симеона и Саломеи), Авраамий отправляется в блудилище спасать родственницу. Там он, «подражая блудодею и обликом, и нравом… прикинулся, что пылает плотским пылом» [CLIV], да так, что даже хозяин заведения, «поняв, что за желание тот изобразил», возмутился развратности старика. Позвали Марию, и неузнанный Авраамий усадил её за трапезу.
Человек, который пятьдесят лет не ел даже хлеба… теперь ел мясо и пил вино – и всё для того, чтобы спасти чужую душу. Сонм ангелов стоял в изумлении самопожертвованием благословенного старца, тем, с какой готовностью и неразборчивостью он ел и пил и какой отвратительной грязью покрылась душа его! Приди и встань в благоговейном страхе от глупости человека, совершенного в мудрости! Се человек глубокого понимания: он стал совершенным глупцом, чтобы спасти чужую душу! [CLV]
Между тем напряжённость повествования продолжает нарастать. Авраамий, «чтобы скрыть свои… намерения, говорил… любовные слова… и заразительно смеялся, и зазывно улыбался, и делал всё прочее, что должно склонять к любви и возбуждать» [CLVI]. Мария обняла его за шею и поцеловала, но тут, ощутив благоухание святости, вдруг разразилась слезами. Однако Авраамий даже не подумал использовать благоприятный воспитательный момент, а напротив, сурово приказал ей уняться. «Желая устранить всякое подозрение, он усвоил самые необузданные повадки влюбленного». После трапезы они отправились в спальню. Данный фрагмент слово в слово повторяет соответствующий эпизод жития Таис [CLVII] – очевидно, что автор легенды об Авраамий имел этот текст перед глазами. Но тем существеннее новшества, добавленные им от себя: если Пафнутий лишь входит в опочивальню, то Авраамий уже «с готовностью сел на кровать» возле блудницы. Провокационность поведения святого становится в его житии предметом специального внимания:
О, совершенный подвижник Христов! Не знаю я, каким именем назвать тебя: говорить ли о тебе как о святом или как о том, кто пятнает себя? Полон ли ты мудрости или глупости? Разумен ты или потерял всякое чувство меры? Пятьдесят лет жизни своей проспав на одной рогожке, с какой готовностью воссел ты на ложе! [CLVIII]
Видно, что автор сирийского жития, подбадривая себя этими вопросами (отсутствующими в греческой версии), не до конца уверен, являются ли они риторическими. А сюжетная пружина тем временем сжата до предела: Мария «стала настаивать, что хочет снять с него обувь» [CLIX]. Авраамий велел ей запереть дверь и сказал: «Госпожа Мария, придвинься поближе ко мне». «Когда она это сделала, он крепко схватил её, словно собираясь поцеловать…» – и тут только открыл ей, кто он, а затем приступил к тем вразумлениям, ради которых вроде бы и прибыл. Мария, конечно, раскаивается, и они бегут из блудилища [CLX].
Легко себе представить, как щекотала эта история нервы благочестивого читателя, особенно монаха [32]. Но нас в данном случае больше интересует мотивировка автора: он пытается убедить себя и нас, что подвижник действует в благородных целях, но слишком уж не сходятся концы с концами: скабрезная буффонада Авраамия бурно выплескивается за житийные рамки, и автор как бы растерянно разводит руками, сам не зная, что происходит с его героем. А это отшельник прямо на глазах превращается в юродивого. Как станет ясно дальше (см. с. 125, 211-212), агиография классического юродства помнила об этой преемственности, и перевоспитание блудниц нестандартными способами сделалось излюбленным занятием многих византийских «похабов».
Ещё одна встреча, какой мог ожидать монах при возвращении в город, это свидание с оставленными им когда-то родными. Легенды о проживающих бок о бок, но не узнающих друг друга родных, относятся ещё к «монастырскому» фольклору. В сказании об Андронике и Афанасии (BHG, 120-123i) повествуется о том, как муж с женой решили постричься в монахи; когда они встретились через какое-то время, то Андроник не узнал Афанасии, исхудавшей и одетой в мужское платье. Они восемнадцать лет жили в одной келье, как братья. Умирая же, она оставила ему записку с правдой о себе [CLXI]. Текст записки приводится лишь в одной из рукописей жития:
«Авва Андроник, я – твоя жена. В течение стольких лет я тебе ни словом себя не обнаружила по причине Царствия Небесного» [CLXII].
