Купало и Коляда в их отношении к народному быту русских славян

Купало и Коляда в их отношении к народному быту русских славян

В языческих преданиях нашей старины религиозные праздники Коляды и Купала не только олицетворили собою идею годовой жизни природы и хода светил, но и сосредоточили в себе две существенные стороны нашей древней народности: общественную, публичную деятельность летнего полугодия и домашний, семейный быт зимнего отдохновения природы и человека. Вот почему прежде, нежели мы обратимся к собственному исследованию этих празднеств, нам необходимо бросить беглый взгляд на нынешний простонародный быт России, чтобы найти в нем объяснение обрядов, символов и торжеств древних праздников нашей языческой космогонии. Труды, заботы и веселье русской простонародной жизни под суровым влиянием северного климата разделились на две резко оттененные стороны летнего и зимнего быта: жизни в поле и жизни в избе.

Летом с ранним утром рассыпается вся деревня на земледельческие труды по полям, лугам и рощам, нередко по целым дням кочуют работящие мужики посреди широких нив под чистым небом вокруг живописного костра, заменяющего им священный очаг домашнего крова. Здесь все широко и привольно, все на виду, все открыто, нет границ, разделяющих одно семейство от другого, нет преград, скрывающих человека от чуждого взора, все дни его протекают вне дома, и вся жизнь его, как говорится, на ладонке. Сама природа определяет человеку его занятие: пашут, сеют, косят и жнут, все в одно и то же время. Почему, если поля и разделены между семьями, тем не менее все селенье единством трудов как будто соединено в одну семью: многие из сельских работ совершаются целым миром, в одно стадо сгоняется вся скотина, и, наконец, целая община дружно приходит на помощь одному из своих членов для срубки новой избы или перенесения старой на новое место. Окончены труды, настает время отдыха и веселья, и вся деревня стекается в одно место на толки, песни и хороводы или бродит шумными гурьбами по широкой улице села.

Другое бытье, другое житье в зимнее время, когда стужа гонит искать убежища в тесных стенах избы. Здесь каждая семья представляет собою, в своих трудах и забавах, совершенно отдельный, замкнутый мир, скрытый и непроницаемый для чужого взора. Разделение времени домашних занятий и самые эти занятия подлежат чистому произволу хозяев, почему нередко можно найти в одной и той же деревне, в двух соседних избах, совершенно различные ремесла и работы: «Всякий приказ и распорядок домашний идет от хозяина», говорит Домострой. «Утром хозяин советуется с женою о домашнем устройстве, что на ком положено, и кому какое дело приказано выдать». В избе все повинуется главе семейства и его заботливой старухе. Днем они распоряжаются всеми работами, а в долгие зимние вечера собирается около них тесным кружком вся семья слушать длинные, сказочные рассказы, передаваемые хозяином: старым людям — на потешение, а молодым — на послушанье. И если в этот тесный круг семейного быта зайдет иногда сосед или прохожий, — чужой человек становится гостем, а гость уже член семьи, когда, напротив, в уличных праздниках лета нет ни хозяев, ни гостей.

Эти две главные стороны народной русской жизни, быт семейный и быт общинный, оба ярко выдаются и в самой внешности наших древних городов и сел и всего вообще релейного нашего хозяйства. Небольшой дом с широким двором, окруженный со всех сторон забором или частоколом, есть, если можно так сказать, пластическое выражение семейной обособленности русского человека. В нашей сельской жизни слова семейство и двор принимают почти одинаковое синонимическое значение, когда, напротив, на западе — огромные дома-казармы, точно целые маленькие городки, где вместо улиц лестницы и коридоры. В особенности поражает это в сельской жизни Италии, где иногда целая деревня состоит из одного или двух каменных домов, ферм или остерий.

Общественное же начало олицетворяется в наших больших селах и городах древним вечем — широкой красной площадью, где собирается мирская община села (древнее вече) под сенью золотого креста, ее святого первообраза — общины духовной — церкви или собора.

Не менее наглядно выражается это начало и в отсутствии личного поземельного владения наших крестьян. Каждый из них получает в каждом поле всей деревенской запашки свою полосу: вы видите везде владения деревни, общее ее стадо, общие пастбища, общее поле ярового или озимого хлеба всего села, и не в состоянии будете определить в нем личное владение Петра или Ивана. В германском быту, напротив, например в Остзейских провинциях, личная собственность разбивает деревенскую жизнь на разъединенные фермы, окруженные всей принадлежащей к ним землей, так что около каждой мызы вы увидите и свои отдельные пастбища, свое отдельное яровое и озимое поле.

