Пелевин как доказательство
Пелевин как доказательство
Мир, мир… — подумал Игнат, растворяясь в воздухе, — мир давно сам убит своими колдунами.
В. Пелевин
До сих пор мы прослеживали эволюцию Готической эстетики в истории литературы и современной культуре. Теперь мы предпримем другой демарш и на примере творчества одного современного автора посмотрим, как готический проект подчиняет его замыслы своей логике. Эволюция идей Виктора Пелевина и даже хронологическая последовательность его романов послужат нам доказательством эвристической ценности понятия «Готическая эстетика».
Творчество Пелевина особенно интересно потому, что он — аналитик современной культуры, а не просто ее пассивный наблюдатель и не циничный эксплуататор ее темных сторон. В отличие от многих других наивных носителей готических тенденций — С. Лукьяненко, В. Панова, Д. Быкова, Пелевин — критик эпохи. Но свойственное всякому художнику стремление передать особенность переживаемого им времени, запечатлеть его неповторимый облик толкает писателя на готический путь.
В 1989 г. появляется рассказ Пелевина «Колдун Игнат и люди», где, как понятно даже из названия, колдун Игнат прямо противопоставлен людям, хотя он еще не является нелюдем в полном смысле этого слова, а, скорее, остается сказочным персонажем. В «Зомбификации советского человека» (1990) советская концентрационная история и опыты по выведению советского человека напрямую связываются писателем с исследованием границы человеческого и нечеловеческого. Оборотень — опять же «простой советский парень» Саша — делается героем следующего рассказа «Проблема верволка в средней полосе» (1991), в котором читатель обнаруживает ряд приемов, развитых в более поздних произведениях. В этом рассказе трансформация героя в оборотня становится центральным предметом повествования, его сюжетной основой. Одновременно Пелевина начинает интересовать природа сна, что находит свое выражение в ранних рассказах, например в «Спи» (1991).
Продолжая размышлять о границе человеческого и нечеловеческого, как бы откликаясь на споры эпохи становления готического романа, Пелевин пишет рассказ «Происхождение видов», главным героем которого выведен Чарльз Дарвин. В том же 1993 г. выходит роман «Жизнь насекомых», в котором образы человеконасекомых, этаких постсоветских мутантов басен Крылова, приближают писателя еще на шаг к изображению готического нелюдя.
Следующий роман «Чапаев и Пустота» (1996), как помнит читатель, прямо посвящен кошмару. В нем границы между реальностью, кошмаром и литературной реальностью оказываются стерты, а кошмар и эксперименты с читательским восприятием, продолжая темы Гоголя, становятся главным смыслом произведения. Символично, что именно в этом романе писатель употребляет слово «готика» для описания кошмара:
Ничего не помню (…) совершенно. Помню только сон, который мне снился — что где-то в Петербурге, в каком-то мрачном зале, меня бьют по голове бюстом Аристотеля, и каждый раз он рассыпается на части, но потом все происходит снова… Готика [560].
Надо сказать, что Пелевин весьма последователен в выборе своего пути. Прежде чем прийти к полновесным выражениям Готической эстетики, в которой гипнотика кошмара будет направлена на взращивание нелюдя, он проявляет интерес к мифологии (роман «Generation П», 1999), а также примеряет на современность древнейшую мистическую традицию — магию чисел («Числа», 2003). С точки зрения Готической эстетики, эти поиски увенчались созданием «Священной книги Оборотня» (2004), в которой впервые появился подлинный готический персонаж: оборотень-лиса становится главной героиней, автором найденных записок, от лица которой ведется повествование в романе. Отсутствие людей среди значимых персонажей романа, ситуация, когда людям достаются только второстепенные роли на подмостках, — другая важная черта этого произведения, в которой также нельзя не увидеть влияние Готической эстетики. В следующем романе мы снова встречаем мифологических чудовищ — это детища кошмара, его этакие виртуальные голоса («Шлем ужаса. Креатифф о Тесее и Минотавре», 2005).
Апогеем Готической эстетики в творчестве Пелевина является роман «Ампир В» (2006). Как справедливо отмечали критики, «Ампир В» точно попадает в категорию романов «взросления». Не случайно его сравнивают с традиционными романами этого типа. Единственное, но существенное отличие между этими романами и книгой Пелевина, которое не заметили критики, состоит в том, что главным героем, на которого должно ориентироваться и с которым должно самоидентифицироваться юношество, является не человек, а нелюдь, вампир. Не случайно в книге есть выразительный подзаголовок «Повесть о настоящем сверхчеловеке». В «Ампире В» идея подчинения жалкого племени людей вампирам находит свое полное выражение. Люди — не просто слуги или низшая раса. Они — пища вампиров, и в этом заключается единственное предназначение человеческого рода.