В этой истории сплавлены два мотива: уже известная нам травестия и возвещение о себе после смерти [CLXIII]. О связи первого из них с юродством мы уже говорили, теперь пришла пора поговорить о втором.
Легенда о «Человеке Божием» существует в двух основных версиях. Первая была записана в середине V в. в Эдессе [CLXIV], и происхождение её, вероятнее всего, – сирийское [CLXV]. Что касается второй, расширенной версии, то она почти наверняка имеет греческое происхождение [CLXVI]. Хронологически эта версия относится к периоду от последних десятилетий VI в. до 730 г. [CLXVII]
Первая версия повествует о том, как сын богатых родителей, в позднейших изводах получивший имя Алексий (BHG, 51-56; ВНО, 36-44, cf. 306) [CLXVIII], бежит из родного дома накануне собственной свадьбы. В Риме (видимо, Новом Риме, т. е. Константинополе [33]) он садится на корабль, плывущий на восток, и становится нищим попрошайкой в городе Эдессе. Его дальнейшая судьба похожа на многие другие, уже известные нам по рассказам о «тайных слугах Господа»: Алексий молится по ночам, долго отказывается назвать себя церковному сторожу, заметившему его благочестие; потом он всё же рассказывает ему о себе, но берёт клятву молчать; наконец Алексий умирает в больнице для нищих, а когда епископ узнает о том, что усопший был великим праведником, тело не удается обнаружить – оно восхищено на небо.
Все эти мотивы нам хорошо знакомы. Их происхождение тесно связано с ранним сирийским христианством [CLXIX], новизна же содержится во второй, греческой версии легенды. В ней к старому тексту механически присоединен новый. Алексий, оказывается, не умер в Эдессе, а просто решил бежать от людской славы и для этого сел на корабль в Лаодикее. Он намеревался плыть в Таре, где его никто не знал. Однако судно по воле волн прибило к Риму (даже если имеется в виду Константинополь, это всё равно очень далеко от Тарса). В более позднем варианте жития сказано, что «сначала он печаловал о происшедшем [отклонении от курса] и не хотел, чтобы это случилось. Ему даже и в голову такое не приходило. Но потом он сказал: "Слава Господу!"» [CLXX] Ещё в одном изводе легенды приводится более подробное объяснение:
В Римской гавани он причалил по незримому мановению Божьему – ведь Он не хотел, чтобы блаженный остался совершенно неизвестен, хоть тот всю жизнь и стремился к безвестности. Воистину Божий человек понял, что не без Божьей воли случилось ему возвратиться на родину [CLXXI].
Сойдя на берег, Алексий произносит загадочную фразу: «Не буду я больше никому в тягость, но пойду в дом отца моего, ибо неузнаваем я ни для кого из домашних» [CLXXII]. Оставаясь неузнанным, он получает у собственного отца разрешение жить в его доме нищим приживалом и проводит там семнадцать лет.
Когда наступал вечер, слуги принимались мучить его и издеваться над ним. Одни его били, другие толкали, третьи выливали ему на голову ту воду, которой мыли тарелки. Но Человек Божий… принимал всё с радостью, готовностью и терпением [CLXXIII].
Агиограф никак не объясняет странных действий своего героя. Неужели отчий дом выбран Божьим Человеком потому, что именно там он был бы наиболее надёжно гарантирован от узнавания? На первый взгляд кажется, что как раз наоборот: любой другой дом подошёл бы для этих целей лучше. Невозможно отрешиться от догадки, что хотя в поведении Алексия пока заметно одно лишь смирение, налицо элемент провокации – первого признака юродства.
Вот приблизился смертный час Божьего Человека, и он «записал всю свою жизнь и те тайны, что были у него с отцом и матерью, и о чём он толковал с невестой в чертоге… чтобы они узнали его» [CLXXIV].
Узнали – зачем?
Святой отрекается от родителей, бросает невесту, отказывается от богатств, бежит с родины – во имя Бога. Всё это понятно: праведник может наставлять и спасать ближних, но никто не упрекнет его, если он, не выдержав мирской суеты, удалится для уединенного общения с Творцом. Два эти пути признаются христианством изначально равноправными. Жест отказа, ухода – первый импульс аскезы.
