ГлаваХ ОБЩЕСТВО. СОСЛОВИЯ И КЛАССЫ
ГлаваХ
ОБЩЕСТВО. СОСЛОВИЯ И КЛАССЫ
Середина XVIII века готовит нам еще один подвох. Все повсеместно приходит в движение около 1750 года, а что же до этого? Крупная колониальная торговля показала, по крайней мере, где сформировалось капиталистическое накопление, которое взорвет в конце XVIII века аристократический мир аграрного общества.
Но все не так просто. Начиная от поворотной середины XVIII века, в Европе обозначаются четыре сектора. Нигде капиталистическое накопление от крупной торговли не имело столь давней истории, как в Голландии, и не было столь скорым, как в Англии. Вот уж где ему нечего было взрывать. Буржуазия занимала гибкие формы аристократического общества и трансформировала его. Таким образом, подпитка роста не требовала никаких затрат. Почти что плавный take off, скажем вслед за Франсуа Крузе, take off последовательно-постепенный.
Что касается сектора северо-западного, бельгийского, западно-немецкого, здесь накопление поначалу было едва ли меньшим, но общество оставалось ригидным, политические условия плохими, и вот — катастрофический взрыв конца XVIII века. Он крушит, бьет, ломает. по всей социальной лестнице он вызывает самые ретроградные рефлексы отказа от роста. Словом, он задвигает далеко на второй план всю ту часть Европы, которая наряду с Англией обладала привилегией самых прекрасных достижений.
На юге, в Средиземноморье, усиливается отставание. Ничто всерьез не угрожает старому сословному обществу. На востоке — парадоксальный, на взгляд Запада, мир. Общество земельной аристократии, которое усиливает притеснение крестьянства, переживающего падение статуса. Западный IX век, совмещенный во времени с первыми признаками индустриальной революции.
* * *
Вся социальная история классической Европы, в сущности, социальная история Запада, — которую Восток, пытаясь копировать, искажает, — заключена в опасной своей справедливостью формуле: сословное общество медленно, глубоко преобразуется в общество классовое. Французская революция все-таки — это всего лишь перевод в план конституционно-правовой и политический этого замещения, почти завершившегося в социальном порядке около 1750 года. Ломая экономический рост, двигатель социального потрясения, Французская революция неизбежно даже спровоцировала отвердение того, что могло продолжать существовать в старых сословных структурах. В области коллективных представлений откат был несомненен. Немалая часть французского общества в 1815 году была привержена сословным представлениям в большей степени, чем это было в 1785 году. Общество Старого порядка, невредимое почти во всем средиземноморском секторе (за исключением Пьемонта и Каталонии), переживающее процесс упрочения в славянском мире на востоке, глубоко разложившееся в атлантической Европе под влиянием большой колониальной торговли в середине XVIII века, продолжает существовать и намного позже 1789 или 1815 года: юридически в Центральной Европе вплоть до 1848 года, в России же и еще позже 1861-го, вплоть до примерно 1890,1905 или 1917года, а во французских деревнях запада по некоторым параметрам — вплоть до примерно 1880 года. Вместе с социальной историей мы снова обретаем чрезвычайную весомость вещей. Наконец, это возвращает нас к тому понятию структуры, которое мы отчасти потеряли из виду, пытаясь уловить реальность материальной цивилизации классической Европы и постоянно сталкиваясь к концу ее длительности с неопределенным периодом 1750–1770 годов, начинающим потрясающую мутацию, на которую нам рано отвлекаться. Важно изначально твердо отметить, что социальная реальность классической Европы весьма широко выступала из берегов. Между XIV и XVIII веками, а в некотором смысле с V по XVIII век доминирующим и определяющим является один и тот же принцип социальной стратификации, мы постараемся сказать, в скольких видах и компромиссах.
Ролан Мунье в недавней своей публикации поставил во главу угла несколько генеральных принципов классификации, которыми мы можем руководствоваться. Предварительный вопрос социальной истории (следует особо остерегаться говорить о ней с недомолвками, ибо это неизбежно означает имплицитный ответ, почти обязательно анахроничный, в силу бессознательного переноса нашего жизненного опыта) — это, очевидно, вопрос о принципах, двигателях и представлениях, которые определяют социальную стратификацию. Все развитые общества, входящие в поле наблюдения истории, упорядочиваются по трем крупным типам стратификации: «стратификация кастовая, стратификация сословная, стратификация классовая». Это в теории. В жизненной реальности социума три принципа, которые анализ, изъясняясь по-картезиански, позволил выделить в их подвижности, эти три принципа образуют параллелограмм сил, выделяющий доминанту. Это равновесие движущих сил стратификации, которые столь полно согласуются с совокупностью социального коллективного существа, очевидно обладает свойством сохраняться очень долго. Что не исключает определенной пластичности. Классическая эра, при кажущейся неподвижности баланса движущих сил стратификации, является в действительности периодом относительно большой пластичности.