В семейном быту хозяин-отец полный властелин над своим домом и семьей. Везде проглядывает личность, везде принимаются в расчет физические и нравственные способности его домочадцев, как в разделе работ, так и награждений. Но как только хозяин переступил порог своей избы, его личность исчезает с его властию, он становится членом общины, тяглом, наравне со взрослыми своими сыновьями и племянниками и наравне с ними делит все выгоды и тягости общественного дела. Ни поведение, ни ум, ни лета, ни богатство не могут дать малейшего преимущества одному члену общины перед другим, и лицо теряется в общине, как отдельная полоса каждого крестьянина в общем мирском поле.

В религиозной космогонии древних славян год разделялся на две равные половины: плодотворной растительности и бесплодного отдыха природы, соответствующие отвлеченным понятиям лета и зимы, жара и холода, света и мрака, добра и зла, жизни и смерти: «Кто два супостата борются? — Смерть и живот». В мифических представлениях западных славян выразилось это дуалистическое понятие в представлениях богинь Живы и Моры или Морены, разделивших между собою как год человеческой жизни,[140] так и годовой цикл земной растительности. Хотя у нас на Руси не сохранилось ясного предания об этих богинях земного плодородия, однако же во всех наших обрядах и празднествах проглядывает их влияние, и самые звуки их имен не чужды нашему языку. Царство Живы[141] начинается с первыми днями марта месяца, когда с крыш домов начинают кликать весну и радостно приступают к торжественным проводам чучела Моры или Морены, которое с песнями и плясками бросают в воду или сожигают посреди села. По словам Прокоши, главный праздник кумира Живы отправлялся 1 мая; в Польше этот же день посвящается богине Мае. В Германии и Франции 1 мая пляшут вокруг Майского дерева, украшенного цветами и лентами, и все дома убираются вербами и цветами, как у нас в Троицын день. Ночь 1 мая в Германии носит имя Walpurgis-Nacht, это праздник злых духов и ведьм, собирающихся на Блоксберг, на бесовские увеселения, что совершенно схоже с нашими преданиями об Ивановской ночи; впрочем, и в Германии эти два праздника, 1 мая и 24 июня, по своему значению совершенно между собою тождественны. У нас в России не было особенного праздника 1 мая, но с той поры, как реки после разлития войдут в свои берега, рощи зазеленеют и звери, обитающие в них, начнут плодиться, тогда подходит праздник русалок, леснянок, леших, и вообще всех духов плодородия и земной растительности, наступает Русальная неделя, Семик, этот таинственный праздник цветов и любви и, наконец, великий день Купалы, сосредоточивающий в себе все обряды, игры и песни целого летнего полугодия.

По понятиям славянина, высшая степень развития — красота, и конечная цель растения есть цвет. Почему с расцветанием полей и деревьев оканчивалось для него и благодатное царство Живы. Плод относительно самого растения есть уже признак увядания, и только отдельно взятый от растения, сам по себе, получает благое значение зародыша новой жизни. Таким образом, плод принадлежит уже царствованию Моры, которая поэтому и получает относительно частной пользы человека доброе значение богини осенних плодов или, лучше сказать, собирательницы тех благ и богатств земли, которых зародыш и развитие принадлежат попечению богини лета. Вот почему человек не питал никакой особенной благодарности к Морене, и наши осенние праздники[142] жатвы и собирания плодов не представляют особого характера радости и наслаждения торжеств летнего полугодия, но носят, скорее, в предусмотрительном, заботливом заготовлении зимних припасов признак мрачного ожидания черных тяжелых дней.

Дни солнцестояния имели у всех древних народов, поклоняющихся солнцу, высоко религиозное значение; почему поклонение и жертвоприношение огню как символу света сделалось характеристической чертой праздников Купалы и Коляды, которые, по внутренним их свойствам и значениям, совершенно между собою тождественны,[143] с тою только разницею, что летний день Купалы более природный и общественный праздник наслаждения настоящими благами земли, тогда как Коляда — домашний, семейный праздник отдыха, ворожбы и мольбы о будущем.

На Купало, как и на все летние праздники вообще, сбирается народ под открытым небом на горе или в урочище, почему и праздник этот носит название Стад или Тюлп (в Сибири), оттого что на эти веселые игрища стекаются стадами и толпами со всех сторон.