Бросая всё и уходя, святой как бы говорит: живите земными горестями и радостями, женитесь, воспитывайте детей, наживайте богатства – всё это в Евангелии не запрещено. Только, пожалуйста, без меня! Подобную позицию можно счесть жестокой, но она по крайней мере последовательна: Алексий видит, что близким не по силам тот груз, который он собирается взвалить на себя, и он никому ничего не навязывает. Уходящий самим своим уходом делает любое обсуждение и осуждение беспредметным.
Иное дело – возвращающийся. Этот уж никак не может сказать, что мир ему докучает. От пресловутой самодостаточности аскета не остаётся и следа.
На той стадии развития легенды, когда святой безвестным умирал в Эдессе, две жизненные правды были показаны как бы на равных, горнее бытие не вступало в конфликт с дольним. На втором этапе эволюции сюжета две эти правды сведены на очную ставку [34].
Так в чём же нравственный урок жития? «Легенда об Алексее, жестокость которой так часто представляется современному сознанию бессмысленной и бесчеловечной, отвечала глубоким душевным потребностям» [CLXXV], – пишет С. Аверинцев, не объясняя, в чём же состояла потребность [35]. Наше же объяснение состоит в том, что мы имеем дело с юродской парадигмой поведения: сначала Алексий совершает провокацию, возвращаясь домой (подобно тому как «пьяница» провоцирует монахинь, развалившись во дворе обители), а потом делает следующий шаг – открывает родным правду о себе, когда уже ничего нельзя изменить. Хартию с рассказом Алексия о себе вынимают из его охладевших рук. В нашей терминологии – это юродская агрессия. Если бы мы рассуждали в понятиях психологии, действия Алексия можно было бы толковать как своего рода садомазохизм, но для нас этот святой не конкретный человек, а культурная функция.
Как справедливо замечает С. Аверинцев, родные Алексия вызывают у агиографа и читателя сочувствие и симпатию [CLXXVI] – они страдают не за свою вину, а за невозможность примирить горний и дольний мир. Но верно и то, что хрупкое равновесие двух жизненных правд очень легко нарушить. Это произойдёт сразу, стоит святому подойти за милостыней к своей матери или невесте и подвергнуться поношению не от слуг, а от них. Читатель неизбежно испытает неприязнь к этим сытым, духовно близоруким людям. Именно такой шаг и делает святой, но не Алексий, а другой агиографический персонаж – Иоанн Каливит (Кущник) (BHG, 868-869; ВНО, 498-499), житие которого можно рассматривать как один из этапов развития той же легенды [CLXXVII].
Сюжетная канва жития сводится к следующему: Иоанн, бежав из родного дома, провёл шесть лет в монастыре [36], изнуряя свою плоть. Однако Дьявол начал внушать ему страстное желание повидать родителей. Его отпустили домой; по дороге он обменялся одеждой с нищим и пришёл к родительскому дому в рубище. Узрев родителей, Иоанн сказал: «Вот, Диавол, я Божиим произволением и родителей увидал, и попрал твои стрекала» [CLXXVIII]. Отец святого обращался с нищим хорошо и посылал ему еду (которой тот, разумеется, не ел, отдавая все другим нищим), но вот мать, «увидя его измождённость, дикий вид и необутость, была потрясена и приказала рабам: "Вытащите его вон! Я не могу входить в дом, когда он тут валяется"» [CLXXIX].
Иоанн попросил слуг, чтобы ему разрешили жить в шалаше, как он объяснил, «чтобы спасаться от холода и чтобы ваша госпожа меня не видела». Так он провёл три года, а когда почувствовал приближение смерти, стал молиться за родителей: «Прошу тебя, Господи, не засчитывай им прегрешения их жизни, но раскрой перед ними океан Твоей милости» [CLXXX]. Надо понимать (хотя впрямую об этом и не сказано), что Иоанн просил не засчитывать родителям грехи, совершенные по отношению к нему, поскольку они и были самыми тяжкими. Потом он попросил слуг позвать к нему его мать: «Скажите ей, что лежащий у её ворот нищий, которого она велела гнать, зовет её… говоря: не пренебреги нищим бедняком. Помня о Боге, соблаговоли смиренно прийти».