Кастовая стратификация, отличающаяся тенденцией к наследственности, предполагает иерархизацию групп «не в соответствии с достоянием своих членов и их способностью расходовать, не в соответствии с их ролью в производстве материальных благ, но в соответствии с их степенью религиозной чистоты или нечистоты». В XVIII веке, когда классическая Европа встретилась с Индией и расширила влияние, индийское общество группировалось примерно в две сотни каст, «в свою очередь подразделяющихся на примерно две тысячи подкаст, иерархизованных внутри каст». Каждая каста играет в процессе производства вполне определенную роль или, по крайней мере, ее деятельность организуется вокруг ограниченного количества возможностей. Принадлежность к касте определена превратностями наследственности, строго соблюдаемой эндогамией, слегка скорректированной гипергамией. Стало быть, возможно только коллективное возвышение. Эта социальная система, которая давала возможность жить бок о бок самым различным расам, мыслима лишь в перспективе всеобщего принятия сансары и кармы. В неумолимом круговороте перерождений (сансара), который осуществляется согласно не менее неумолимому учету заслуг и ошибок (карма), социальное возвышение осуществляется посмертно в момент реинкарнации. Стало быть, какой бы ни была тенденция к наследственности, тенденция первого порядка в Европе аристократических реакций к самоконструированию на касты, стратификация на касты не имеет шанса вне религиозных вселенных перерождения.
Но влияние экономического таково, что даже в Индии XVIII века внутрь каст и между кастами вкрадывается стратификация по классам. «Имеются социальные классы», можно сказать вслед за Роланом Мунье, точнее, имеется совершенная система классов, когда «в рыночной экономике. роль, играемая в производстве материальных благ, и уровень дохода. помещают индивидуума» на определенный уровень в социальной иерархии. Для существования класса надо, чтобы внутри группы, определенной одним источником дохода, одним порядком уровня дохода, одним уровнем жизни, имелся минимум общего, группового сознания. С момента утверждения денежной экономики классовое деление естественным образом стремится себя навязать.
И все-таки в обществе XVII и 1-й пол. XVIII века по всей барочной и классической Европе классовая стратификация отнюдь не становится ведущим способом дифференциации; продолжает превалировать стратификация сословная если не всегда фактически, то, по крайней мере, юридически и в представлениях, которые восходят к далекому прошлому. Если длительность экономических структур — данность, то для природы взаимосвязи способов производства (не являются ли способы производства Европы 1750-х годов гораздо более близки к способам производства XII века, нежели 1880-х годов?) нормально, что категории социальных ценностей 1600–1750 годов остаются гораздо ближе социальным ценностям Средневековья, нежели ценностям, порожденным индустриальной революцией. Ролан Мунье охотно подчеркивает взаимосвязанность критериев социальной стратификации Европы Нового времени с близкими им критериями из далекого прошлого. «Стратификация по сословиям, — пишет он, — (.по-немецки Stande. по-английски estates.) существовала в Европе с XIV по XVIII век. хотя этот род включал несколько видов и местами классовые общества появились в этой географической зоне уже в тот период. Можно было бы включить сюда феодальную систему с IX века и, быть может, вассальный порядок с конца V века».
В этой стратификации по сословиям, или по estates, социальные группы были иерархизованы не по положению или влиянию в экономическом порядке, «но в соответствии с уважением, почетом, достоинством, придаваемыми обществом или социальными фракциями» вне обязательной связи с производством материальных благ. «Внутри каждой страты, каждого estate, — уточняет дополнительно Ролан Мунье, — корпорации, товарищества образуют группы действия, каждая со своим статусом, обусловленным консенсусом мнений, социальной оценкой и своим уставом, постоянным или легальным.» В каждом сословии существует тенденция к эндогамии, а в верхах даже тенденция к кастовости.
«В верхах», согласно «Трактату о сословиях и простых достоинствах» (1610) Шарля Луазо, «церковное сословие, клир, ибо в правах посланники Божии должны сохранять первый ранг почета. Затем дворянство, либо старинное с незапамятных времен благородство, происходящее от древних родов, либо дворянство звания, проистекающего от службы или от сеньории, которые сообщают те же самые привилегии. Наконец, третье сословие, которое составляет остальной народ» (цит. по Р. Мунье).
Каждое из основных сословий имеет свою нисходящую иерархию. Во Франции 1-й пол. XVII века, согласно тому же Луазо, во главе первого сословия стояли кардиналы, примасы или патриархи, архиепископы и епископы, три высших ранга; наконец, четыре низших ранга — посвященные в духовный сан. «Дворянское сословие подразделяется сверху вниз на принцев крови, принцев-родственников, более отдаленных от суверена, высокое рыцарское дворянство, различающееся между собой достоинством своих феодов в нисходящем порядке: герцог, маркиз, граф, барон, шателен, наконец, простое дворянство рядовых благородных, профессиональных военных». Второе сословие включает также чиновников судебного и финансового ведомств, положение которых дает им дворянство по должности и званию.
Возможность такого социального осмоса, допустимого перехода из третьего во второе сословие, шла во Франции на уменьшение. В середине XVII века первая из верховных палат, парижский парламент, традиционная машина получения доступа к высокому дворянству начала демонстрировать свою отстраненность по отношению к таким новым людям. «Гийом I де Ламуаньон (1617–1677), первый председатель в 1658 году, — пишет Франсуа Блюш, — стал автором такого рода реакции: “По собственному побуждению в 1659 году парламент запрещает доступ в свои ряды родственников и свойственников откупщиков”». Людовик XIV, навязывая время от времени неприятные парламенту кандидатуры, сумеет держать эту дверь полуоткрытой. В течение XVIII века она в конечном счете захлопнется. Цитируемый Франсуа Блюшем Жан Эгре, «интерпретируя постановления Совета об освобождении от золотой дворянской марки для благородных кандидатов на аноблирующие должности, доказывает, что накануне 1789 года около 90 % парламентариев (тоже не только парижане), вступающих в должность, были благородными». В 1715 году благородные составляли в парижском парламенте 81,5 % численного состава, 91 % благородных и сыновей привилегированных, в 1771-м — 80,9 % и 89,9 % соответственно.