В этом романе гипнотика кошмара, освоенная автором в «Чапаеве и Пустоте», становится очевидным смысловым центром, его формой, а опыты с читательским восприятием создают фон для отображения этого образцового кошмара. Сны будущего вампира Рамы кружатся вокруг веера в форме летучей мыши, точки концентрации внимания, начала его кошмаров, начала и конца повествования [561].
В интервью, отвечая на вопрос: почему он вдруг задумал написать книгу о вампирах, Пелевин признался, что он реализовывал свой старый интерес к нелюдям, понимая, что они являются символом нашей эпохи, гораздо более страшными, чем вампиры готического романа:
В: Почему вдруг вампиры?
О: Я просто написал книгу о вампирах. Они меня давно интересовали. Интуитивно было понятно, что вампир в России больше, чем вампир. А вот насколько, я и попытался выяснить.
(…) Мне кажется, мои вампиры гораздо страшнее. Ведь ужасы бывают разного рода. Есть такие, к которым нас приучили с детства, и мы их просто не замечаем. (…) «Дракулу» Брэма Стокера мы смотрим только для того, чтобы чуть-чуть отдохнуть и развеяться [562].
Пелевин наблюдает, как происходит перетекание кошмара из прозы в культуру. Овеществление кошмара, его воплощение в жизнь — тема, над которой он много размышляет в своих произведениях [563]. Писатель видит, как культура насыщается кошмаром и как кошмар воплощается в ней, материализуется в ее формах. Не удивительно, что овеществление кошмара было пережито писателем как личный опыт, о котором он пусть иронически, но все-таки поведал в другом интервью:
А насчет эпизода с падением башен — было дело. Не совсем башен, в одном отложенном проекте герой-демиург уничтожает два здания-близнеца, заметая следы создания нового мира из очень похожего старого. Я действительно написал это до сентября 2001-го, и меня это напугало. Но я не думаю, что программирую среду, скорее, наоборот, среда программирует меня [564].
Соединение в творчестве Пелевина двух начал Готической эстетики, кошмара и нелюдя, достигнутое в «Ампире В», можно счесть проявлением такого программирования писателя средой.
В этом Пелевин не одинок. Ибо хотя не вся современная культура является готической и не все тенденции в ней подчинены Готической эстетике или объяснимы с ее помощью, она оказывает влияние на проекты и других известных писателей — М. Уэльбека, В. Сорокина, Б. Акунина. Конечно, они, как и Пелевин, скорее иронически пародируют в своей прозе готические мотивы, чем являются их слепыми адептами. Но именно поэтому в их произведениях готический проект доводится до своего логического предела. В трилогии «Лед», как и в «Элементарных частицах» и «Возможности острова» Уэльбека, так и в «Детской книге» Акунина, главной идеей выступает не просто критика современного общества. Писатели показывают, как последовательное раскрытие готических тем современной культуры приводит с неизбежностью к отрицанию человека и цивилизации как высшей ценности. Не случайно и Уэльбек, и Сорокин, и Акунин, обнажая эти тенденции современной культуры в своей прозе, строят антиутопии на идее отрицания человека как биологического вида и человечества как создателя культуры. В фэнтези-памфлете Сорокина уничтожение земной цивилизации и человечества является главной задачей центрального персонажа — нелюдя. В «Детской книге» Акунина, как и в романах Уэльбека, цивилизация приходит к созданию, на основе человека, нового биологического вида, нелюдя, появление которого становится концом общества. В их произведениях критически и гротескно обозначен горизонт, к которому тяготеет современная культура (что, конечно, вовсе не значит, что эти авторы являются сторонниками человеконенавистнических идей).
Воспроизводство кошмара как особого ментального состояния, начатое авторами готического романа и Гоголем, стало одержимостью современной культуры с тех пор, как нечеловек стал ее главным эстетическим идеалом. В 1980-е гг. кошмар начал постепенно превращаться в необходимый допинг для массового сознания, пока у публики не наступил эффект привыкания к этому допингу и он стал воздействовать только в лошадиных дозах прямого и вульгарного кошмара. В последние двадцатилетие кошмар превратился в необходимое психологическое состояние, без имитации которого любой продукт на рынке удовольствий кажется современному потребителю пресным и ирреальным.
Теперь читатель вправе задаться вопросом: в чем, собственно говоря, опасность этого состояния и для нас, и для культуры?
Кошмар — это сложное ментальное состояние, имеющее несколько уровней. Это — субъективное переживание изменения восприятия времени, катастрофа спящего сознания. Она начинается в тот момент, когда внимание сновидца сосредотачивается на пустоте, которая может свернуться в точку в пространстве, материализоваться в предмет и снова обернуться зияющей пропастью. Завороженный созерцанием пустоты, сновидец не в силах оторвать от нее взор. Паралич чувств и воли, скованность взгляда и мысли вызывают ощущение усиливающегося головокружения, падения в стремительно вращающуюся воронку. Все ускоряющееся кружение воронки искривляет нормальное течение событий сна, подхватывает сновидца и выбрасывает его из привычного времени. Так в момент слома линейного восприятия времени возникает темпоральность кошмара, важнейшей особенностью которой является разрыв. Привычная последовательность событий драматически ломается, разрушается необратимость прошлого, настоящего и будущего, а сновидец одновременно присутствует в разных моментах собственной жизни.