Знатная женщина была весьма удивлена дерзкой просьбой приживала: «Что такого может сказать мне этот нищий? Я не могу ни находиться с ним рядом, ни даже видеть его». Муж всё-таки советовал ей пойти, но она не послушалась. Однако Иоанн продолжал настаивать: «Если не придешь и не повидаешь меня, потом сильно раскаешься» [CLXXXI]. Мать сдалась. При встрече Иоанн взял с неё клятву, что она прикажет «похоронить меня в той одежде, какую ношу, и в том месте, где стоит мой шалаш, ибо недостоин я других одежд и более почётного места». С этими словами он вручил ей инкрустированное драгоценностями Евангелие, которое родители подарили ему в детстве, говоря: «Это будет тебе спутником в здешней жизни».
Дальше события развиваются в стремительном темпе:
Она, взяв Евангелие и повертев его так и эдак, сказала: «Оно похоже на ту книгу, которую заказал мой муж для нашего сына». Она быстро вышла и показала книгу мужу. Увидев книгу, он узнал её и сказал: «Это не другое, а то самое Евангелие. Но откуда оно у него? Его надо спросить, где наш сын Иоанн». И оба пошли и говорят ему: «Заклинаем тебя Святой Троицей, скажи нам правду, откуда у тебя это Евангелие и где наш сын Иоанн?» Он же, не сдерживаясь более, заплакал и сказал: «Я ваш сын Иоанн, причина многих ваших слёз. А это то Евангелие, которое вы мне подарили. Любя моего Христа, я взвалил на себя его легчайшее ярмо». Услыхав это, родители обняли его за шею и так рыдали с первого до третьего часа, что все жители города плакали, узнав об обретении ими сына. Но чтобы его честное и безупречное житие не оказалось замаранным никаким треволнением здешней жизни… он [тотчас] отдал свою драгоценную душу Богу [37].
Мать нарушила данное сыну обещание и переодела его тело в золотые одежды, но была за это наказана параличом. Отец вновь облек труп в рубище и похоронил Иоанна, как тот и велел, на месте, где стоял его шалаш.
В этом житии многое остаётся необъясненным: если вернуться домой Иоанна побуждал Дьявол, так зачем же он поддался этому искушению, а уж если поддался, тогда в чём состояла его победа над Лукавым, которой он так гордится? Если святой молится о прощёнии родителям их грехов по отношению к нему [38], то зачем он именно мать так настойчиво зовет к себе в смертный час, вводя её тем самым во все новые грехи? Ведь он знает, что она, в отличие от отца, гнушается его рубищем. И главный вопрос: зачем он вернулся в отчий дом, а уж если вернулся, то зачем раскрыл себя, а уж если раскрыл, то почему лишь перед смертью? Ответ на все эти вопросы один: Иоанн Каливит в нашей терминологии – юродивый, хотя в тексте он назван не ? ??? ??????? ????? – этой формулы ещё не существует, – а ? ??? ??????? ?????? (Христа ради нищий) [39]. В некоторых не сохранившихся редакциях Иоанн Каливит явно именовался ?????, иначе нельзя объяснить, почему в одной из древнегрузинских версий жития он назван salos [CLXXXII].
Иоанн провоцирует унижения в свой адрес, а потом «переходит в наступление» против мира, сотрясает его и, в отличие от Алексия, ещё успевает одним глазком взглянуть на произведённый эффект.
В случае с возвращающимися домой святыми агрессия впервые направлена не на монахов и паломников, но на самых обычных людей, которые никогда не собирались становиться святыми, а рассчитывали всего лишь прожить жизнь в спокойном благочестии. Именно этой возможности и лишает их юродивый.
Можно констатировать, что к VI в. юродство вырвалось на простор, за пределы монастырских стен.
У Псевдо-Кесария, писавшего в середине VI в., Христос говорит о себе слово в слово то, что обычно писали о юродивых: «Я изображаю (???????????)… посредственность, желая при помощи выставления плоти (??????? ??? ??????) поймать дракона: того Диавола, который насмехается (??????????) над смертными, но над которым и я в свою очередь насмехаюсь (????????????)». На вопрос, «Зачем ты говоришь, что Христос – насмешник (?????????) и что Он победил Диавола хитростью?» Псевдо-Кесарий уверенно отвечает: «В этом нет ничего невероятного!» [CLXXXIII] Юродство получает, таким образом, высшую санкцию – оно становится подражанием Христу.