Таким образом, третье сословие включает чиновников не дающих дворянского звания должностей. «В принципе, — свидетельствует Ролан Мунье, — во главе сословия были люди образованные. с дипломами факультетов теологии, юриспруденции, медицины, искусств.» Адвокаты, финансисты, «практикующие врачи и дельцы» (секретари суда, нотариусы, прокуроры. судейские длинной мантии. судебные приставы. короткие мантии). Затем идут купцы. На их счет Луазо высказывается следующим образом: «Как по причине и полезности, даже общественной необходимости и коммерции. так и из-за обыкновенного богатства. которое приносит им доверие и уважение, не говоря о том, что способ пользоваться ремесленниками и мастеровыми придает им большое влияние в городах: поэтому купцы — это последние в народе, кто несет почетные свойства, будучи именуемы почтенными людьми или честными персонами и городскими буржуа. Равно как. аптекари, ювелиры, золотых и серебряных дел мастера. Ежели они обитают в городе и причастны к почестям, должностям и привилегиям города, все могут претендовать на титул буржуа». Ниже буржуа стоят ремесленники, «кои живут более трудом телесным, нежели продажей товара или ухищрениями ума, и эти суть самые ничтожные» (цит. по Р. Мунье).
Во главе хотя и низких персон стоят хлебопашцы, земледельцы или арендаторы. Такое возвеличивание достоинства независимого крестьянина-хозяина, владельца одной или нескольких упряжек (примерно одна десятая сельского населения Франции), шло по нарастающей, пока не расцвело пышным мифом в XVIII веке в лицемерной литературе трактатов о счастье. Жан Блондель в трактате «Люди как они есть и должны быть», опубликованном в Лондоне и Париже в 1658 году, позволяет себе ни к чему не обязывающий панегирик: «.В хижинах своих, где вам недостает самого необходимого, вы в некотором смысле тысячекратно счастливее, нежели люди света, коих ненасытная душа всегда сыщет чего еще пожелать. Счастливы те, кто, подобно вам, не имеет, если так можно выразиться, иных чувств, кроме чувства природного инстинкта» (цит. по Р. Мози). Шарль Луазо, не владевший подобным слогом, не пошел бы столь далеко. Но, следуя стилю Блонделя, Робер Мози подчеркивает первенство и высшую степень достоинства четвертого сословия, отдаваемую хлебопашцу в восприятии XVIII века, когда мило заявляет: «Среди всех сих счастливых бедняков, наиизбраннейшими остаются хлебопашцы. Естественные рамки их жизни легче согласуются со свободными ассоциациями и метаморфозами, чем мрачный интерьер ремесленника. Вкус пасторальной поэзии служит пищей и оправданием экзальтации сельских обрядов. Крестьяне — это единственная часть народа, с коей почтенные горожане иной раз соприкасаются. Люди светские и буржуа игнорируют рабочих из предместий, а когда развлекаются на лоне природы, то пренебрегают деревенским мельником, но наносят визит хлебопашцам».
Внизу Луазо помещает «ремесленников или мастеровых. которые занимаются искусствами механическими, а потому именуются, ради отличия от свободных искусств. механиками. подлыми и грязными». Еще ниже — «простые подсобные поденные рабочие. самые подлые из простолюдинов». В самом низу — категория «узаконенных нищих, бродяг и оборванцев. пребывающих в праздности и беззаботности за счет других».
Таким виделся социальный порядок во времена Шарля Луазо. С некоторыми оговорками картина применима к большинству европейских стран. Трактаты о счастье убедительно доказывают, что он не так уж девальвировался в XVIII веке.
«Каждое слово имеет свой особый знак. иначе говоря, свои социальные символы» — Р. Мунье прав, уточняя это. Почетные прерогативы, титулы и ранги, «предымена», иерархия которых вполне определенна и иногда изумительна для нас. Рене Декарт из коллежа Ла-Флеш в письмах употреблял обращение: «Мадемуазель моя матушка». Сословия имеют привилегии, которые мы склонны замечать только в одном-единственном смысле, если бы они были на пользу двум первым сословиям. «Третье сословие пользуется широкой всеобщей привилегией, а именно той, что благородные, за исключением хозяев стеколен и кузниц, не могут разделять прибыль от товара и ремесла, не могут составлять конкуренцию третьему сословию». Наконец, каждое сословие должно дорожить своим званием. И именно здесь начинаются трудности.
Сантьяго: это влияние экономики, ибо по древности и почету Сантьяго выше. Что касается архиепископа Таррагоны, то был ли он так уж уверен в своем превосходстве над простым викарным епископом Сигуэнцы, доход которого был втрое выше? Внутри сословия ранг и его требования снова вводят доход, а следовательно, экономику. Когда неравенство доходов превышает некий порог, оно запутывает традиционную иерархию сословий. «Poderoso Caballero, es Don Dinero»[105] — писал Франсиско Кеведо; благородное перезолочение герба и гипергамия — в Испании она приводит к мезальянсам дворянства с иудео-христианскими семьями — есть способ социального осмоса, реванш класса над сословием.