Самое имя Купала вернее всего производится от санскритского сир — блистать, откуда купавый — белый — кипеть и купать. Связь огня с водою доказывается и в германских языках: welle — волна от vellen, пылать, и prunno (колодец) от prunnam— гореть. Итак, Купало по этой этимологии есть праздник огня (света) и воды.

В день Аграфены Купальницы народ имеет обыкновение ходить в баню, как будто на прощание с последним удовольствием зимнего времени, после чего на заре Иванова дня все спешат умываться утренней росою и купаться в реках, и с этого числа начинают в России купаться.

В Ивановскую ночь повсюду зажигаются костры, через которые прыгает народ и прогоняется скотина, для очищения от недугов, порчи и влияния злых духов. В эти костры бросают цветы и благоуханные травы, как жертвоприношения божественной стихии света, но иногда сожигают в них также и всякую домашнюю рухлядь: лапти, онучи и старую деревянную посуду в знак истребления прошлого и возобновления новой жизни. Отсюда и обычай старух-матерей сожигать в Купальном огне сорочки больных детей, чтобы возвратить им здоровье. В сербской песне Будинская королева сожигает в живом огне ватра-жива рубашку, превращавшую сына ее в чудовище. Люнебургские славяне приносили в жертву живому огню белого петуха (символ солнца и света), и тот же обычай существовал у ижорской чуди близ Петербурга. Вероятно, что во времена язычества приносились и у нас живые жертвы Купальному огню, как видим это из нашей древней песни:

За рекою, за быстрою,

Леса стоят дремучие,

Во тех лесах огни горят,

Огни горят великие.

Вокруг огней скамьи стоят,

Скамьи стоят дубовые,

На тех скамьях добры молодцы,

Добры молодцы, красны девицы

Поют песни Колюдушки (Купалушке).[144]

В средине их старик сидит,

Он точит свой булатный нож,

Котел кипит горючий,

Возле котла козел стоит:

Хотят козла зарезати.

Ты, братец Иванушка,

Ты выди, ты выпрыгни!

Я рад бы выпрыгнул,

Горюч камень

К котлу тянет,

Желты пески

Сердце высосали.

Ивановские костры, собственно, не что иное, как царь или князь-огонь, или живой огонь (у немцев Nothfeuer), добываемый посредством трения двух кусков дерева. Его почитают доныне между нашими поселянами за лучшее средство для прекращения моровых болезней и скотского падежа. Решивши на мирской сходке употребить это суеверное средство, все жители села в одно время тушат у себя всякого рода огни, в печах и даже перед святыми иконами, и, собравшись потом на высоком месте вне села, начинают добывать новый, живой огонь, зажигают им большой костер, через который прогоняют весь скот, а потом и разносят этот огонь по всем избам, затапливают им печи и зажигают лучины, свечи и лампады.

Самое добывание живого огня, как и зажигание Ивановских костров, поручается обыкновенно старикам, которые, как видно из этого обряда чисто общинного быта и из вышеупомянутой песни, исполняли должность жреца в общественном богослужении языческой России. Старцы и бояре решают, по словам Нестора, бросить жребий на отрока и девицу для принесения их в жертву Киевским кумирам, сооруженным Владимиром, и с старцами же и боярами совещается позднее Великий князь о выборе новой веры.[145]

Крайне замечателен еще в этом отношении воронежский обычай в праздник Ярылы выбирать мирскою сходкою старика, которому поручалась роль древнего языческого божества, или его главного священнослужителя, ниспавшего во времена христианства на степень комического лица, в шутовское платье наряженного старика, которого еще в прошлом столетии водили с торжеством по всему городу. Над ним трунила и потешалась молодежь; но замечательно, что при том, однако же, вокруг него водились хороводы, и что каждая девка, вступающая в этот хоровод, кланялась в пояс старику Ярыле.

На праздничные сборища Ивановой ночи парни, бабы и девки украшаются поясами и венками из полевых цветов и душистых трав. В эту же ночь ходят собирать разные лекарственные и волшебные травы и верят, что ровно в полночь расцветет папоротник — поэтическая аллегория, выражающая высшую точку развития земной растительности. В Малороссии плетут в этот день венки из полевых цветов, как у нас на Семике, и пляшут вокруг дерева Марены или Купала, как в Германии вокруг Майского дерева. Под это дерево приносится обыкновенно и соломенное чучело Марены, Мары или Купала, украшенное венками, которое потом, подобно похоронам зимней Морены у западных славян, сожигается в Ивановском огне или бросается в воду с песнею:

Купало на Ивана,

Та купався Иван

Та в воду упав;

или:

Ходыли дивочки коло Мареночки

Коло мою вудыло Купала

Гратыми сонечко на Ивана,

Накупався Иван, та в воду впав.