Произошло самоосознание этого феномена и были сформулированы его основные принципы. Пальму первенства здесь следует отдать Иоанну Лествичнику:
Если определение, суть и образ крайней гордости состоят в том, чтобы ради славы изображать (????????????) не присущие тебе добродетели, то не является ли свидетельством глубочайшего смирения, когда мы ради уничижения прикидываемся (?????????????) виновными в том, в чём не виноваты? Так поступил тот, кто взял в руки хлеб и сыр [40]. Так повел себя и тот делатель чистоты, который, сняв свою одежду, бесстрастно (??????) ходил по городу (ср. выше, с. 75). Такие уже не заботятся о том, чтоб люди не соблазнились (?? ?????????? ?????????? ????????????), – они ведь получили власть всех невидимо убеждать молитвой. А кто из них заботится о первом, то есть о соблазне, тот обнаруживает недостаток второго дара. Ведь где просьбу готов исполнить Бог, там мы всё можем свершить. Пожелай огорчить лучше людей, а не Бога. Ведь Он радуется, видя, как мы стремимся к бесчестью, дабы уязвить, потрясти и изничтожить суетное тщеславие [CLXXXIV].
В данном пассаже впервые с поистине революционной открытостью сформулирован основной, наиболее скандальный принцип юродства: не следует бояться вводить людей во грех.
Но этой позиции придерживались далеко не все. Многие аскетические авторы считали, например, что сексуальная провокация прежде всего опасна для самого провокатора. До нас дошёл один поразительный документ: письмо некоего Павла Элладского. Как датировать этот текст? В нём содержится несколько хронологических указаний. Герой рассказа, евнух Евтропий, служил секретарем у знатной дамы Аниции Юлианы, а потом постригся в монахи. Об этой женщине известно, что она была на ножах с императором Юстинианом, а потому логично предположить, что Евтропий, опасаясь монаршего преследования, отрёкся от мира после смерти своей госпожи, которая последовала около 527/8 г. Позднее он поселился в пустыне в окрестностях Иерихона, в башне, некогда построенной иерусалимским патриархом Илией (ум. в 516 г.). Отшельник сделался объектом паломничества для многих жителей Иерихона, а один из горожан попросил его стать крестным для его сына. Действие рассказа происходит, когда этому мальчику исполняется десять лет. Следовательно, не будет особой натяжкой заключить, что само письмо написано Павлом Элладским около середины VI в., то есть как раз в момент наибольшего подъема «юродских» настроений. Мишенью этого полемического текста, несомненно, являются те монахи, которые позволяют себе скандальное и чреватое соблазном поведение в расчете на собственную «иммунность» к греху:
Которые говорят, что они могут почивать вместе с женщинами и детьми на одном ложе и не претерпеть духовного ущерба от похоти, что они весьма крепки и лицом к лицу встречают искушения блуда и поползновения плоти, – те (на самом деле) совершенно обмануты демонами… Одно из двух: или такие люди на самом деле глупы (?????) и неопытны в (распознавании) злоумия и хитрости невидимого врага, или они и в действительности любят наслаждения и подвержены страстям (????????). Под видом благочестия и воздержания они удовлетворяют честолюбие и глубокое, зловредное тщеславие, они тайно предаются низменному наслаждению, будучи причислены к сонму блудников, развратников и мужеложцев, и в Судный день они вместе с ними подвергнутся наказанию, хотя и утверждают, будто не творят ничего телесно постыдного… Мы знали некоторых воистину праведных мужей, бойцов… умеющих бороться с враждебными демонами и побеждать их, которые испытывали вожделение даже к собственным матерям, сёстрам и юным детям… Нам известно, что такое претерпевали и армянские монахи, и месопотамские, и киликийские, и азийские, и понтийские, и египетские, и фессалийские, и элладские, и арабские, и персидские, и прочие… Иногда бес блуда отступает и… заставляет того, над кем он посмеялся (????????????) считать,будто тот достиг предела бесстрастия (????????) и меры апостольской и вознесется на небо, подобно Илии, на огненной колеснице… и издеваться (??????????) над братьями… а потом как налетит бес блуда… – и аскет окажется подобен свинье, катающейся в грязи, и станет хуже тех, кто явно и прилюдно блудит на площадях.