Такой способ социального осмоса, однако, был широко осуждаем. Послушаем крик возмущенной души, когда семья банкира Самуэля Бернара проникла в среду парижского парламентского дворянства. Вот уж что будет списано на безнравственность эпохи пост-Регентства:
О времена! О нравы! Век гнилью напоен.
Попрали честь сыны фамилий старых.
Моле, Мирапуа, Ламуаньон
Берут в супруги дочерей Бернара
И делят барыши с ворьем.
И можно держать пари, что анонимный стихоплет был не голубых кровей. Зато какое вливание доходов! «Когда председатель Ламуаньон в 1732 году женился на внучке Самуэля Бернара, на счету сей юной персоны было 800 тыс. ливров, 200 тыс. ливров обеспечения, 40 тыс. экю подарок зятю, 1 тыс. экю на белье и платье, а также прекрасные бриллианты. Мальзерб, кузен председателя, женился на девице Гримо де ла Рейньер: приданое невесты исчислялось 600 тыс. ливров наличными, а также 200 тыс. ливров краткосрочным платежом и обязательство, которое Ла Рейньер охотно подписал, обеспечивать в течение многих лет стол и кров молодой семьи. Председатель Моле женился на дочери Самуэля Бернара в 1735 году: она получила в приданое 1 млн. 200 тыс. ливров и унаследует от отца 6 842 088 ливров» (Ф. Блюш).
Восемьдесят процентов дохода классической Европы, скажем проще, 80–85 % производимых богатств исходили от земли и сущего на земле. Великое богатство — это, в сущности, не столько земля, сколько крестьянин, обрабатывающий ее в таком мире, в котором, кроме мускульной силы, еще нет иных машин или в них нет необходимости.
Таким образом, дополнительно встает проблема расхождения уровней жизни. Простой взгляд на доходы подтверждает, что оно в среднем в 10,15 и 20 раз больше, чем в наши дни, с нижней точкой несоизмеримо более низкой, но это неравенство не имело тех последствий, которых, казалось, можно было бы ожидать. Для богатых оно выражалось не столько в сверхпотреблении благ, сколько в сверхпотреблении услуг. Отличие между столом бедных и богатых было ли столь уж значительным? Возможности желудка, не говоря о свирепости подагры, были всетаки ограниченными.
Гамма уровней жизни была гаммой услуг. Десятая часть населения, возможно, mutatis mutandis находилась в услужении у 2–3 % населения. Вот истинный вес доминирования на вершине социальной пирамиды. В конечном счете он гораздо менее значителен, чем мы это представляем. Изъятие материальных благ в обществе, бедном благами и богатом людьми, имело бы более опасный эффект.
О чудовищных размерах штата челяди при Старом порядке уже все было сказано. Не будем искать их на самом верху: один из графов Оливаресов, ребенок и младший сын в семействе, которое еще не достигло величия, был студентом в Саламанке и имел сорок девять слуг, а вот на уровне промежуточном примеры более доказательны. Скромный дворянин из Бовези Готье де Кревкер в 1593 году решил сократить прислугу в своем доме: «оказалось, что он по-прежнему кормил», как правило, «57 персон, — сообщает Пьер Губер, — более 40 из которых были слуги».
Обратимся, по докладу от 15 июля 1720 года (AN, АЕ, В, 225 Р181) Партийе, консула Франции в Кадисе, к сфере обслуги. Наем дома обходился ему в 650 пиастров в год. Он платил своему хранителю печати сиру Луи Деластру, французу из Булонь-сюр-Мер, поскольку сборы канцелярии были недостаточны, он давал ему кров и стол. Он оценил его содержание в 250 пиастров в год. То же самое относительно вице-консула Барбье: дополнительное жалованье, кров, стол. Далее, наемный лекарь для больных соотечественников и домочадцев, нечетко определенная общественная функция прислуги. Теперь перейдем к собственно прислуге: мажордом — 120 пиастров в год, три служанки — 1–2 пистоля в месяц (4–8 пиастров), одна — 3 пиастра, два пажа, по обычаю страны, — полтора пистоля в месяц (6 пиастров) каждому в качестве жалованья и содержания плюс 4 пистоля вознаграждения, повар — 30 пистолей в год, не считая вознаграждения помощнику повара (полтора пистоля в месяц), кучер, конюх, привратник с оплатой соответственно в 5, 4 и 3 пиастра. В целом на Партийе, его жену и троих детей приходится 11 персон: три — женская прислуга, восемь — мужская. На «функционера», как бы мы сказали сегодня, средней руки.
Итак, все просто. В сердце социального механизма все в конечном счете тяготеет к «сколько» и «как». Сколько изымает верхушка социальной иерархии у массы тружеников полей? Как осуществляется изъятие? И как внутри самой крестьянской массы, которая далеко не была однородной, осуществляется распределение немалого остатка — ибо, несмотря на ошибочные расчеты, крестьяне все-таки оставляли себе основное — как осуществляется внутри этой массы распределение создаваемого богатства? С учетом, разумеется, того, что богатство — это еще не все, что честь не в этом и что надо много денег, чтобы обрести толику той чести, которую иные получают от рождения, рискуя утратить ее из-за недостатка средств, иначе говоря, из-за неспособности поддерживать положение. В конечном счете это еще раз позволяет сказать, что есть только одна проблема — проблема сеньории, поскольку именно в рамках сеньории совершается эта любопытная алхимия.