Это объясняет важное свойство кошмара — способность перемешать события не в свое время, путать порядок причин и следствий, прихотливо искажать предметы и коверкать пространство. Преследование, погоня и бегство — наиболее частый сюжет кошмара — являет простейший способ представить в виде внятного образа то, что происходит в кошмаре со временем.
Кошмар — неуправляемая машина времени, которую непроизвольно запускает наше спящее сознание, способная перенести нас в одно из возможных будущих и возвратить прошлое, а главное — мучительно перемешать порядок времен. Он лишает нас не просто способности ориентироваться, но и осознавать себя, вызывая панику и чувство неизъяснимого ужаса.
Другое измерение кошмара, его иное обличье — это исчезновение смысла. Неспособность выразить словами то, что стесняет и давит душу, изводит и терзает, заставляет повторять слова, чтобы заговорить тягостные чувства. Навязчивый повтор слова помогает звуку похитить смысл, отделить смысл от звука, разрушить рациональную природу слова. Но парализованное кружением назойливого звука сознание сновидца не в силах ни вернуть ему значение, ни отвлечься. Все ускоряясь, зудящие звуки увлекают в водоворот кошмара, где, утратив остатки смысла, слово оборачивается мучительным стоном. Так эмоция кошмара похищает смысл слова, низводя его до навязчивого «бобка», до кошмарного звуко-слова авласавлалакавла, до животного крика. Так происходит деградация речи в невыразимую эмоцию, уводящую за пределы языка и отображаемого ужаса.
И тогда кошмар торжествует над языком, не справившимся с задачей выразить и рационализовать эмоцию. Подавляя язык, кошмар угнетает способность к самовыражению.
Принципиальная невыразимость кошмара способна создать ситуацию, когда любое слово лишается смысла и безвозвратно превращается в звук, утративший значение, в звукослово, в кошмар словесной бессмыслицы. Неспособность справиться с бессмысленным словом кошмара может ввергнуть в речевое расстройство. Опасность этого состояния, которое так хорошо знакомо каждому, кто пытался пересказать свой кошмар, состоит в его пограничности, в его балансировании над пропастью безумия. Заговор и бормотанье кошмара могут стать входом в кошмар наяву. В этом заключается связь кошмара и сумасшествия.
Кошмар — терминатор языка, разрушитель смыслов, пожиратель слов. Убийца времени и индивидуальности, творчества и самосознания, мысли и идей.
Читатель может возразить: а как же образы, те незабываемо жуткие и яркие картины, которые мы видим в кошмаре? То, что мы «видим» в кошмаре, его всевозможные образы есть способ сознания объяснить себе свое состояние, когда сознание утрачивает свое время, а язык — смысл. В этот момент паники и хаоса, чувства потерянности и катастрофы кошмар воплощается в эстетическую реакцию, в непередаваемое соединение несоединимого и немыслимого. Соединение несоединимого — в образах или действиях чудищ, в нагромождении немыслимых событий и невероятных поступков — есть способ, каким наш разум задним числом рационализирует кошмар, внушая нам странную смесь восторга и ужаса, притягательности и отвращения. Образы кошмара чрезвычайно разнообразны по форме, но однообразны по сути, красочны, но невыразимы. Не потому ли в живописи, за исключением офортов Гойи, практически нет портретов кошмаров, а есть только многочисленные изображения ада?
Властные эмоции, ступор и головокружение, ужас и непередаваемая эстетика кошмара, безусловно, обладают огромной притягательностью. Эти гедонистические эмоции сновидец — носитель современной культуры — с удовольствием переживает под видом фильма, романа, компьютерной игры.
Вживленный в культуру, кошмар направлен не на поиск коммуникативных ресурсов, не на самовыражение, а на гедонистическое пассивное самоудовлетворение. Глубоко нетворческое состояние, кошмар сосредоточен на подражании, настроен на имитацию.
Опасность вампирической саги состоит не только в том, что «человеческие детеныши» учатся отождествлять себя не с людьми, а с нелюдями, превращая в свой идеал отрицание человека и человеческого. Имитация кошмара под видом культурного продукта в сомнамбулическую эпоху запускает сложные механизмы сознания, природа которых далеко не ясна и совершенно неуправляема.
Последствия массового потребления кошмара в современной культуре особенно непредсказуемы потому, что материализация кошмара совпала с ощущением утраты смысла культуры, кризисом научной рациональности и с радикальными изменениями восприятия времени.
Культура, захваченная нелюдьми,
как корабль пиратами,
сживается с новым чувством реальности.
На горизонте встает кошмар — материализация
готических перспектив.
Хельсинки, 10 января 2010 г.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.