Дальше Павел приводит рассказ о том самом Евтропий, который упоминался выше: этот евнух воспылал преступной страстью к своему крестному сыну, и автор в неслыханных для византийской литературы физиологических и едва ли не порнографических подробностях описывает те чудовищные плотские искушения, которые претерпел пустынник. Павел заканчивает словами: «Пусть то, что случилось с Евтропием, послужит предупреждением для тех, кто говорит: Мы спим вместе с женщинами и проводим время с детьми и не претерпеваем ущерба. Услышав такое, о братья и отцы, ужаснемся же и вострепещем, и со всех ног побежим прочь!» [CLXXXV] Известную странность в этом тексте представляет неуместно длинное перечисление того, монахи каких именно стран подверглись дьявольским искушениям. Нельзя ли допустить, что здесь даёт себя знать какая-то оставшаяся «за кадром» полемика? Возможно, сторонники восточного аскетизма защищали присущие ему экзотические практики, ссылаясь на то, что греческим аскетам (а значит, в частности, и самому Павлу Элладскому) недоступны те вершины «бесстрастия», которых достигают «египетские» или «арабские» монахи. Автор же письма, не произнося этого открыто, возражает в том смысле, что все люди одинаковы.
Несомненно, поведение юродивого компрометировало монашеское сословие в глазах мирян. На это указывает Исаак Сирин:
Пришел я однажды к опытному старцу и сказал ему: «Пришел мне, отче, помысел пойти в воскресный день на церковную паперть, сесть там и рано утром есть, чтобы всякий входящий и выходящий, увидев меня, уничижил». Старец отвечал на это: «Писано, что всякий, кто делает соблазн мирянину, не узрит света. А ты никому не известен в этой стороне, жития твоего не знают, а будут говорить, что монахи с утра едят. Особливо же здесь братья новоначальные и немощные в своих помыслах, многие из них, имея веру в тебя… как скоро увидят, что ты сделал это, потерпят вред. Древние отцы делали так по причине многих совершенных ими чудотворений… чтобы подвергнуть себя бесчестью, скрыть славу жития своего и удалить от себя причины гордости. А тебя что заставляет поступить подобным сему образом?… Притом подобное действование полезно не всем, но одним совершенным и великим, потому что в этом есть отрешение от чувств. Достигшим же только середины и новоначальным оно вредно… Старцы уже пережили время осторожности и извлекают пользу, из чего только захотят… Если вожделенно тебе это, с радостию терпи то бесчестие, которое по Божию смотрению, а не по твоей воле постигнет тебя» [41].
В шумном городе, наполненном бродягами, нищими и сумасшедшими, обратить на себя внимание было значительно труднее, чем в монастыре. И вот юродивый встаёт на тот путь, который со временем становится основным, – путь дебоша и скандала. Видимо, первый по времени такой случай зафиксирован Иоанном Эфесским в VI в. (ВНО, 1184):
Когда я был в Амиде девять лет назад, я часто видел юношу в одежде мима и с ним молодую девушку, красоты которой не описать словами… в одеянии проститутки. Обычно они ходили по городу… разыгрывали шутки и буффонады, постоянно появлялись в церковных дворах, передразнивая, словно чужаки, клириков и всех остальных и получая пощечины ото всех, словно мимы… В дневные часы множество народу окружало их… шутя и играя с ними и давая им затрещины по голове, но никто не мог выяснить, где они проводят ночи, хотя многие мужчины были охвачены страстью к женщине…
[Однажды знатные люди чуть было не применили силу, чтобы овладеть «проституткой», но тут мим со слезами заявил, что это его жена. Иоанн как-то отправился тайком за ними в их укрывище] и увидел, как оба встали лицом к востоку и простерли руки к небу в молитве… и упали ниц… и встали, и упали, и повторили это много раз, а потом сели отдохнуть, и тут я, в свой черёд, пал ниц перед ними. Они были взволнованы и раздосадованы и говорили: «Кто ты, человек, и чего хочешь? Что тебе нужно от мимов?» После долгих запирательств я дал им страшную клятву: «Никто не услышит из моих уст о вас, пока вы в городе». Тогда они попросили ещё, чтобы я никогда не говорил с ними днём на глазах у других и чтобы не оказывал им почестей и не приветствовал их и не удерживался от того, чтобы заушать их, как мимов… И я обещал… Они спустились в церковный двор, и когда настал день, их можно было видеть разыгрывающими мимы перед толпой…
На следующую ночь псевдомимы рассказали Иоанну, что их зовут Феофил и Мария, что они родом из знатных семей Антиохии и должны были пожениться, но один святой человек, также бежавший из богатой семьи в Риме (Константинополе?) и живший нищим при конюшне, открыл им путь высшего совершенства и убедил их покинуть отчий дом и под видом брата и сёстры «уйти в чужие страны, пряча великий дар совершенства, который вы получили; иначе же он будет отнят». Кончается история уже знакомым нам образом: Иоанн «не смел оскорбить мимов так, как они того хотели», и потому пара исчезла из города [CLXXXVI].