Сеньория хранит ключ к одному из самых трудных и, стало быть, к одному из самых плодотворных противоречий социальной истории трех солидарных столетий, которая охватывает период от начала XVI до конца XVIII века. Выигрыш денежной экономики — вот одна из констант нескольких долгих веков. А значит, возвышение буржуазии, согласно раздражающе банальной схеме, — когда она завершит свое восхождение от пещер до атомной эры, эта буржуазия в наших дрянных учебниках? — купцов, сказал бы Шарль Луазо, связанных с полезностью, с общественной необходимостью коммерции. Но восхождение этого класса было еще более скорым, чем даже восхождение торговли «товаром». Она восходит, направляемая вперед преумножением. Деньги гипнотизируют, деньги поляризуют, деньги мобилизуют. Восхождение буржуазии — это восхождение группы людей, умеющих обращаться с чудесным денежным инструментом. Но эта группа людей слишком осведомлена об экономической и социальной реальности своего времени, чтобы не знать лучше дворян и хлебопашцев, что источник богатства и власти кроется не в коммерции, которая породила их, а в многочисленной массе живущих на земле людей. С добытыми коммерцией деньгами она приступает к завоеванию этой единственной реальности, которая к тому же приносит престиж и почет. Соразмерно тому, что иерархизация по сословиям не такая уж мистификация, как в это старались поверить. Приобретение земли, приобретение сеньории, подкуп государства: эта другая великая реальность весьма реальна, поскольку предполагает власть над людьми.
Здесь и кроется противоречивость. Торговая и денежная мутация двух первых третей XVI века, казалось, поколебала сословное общество. Буржуа заняли главные должности в территориальных штатах, там, где сеньор уже давно оставил домениальную сеньорию, как, например, во Франции, и в определенном смысле обратил «бан» в звонкую монету, революция цен в первое время разорила сеньора. Могла ли она разорить сеньора в пользу низов социальной пирамиды? В сущности, подобное расточение по рукам огромного большинства стоило бы Европе будущего ее цивилизации, оно неминуемо блокировало бы процесс прогресса и повлекло бы за собой регресс и смерть. Оказавшиеся в опасном положении сеньории — это сеньории, вынужденные заново себя изобретать и, прежде всего, приносимые в жертву формирующемуся из торговли классу. Конец XVI века — это не только изменение экономического климата, а значит, паралич двойного процесса социальной мутации — ускоренного роста торгового сектора и революции цен. Это еще и новое дворянство, не менее преданное ценностям сословия и чести. Тем паче что оно обрело их большими усилиями и помнило об этом. Сословное общество, взбудораженное в XVI веке планетарным взрывом экономики коммерческой и европейской в масштабах еще только намеченных мировых отношений и революцией цен, было усилено и укреплено включением в него нового слоя продвигающихся внутри класса. Это возвышение было подкреплено падением экономической конъюнктуры. Вот почему экономическая революция XVI века фатальным образом вылилась не в исчезновение, но в укрепление аристократических общественных структур. Точно так же не происходит и значительной модификации производственных секторов. Эта модификация происходит, как известно, лишь в более поздний период, в середине XVIII века в нескольких привилегированных секторах. Возвышение буржуазии в XVI веке, укрепление аристократических структур сословного общества в XVII веке, повторный запуск процесса трансформации в XVIII веке. При этом на западе — английская модель с ее консервативной пластичностью и французская, имеющая оттенок ригидности, которую можно объяснить слишком совершенным успехом.
В не очень далекой перспективе XVII век резко противостоит XVI веку. Так же как 2-я пол. XVIII века противостоит временному единству XVII века, длящегося, невзирая на формальные рамки, до середины следующего столетия. В более длительной перспективе XVI, XVII и XVIII века суть не более чем диалектические моменты одного и того же роста.
Аристократическое господство над землей и людьми осуществлялось в рамках сеньории. Традиционно существует сеньория домениальная и баналитетная. С этой точки зрения Европа разделилась между двумя полюсами: предельно схематизируя, можно сказать, что была Европа домениальной сеньории и Европа баналитетной сеньории.
Франция до карикатурной степени относится к Европе баналитетной сеньории. Быть может, потому, что здесь феодальная система была более совершенной, чем где бы то ни было, и здесь сеньор в результате распыления почти всей государственности получал более широкие права на управление баном. По многим соображениям французский сеньор допускал дробление обязательной доли наследства. После нижней точки XV века, особенно после появления в XVI веке нового дворянства, происходящего от городского капитала, закрепившегося в сельской местности и гораздо более жадного, происходит частичное восстановление домениальной сеньории. Для новых дворян, рассуждавших по-буржуазному, собственность являлась средством, вернее всего гарантирующим положение. В XVII–XVIII веках французские крестьяне сохранили не более чем 35–40 % земель, тогда как в XVI веке им принадлежало гораздо больше половины. На 65 % земли, находившейся в собственности благородной аристократии, церковников или буржуазии, вступающей во дворянство, не более 10–15 % — земли, эксплуатируемые непосредственно благородным или буржуазным собственником. На 10–15 % обрабатываемой земли французский крестьянин был сельскохозяйственным рабочим крупного собственника, предпринимателя не из крестьян; на 50 % обрабатываемой земли он был арендатором, фермером, хозяйствующим на свой страх и риск, но вдвойне обремененным рентой, земельной рентой, арендной платой, которой облагалась земля, и личными повинностями, которыми он был обязан сеньору; на 30 % обрабатываемых земель он являлся фактическим собственником, обязанным оплачивать сеньору свои личные повинности, в большинстве случаев наиболее тяжелую и более позднюю, наиболее оспариваемую из сеньориальных повинностей — шампар, жестко не определенный процент от урожая. На всех землях существовала десятина: 2, 3, 4 %, практически никогда одна десятая — предназначенная церкви и пополняющая mutatis mutandis нарождающийся социальный бюджет нации. Аллод, т. е. земля без сеньора, составлял не более 1–2 % территории.