В этой истории, которая знаменательным образом амальгамирует в себе мотив «Человека Божьего» с сюжетом о «тайных слугах Господа», мы так и не получаем ответа на вопрос, в чём же состоит «дар совершенства». Является ли юродство его маскировкой или его сутью? Профессия мима, как, разумеется, и проститутки, считалась позорной. Унижения, которым добровольно подвергли себя Феофил и Мария, мыслились Иоанном Эфесским как максимально возможные [42]. Но зададимся опять тем вопросом, который уже вставал перед нами в связи с рассказом аввы Даниила о лжепьянице: как должны были бы вести себя окружающие, будь они такими, какими их хочет воспитать юродивый (если у того вообще есть воспитательные задачи)? Допустим даже, что от игуменьи и сестёр, коль скоро они выбрали «ангельский» образ жизни, можно было ожидать безграничного терпения к пьянице (или к буйнопомешанной, как в случае с Онисимой), а не брезгливости и издевательств. Но что было делать обычным, не дававшим никаких обетов жителям Амиды при виде шута и шлюхи? Не смеяться над его буффонадами? Не вожделеть к её красоте, «которой не описать словами»? Провокация, подразумеваемая Иоанном Эфесским, обращена не только против мира; в этой истории есть одна чрезвычайно существенная деталь: все пантомимы разыгрываются во дворе церкви и, как можно догадаться, состоят в издевательствах над клириками. Так, вторично после вышеупомянутого эпизода с Серапионом, мы встречаем в рассказе о юродивом тему кощунства.
До сих пор у нас шла речь о юродстве как способе совершенствования для святого, уже и без того совершенного. Но в одной из историй аввы Даниила (BHG, 2254- 2255) мы сталкиваемся с юродством как искуплением:
Вступили они в город [Александрию] и, когда пошли по улице, увидели монаха, голого, лишь перепоясанного кампсариком вокруг поясницы. Этот брат корчил из себя безумного (?????????????? ?????? ????? [43]), и были с ним и другие безумные. Вёл себя этот брат, как безумный и сумасшедший (?? ????? ??? ???????????): он крал продукты на рынке и давал другим сумасшедшим. Звали его Марком Лошадником, ибо есть такие Лошадиные бани [CLXXXVII]. Там и жил Марк Юродивый. Он зарабатывал по сто фолов в день и спал там на скамье [44]. Из этих ста монет он покупал себе хлеба на десять, а остальные отдавал другим сумасшедшим. Весь город знал Марка Лошадника из-за его безумия. И вот говорит старец ученику: «Пойди посмотри, где пребывает этот юродивый». Тот пошёл спросить, и ему сказали: «В Лошадиных, ведь он сумасшедший»… Нашел старец юродивого… и схватил его и начал кричать: «На помощь, александрийцы! Безумец надсмеялся (??????????) над старцем!» К ним сбежалось много народа… и все говорили старцу: «Не принимай близко к сердцу, ведь это сумасшедший (?? ????? ????? ????? ??? ????)». Старец же им ответил: «Сами вы сумасшедшие…» Сбежались клирики из церкви, они узнали старца и говорят ему: «Что же натворил тебе этот сумасшедший?» А старец ответил: «Отведите его ради меня к патриарху». И они отвели. И говорит старец патриарху: «Сегодня в этом городе нет другого такого сосуда [добродетели]». Патриарх же, поняв, что это Бог сообщил старцу о том, простёрся к ногам юродивого и стал заклинать его открыть им, кто он. Тот же, придя в себя, признался и сказал: «Я был монахом, и владел мною пятнадцать лет демон блуда. И я опамятовался, сказав: «Марк, пятнадцать лет ты служил Врагу – теперь столько же послужи Христу». И удалился я в Пемптон [CLXXXVIII], и пробыл там восемь лет, и через восемь лет сказал себе: «Теперь войди в город и притворись безумцем (??????? ?????? ?????) ещё на восемь лет» [45] И вот сегодня исполняется восемь лет моему юродству». И все как один заплакали. Марк вместе со старцем остался ночевать в патриаршем дворце [CLXXXIX].
Ночью юродивый умер. Проделанный им путь (из монастыря – в город) вскоре будет повторен Симеоном Эмесским, однако Марк ещё не решается на столь откровенную агрессию, какая станет характерна для Симеона: правда, Марк крадёт на рынке, но в то же время честно зарабатывает в бане. Как мы увидим ниже (см. с. 113), Симеон зарабатывать не умеет, а в баню является, чтобы безобразничать. И тем не менее Даниил твердо знает, что юродивый потому и юродивый, что он надругивается (??????????) [46] над окружающими; даже если Марк почему-либо этого не делает, нужно спровоцировать тайного праведника, чтобы выявить его принадлежность к той категории святых, чьей особенностью является агрессия против мира. Итак, перед нами уже – отрефлектированная религиозной мыслью особая группа праведников.
Вот как описывает этот «орден» [47] Евагрий Схоластик (конец VI в.):
Скажу ещё и о другом, чего чуть не упустил, хотя это важнее всего (остального). Существуют немногочисленные (подвижники), но они всё-таки есть, которые, как только через добродетель удостоятся того, чтобы стать бесстрастными (??????? elvai), возвращаются в мир,в самую гущу треволнений (ev ?????? ????????); притворяясь помешанными (?????????? ????), они таким образом по пирают тщеславие, которое душа, согласно мудрому Платону, снимает в качестве последней одежды (?? ?????????? ?????? ???? ??????? ??? ????? ? ???? ??????? ???????????)… Таким образом их любомудрие заключается в том, что они бесстрастно едят (то ?????? ??????? ???????????), где бы им ни предложили – в харчевнях или у лотков, не стесняясь ни места, ни лица, вообще ничего. Нередко посещают они и бани, и там бывают большей частью вместе с женщинами (????????? ?? ??????? ????????, ?? ????? ??????? ??????????????), и моются с ними, покорив страсти так, что имеют тираническую власть над (своей) природой и не склоняются на требования собственного естества ни от взгляда, ни от прикосновения, ни даже от объятия женского, но хотят с мужчинами быть мужчинами, а с женщинами – женщинами, желая причаститься каждому естеству, а не принадлежать только одному. Образ жизни их столь точно уравновешен на весах, что, даже когда они сильно отклоняются в сторону, это отклонение совершенно неощутимо, несмотря на мощный размах. Для них настолько смешаны противоположности (ведь Божья благодать соединяет несоединимое и вновь разъединяет), что в них сосуществуют жизнь и смерть… И так в них обе жизни переплетены, что даже совершенно отвергнув плоть, они по-прежнему живут и общаются (?????????????) с живыми… всех слушают и со всеми встречаются (???????????)… А когда приходит к ним гость… они выдумывают особый род поста – едят нехотя [CXC].
Этот интересный текст ставит ряд проблем: во-первых, Евагрий безусловно описывает здесь юродивых, но почему-то не называет вещей своими именами. Во-вторых, он относит существование описанных им подвижников к середине V в. – их якобы видела императрица Евдокия во время своего паломничества в Палестину. Если существование монастырского юродства или зачаточных форм юродства городского для столь раннего периода ещё можно допустить, то юродивые на высшей стадии своей агрессии, описанные Евагрием, суть всё-таки порождение иного времени. Скорее всего, историк обобщил и «удревнил» тот самый имевшийся в его распоряжении материал о Симеоне Эмесском, который вошёл в другую часть «Церковной истории» (см. ниже, с. 103).
Данный текст является ознакомительным фрагментом.