Каким бы тяжелым ни было его положение, французский крестьянин, по крайней мере юридически, был привилегированным. Даже если его уровень жизни отставал с конца XVII века и в XVIII веке от уровня жизни крестьян Англии и Соединенных провинций.
Противоположная картина наблюдается в странах, которые знали крестьянскую собственность лишь в незначительной степени. А также в тех, где обязательные сеньориальные повинности были наиболее легкими. В Кастилии крестьянская собственность в конце XVI века, по данным Ноэля Соломона, не превышала 15–20 %. Несомненно, она была несколько больше в Галисии, но значительно меньше в Андалусии. В Испании крестьянская собственность традиционно была очень малой. Совершенно иначе обстояли дела в Англии, где возникшая в XV веке ситуация, примерно сопоставимая с ситуацией французской, однако не ставшая столь выигрышной для крестьянской собственности, привела к восстановлению домениальной сеньории.
Процесс огораживаний, начавшийся в XVI веке, но достигший полного размаха после 1750 года, навязывая издержки ограды из страха пострадать в одностороннем порядке от прав других на неогороженных землях, ускорил процесс конституирования крупных владений. В XVIII веке крестьянская собственность сокращается, но, в отличие от Кастилии, Англия сочетает крупную собственность с крупным хозяйством. Что и позволило английской агрикультуре возглавить великое обновление сельскохозяйственной технологии.
Итак, в Западной и Южной Европе три полюса: Кастилия — полюс дворянской собственности и мелкого хозяйства; Франция — полюс мелкокрестьянской собственности, но весьма тяжелых сеньориальных прав; Англия — полюс крупной аристократической собственности, соединенной с крупным хозяйством при высокой производительности и новаторской технологии.
На востоке складывается парадоксальная ситуация с крупной собственностью, которая, вместо того чтобы, как в Англии, покушаться на крестьянскую землю, покушается на самих крестьян. Богемия, Польша, Россия в XVI, XVII и XVIII веках проходят путь, напоминающий путь западного крестьянства в VII, VIII и IX веках нашей эры. Йозеф Вулка обнаружил там любопытное сочетание барщины и наемного труда. Усиление барщины, обращение к отвергнутой почти повсеместно на Западе старой и одиозной системе барщины по произволу или по усмотрению, но при этом оплачиваемой — это нечто новое. Но поскольку это делалось по принуждению, то очевидно, что заработная плата была фиктивной, много ниже экономической стоимости выполняемой работы. Утверждение новой системы, покоящейся на радикальном увеличении барщины, требующей от крепостных нескольких рабочих дней в неделю, и, самое главное, неограниченной барщины (ситуация Запада VIII века), в Польше совершается раньше (XVI век), чем в Богемии — Моравии, где этот процесс ускорился в начале XVII века в результате смены старого дворянства новым после Белой Горы.
Таким образом, Центральная и Восточная Европа эволюционирует к крупному хозяйству, но из-за недостатка денежных средств — согласимся с Йозефом Булкой, что подобная система парализует формирование реального рынка рабочей силы, — крупное хозяйство пользуется худшей из систем, системой подневольного труда. Одиозной социально, плачевной экономически. Инициатива сходит на нет, продуктивность минимальная.
В России последний сдвиг к крепостничеству произошел после 1750 года в правление Екатерины II когда государство предоставило более действенные меры и поддержку сеньорам против беглых крепостных, выступающих против сеньории. Итак, это четвертый полюс в истории сеньории. Во Франции наблюдается укрепление баналитетной сеньории путем усиления реальных денежных и натуральных повинностей, во всей Восточной Европе — отягощение баналитетной сеньории путем усиления личной зависимости крестьян.
Слово «собственник» употреблялось в различных значениях, но к понятию земельной собственности при Старом порядке всегда прилагалось понятие вечного пользования с правом передачи. Именно в этом и только в этом смысле можно говорить о крестьянской собственности. «Тем самым собственник противопоставляется тому, чье владение является ненадежным и ограниченным во времени: арендатору, издольщику, испольщику, земледельцу» (П. де Сен-Жакоб). Цензитарий, в крестьянском понимании, есть собственник, сколь бы тяжелой ни была обременяющая землю повинность, поскольку цензива сопряжена с правом передачи. Вот почему обложенный непомерной барщиной и пребывающий в личной крепостной зависимости русский крестьянин, тем не менее, считал себя владельцем выделенной «миром» земли, которую он обрабатывал от отца к сыну.
Цензива, обычная форма владения, является, вероятно, результатом давнего дробления indominicatum. Старинные цензивы, на которые у сеньора не было документов, но только «признание», имели легкие обязательства; цензивы недавние облагались более тяжко. Бывало, что цензива оказывалась в руках нескольких держателей, совокупно ответственных за ценз. При всяком переходе собственности выгодоприобретатель был обязан в порядке признания вносить особый налог сеньору.
В XVII веке, на стыке между долгим сеньориальным прошлым и миром домениального хозяйства, более соответствующего возможностям обмена, складывается новый порядок: уступка сеньором держания «за ценз и ренту» — ценз легкий, включающий обыкновенно различные повинности по фьефу, а ренту тяжелую, дающую реальный доход. Как правило, никакая продажа не была возможной до внесения ренты, выступавшей таким образом в качестве гарантии держания. Многие земли попросту были, так сказать, податными. Первоначально талья была не оформлением держания, а разновидностью вносимой всем населением подати. Талья для сеньории была «вносимой» (в отличие от десятины, которая была «взимаемой»). Она превращается в терцию или шампар, наиболее тяжелую из сеньориальных повинностей. От далекого прошлого тут и там оставались земли, не подлежащие передаче по наследству, пережиток стародавнего серважа; их держатель находился в почти подневольном положении, от которого он всегда мог избавиться через героическую процедуру дезавуирования, иначе говоря, отречения.
В XVII–XVIII веках с возникновением на селе аноблированной или переживающей процесс аноблирования буржуазии вводятся две крупные новации: во-первых, повременные выплаты, близкие современной аренде (гранже или испольщики). Renterre, или rentaire, — фиксированное количество зерна с дневной нормы вспашки (2–5 мер, в зависимости от урожайности), аренда фермы. На Британских островах, параллельно с ростом крупной собственности, когда сеньор не ведет собственного хозяйства, — это относится прежде всего к Ирландии — такие современные формы прекарной уступки возобладали в конечном счете над старинными, выходящими из употребления формами. Но крупная новация французской сеньории — это продвижение тяжелого и непопулярного шампара, коварного потомка сеньориальной тальи. Бургундии потребуется пять столетий, с конца XII по XVIII век, чтобы вся неблагородная земля на 97–98 % была постепенно охвачена шампаром. Терция или шампар были очень обременительны. В Бургундии они представляли собой девятый сноп. Возможным было понижение до тринадцатого, даже до пятнадцатого, в исключительных случаях было возможно повышение до шестого, даже до пятого снопа, «или по крайней мере до трети чистого продукта, ибо это не исключает обыкновенной десятины», Божьей десятины. В разгар XVII века можно проследить непрерывный подъем и консолидацию шампара. «В 1602 году, под предлогом задолженности 6 900 ливров, 790 дневных норм (263 гектара) в Фонтен-ан-Десмуа, именовавшиеся до тех пор свободными землями, были обложены сеньориальной терцией и подтверждены в таком качестве в 1695 году интендантом Буше, затем Ферраном, несмотря на жалобы населения».
В конце XVII века не много оставалось земель, где не был введен шампар. Несколько выделяющихся островков в Нормандии. вот и все, что можно отметить географически. Распространение терции было французской разновидностью сеньориальной реакции. Напротив, те части Европы, где преобладал indominicatum — indominicatum наследственный в форме капиталистического присвоения (Англия), — не знали ее, как не знала ее Европа нового крепостничества (Польша, Богемия,Россия): неопределенная барщина 2–3 дня в неделю, такое равнение на Западную Европу периода, предшествовавшего освободительной революции XVII века, абсолютно не то же самое, что шампар.
Почти повсеместно пытались высчитать объем перемещения, осуществляемого в ущерб крестьянской массе. Как правило, его переоценивали. С этой оговоркой мы получаем экстраординарное постоянство во времени и в пространстве.
Ноэль Соломон пришел к очень близким выводам относительно Новой Кастилии 1575 года, несмотря на сеньориальную систему, глубоко отличную в своих качествах и средствах от того, с чем имел дело Пьер Губер в Бовези XVII века. «Не боясь ошибиться, — пишет Ноэль Соломон, — мы можем утверждать, что более 50 % урожая под разными предлогами уходило на обогащение некрестьянских классов». Пьер Губер в результате, очевидно, строгих расчетов пришел к весьма близким результатам: крестьянин-собственник сохранял 48 % урожая, фермер-издольщик — менее трети. Впрочем, расчеты Пьера Губера смешивают техническое и социальное. За вычетом 20 % заранее определенных расходов на обработку и эксплуатацию земли получается соответственно около 70 и 50 %, иначе говоря, ситуация сходная, едва ли не лучшая, чем у крестьян Новой Кастилии. Впрочем, расчеты как Пьера Губера, так и Ноэля Соломона не должны восприниматься чересчур буквально. Крестьянская экономика — это экономика частично закрытая. Наши документы отражают не все. Часть самосодержания, собственного потребления средств производства остается вне расчетов как в Кастилии, так и во Франции между Соммой и Луарой. Если бы изымалось 50 % крестьянского продукта, одно из фундаментальных условий для развертывания непрерывного роста было бы реализовано с XVII века. Скорее всего, крестьяне Кастилии и Франции умерли бы от голода, как американские индейцы, от которых долгое время никто не мог требовать, чтобы стоимость производства и воспроизводства была возмещена.
Вот в чем, в общих чертах, фундаментальное отличие положения «Жака-простака» и «Хуана-лабрадора» от гораздо более трагического положения «Хуана-индианито» в безбрежном Новом Свете. Без такого латентного бунта людей и вещей крестьянские массы, источник богатства и мощи Европы, были бы изведены верхушкой поддерживаемой ими социальной пирамиды.
Но сколько различий в положении существовало внутри самой крестьянской массы. В самом низу — поденщики, около 50 %, может, чуть больше, но никак не меньше, по всей Франции. Равно как и в Кастилии — 50 % jornaleros, значительно больше (80 %) в Андалусии, на Сицилии, на равнинах Неаполитанского королевства, по всей «латифундистской» Европе, к югу от сорокового градуса северной широты.
Но в той мере, в какой они составляют массу, их положение, по крайней мере психологически, является менее плачевным. Английский сельскохозяйственный рабочий, появившийся в конце XVIII века, благодаря начавшемуся техническому прогрессу компенсирует непрочность своего пролетарского положения лучшим питанием. От массы поденщиков отделяются вниз многочисленные в голодные годы «нищие» и «бродяги» Шарля Луазо, движение которых летом 1780 года способствовало запуску психологического механизма великого страха. Из поденщиков, быть может, выходят вверх некоторые ремесленники, мастера соломенной кровли, «глиномесы» саманных краев, которые отправляются по утрам по окрестным деревням и которые в городе, как «люди профессии», не признают «именования поденщиков, как одного из самых низких», отмечает Пьер Губер в согласии с Луазо.
Поденщик — не специализированный крестьян, выполняющий для других обычную поурочную работу. Это рабочая сила, кормящаяся с заработка, получая часть натурой или несколько грошей в день, и содержащаяся как должник авансом зимой и в трудные времена. В отличие от андалусских jornaleros и английских сельскохозяйственных рабочих после «огораживаний», французский поденщик редко бывал «пролетарием» как таковым. «Довольно часто можно видеть его собственником дома, скромной хижины из одной комнаты, увенчанной чердаком, с пристроенным хлевом, souillis, небольшим гумном, садиком в несколько ар. Внутри кое-какая грубая мебель, соломенные тюфяки, глиняная посуда, две-три пары простыней, несколько пеньковых половиков, саржевые покрывала и одеяло: более или менее редко» (П. Губер). Зачастую хижину делили две семьи, обреченные на ужасную тесноту. Но за видимой стороной положение поденщика, по крайней мере во Франции, ухудшалось. Такова, применительно к Верхней Бургундии, мысль Пьера де Сен-Жакоба, который драматизирует, пренебрегая не поддающимися учету доходами: «Многие. получают лишь 100–150 ливров, включая питание. В 1726 году на 8—10 су поденной платы поденщик мог обеспечить себя 10 фунтами пеклеванного хлеба или 5 фунтами белого. В 1788 году на 12 су — не более чем 7 фунтами пеклеванного и 3 фунтами белого».
Но действительно ли являются поденщиками эти люди, которые, будучи «поденщиками согласно податному списку», умудряются откармливать «шерстистый скот» благодаря общине, эти поденщики-фермеры, как их именует Пьер Губер, которые держат по нескольку коров и собственную дюжину овец? Действительно ли поденщики эти поденщики-ткачи, которые заполняют пробелы сельскохозяйственного календаря, нанимаясь к предпринимателю-купцу из ближнего ткацкого города?
Наиболее оригинальным в среде французского крестьянства было прекрасно обрисованное Губером положение кусочников (haricotiers[106]). «Надо ли в поисках корней этого образного термина, — пишет он, — напоминать о haricot de mouton,[107] мясо для которого резали на мелкие кусочки? Кусочник владел маленьким земельным наделом, он извлекал доход и из других, которые арендовал, он откармливал небольшое стадо и со всего этого вел свою убогую жизнь. Среди кусочников не принято ходить внаймы, они работают на другого только в порядке взаимопомощи.» Достоинство — вот слово, которое прежде всего приходит на ум. Это именно та категория, которой недостает почти повсеместно на периферии Европы. Она существует в Кантабрийской Испании, но не в Кастилии, не в Андалусии; в Пьемонте, но не в Южной Италии. В Нидерландах lato sensu,[108] в Швейцарии и рейнской Германии, но не в Германии Восточной, a fortiori не в Центральной и Восточной Европе, славянской и мадьярской. Эквивалент, без сомнения, можно обнаружить в Швеции и скандинавском мире. Во Франции кусочник имел от 2 до 8 гектаров на хозяйство, 4 гектара в среднем. Близок к его положению сельский ремесленник благородной профессии, плотник, портной, каретник, бондарь, который, как правило, держит за ценз несколько дневных норм доброй земли, виноградарь, чистильщики колодцев и садовники, пригородные огородники. Хлебопашец, тип которого обнаруживается по всей Европе, — это кусочник, располагающий по меньшей мере одной упряжкой при среднем хозяйстве в 8—10 гектаров как минимум. Его престиж в недрах крестьянского общества, извечно искушаемого кастовым духом, таков, что, бывало, семья пришедших в упадок безлошадных хлебопашцев сохраняла свой ранг в податном списке на протяжении одного-двух поколений.