Купало пид Ивана.

Наконец, в Ивановскую ночь широко разгуливается нечистая сила по всей земле и портит молодцов и красных девиц, мучит лошадей и скотину; почему боятся выпускать ее в этот день на пастбища, и перед хлевами и конюшнями развешивают то купальнические венки из чародейных трав, то мертвых сорок, которых пуще всего боятся ведьмы; последние в эту же ночь собираются на Лысой горе близ Киева пировать и веселиться. Это поверье относится также и к празднику Коляды, где мы подробнее рассмотрим его значение.

Вообще день Купала не только всенародный, публичный праздник наслаждения, где семья теряется в общине, но и всемирное торжество стихий и небесных светил,[146] где человек, сливаясь с природой, крепнет ее могучей силой и перерождается в ее таинственной плодотворной жизни.

Совершенно другое значение имеет Коляда. В этот зимний праздник живой огонь Ивановских костров становится частным достоянием домашнего очага. Каждый дом, каждая изба имеет свой особенный огонь, которому хозяин и его семья поклоняются и приносят жертвы. Этот праздник, исчезнувший отчасти у нас на Руси, сохранился в первобытной его чистоте у всех южных славян. Накануне Рождества Христова привозится с большим торжеством в каждый дом большой дубовый чурбан, украшенный венками и лентами и называемый бадняком, отчего и самый праздник получил имя Бадного вечера. Бадняка кладут на очаг, льют на него масло и пиво, бросают в печь соли, муки и иногда даже мелкие монеты. Когда бадняк загорится, зажигают от него свечи и лампады перед образами, что вполне напоминает обычай живого огня,[147] и главарь семьи, прочитавши молитву, берет кубок вина, отведывает и передает его старшему из прочих членов семьи, тот другому, пока кубок не обойдет всех присутствующих.

Для исполнения всех обрядов, связанных с бадняком, необходимо лицо полажайника, т. е. человека, не принадлежащего к семье и изображающего здесь высокое понятие гостя, по действиям которого хозяин заключает о счастии предстоящего года. Входя в горницу, полажайник кланяется хозяевам и осыпает избу зерновым хлебом в предзнаменование хорошего урожая; потом, схватив кочергу, бьет ею по догорающему бадняку, чтоб от него летели искры, приговаривая при каждом ударе: «Оволико говеда, оволико коня, оволико коза, оволико овца, оволико кармака, оволико кошница, оволико сретья и напредки», т. е. столько же (сколько летит искр) скота, столько же лошадей, коз, овец, кабанов, ульев, счастья и успеха. Этот обряд, по-видимому, заменяет в зимнем празднике очищение людей и скотины перепрыгиванием через огонь.

Поразительно сходство этого причитания с нашей древней песнею, помещенной в собрании П. В. Киреевского под именем «Песни Богоносцев», но носящей на себе чистый характер колядской и относящейся, вероятно, по преимуществу к поздравлениям домохозяев с праздником Рождества Христова:

Попаси же ему (хозяину), Господь Бог,

Хлор, Лавер, лошадок,

Уласий коровок,

Настасей овецек,

Василей свинок,

Мамонтий козок,

Терентий курок,

Зосим Соловецкий пцолок

Стами раями,

Густыми медами,

Великими юлазами!

Дай же, Господь Бог,

Сяму дому на стояньня,

Хозяину на здоровья,

С жаной и с деткам,

Со всем домом благодатным.

У карпато-россов злое божество скотского падежа, которого умилостивляют пиршеством в день Коляды, носит имя Карачуна.[148]

В этом обряде встречается также торжественное шествие божества, представляемого здесь высоким белым хлебом, окруженным маленькими хлебцами, который так же, как и самый праздник, носит имя Карачуна. Этот обычай невольно напоминает нам замечательный малороссийский обряд на щедрый вечер 31 декабря, когда хозяин дома, усевшись за ужин, прячется от детей своих за грудою вареников и пирогов, наставленных на столе, и спрашивает их: «Хибаж вы мене не бачите?» и на ответ: «не бачимо, тату» — «дай же Боже, щобы и на той рок не побачили». Совершенно одинаковый обряд совершался у западных славян на острове Рюгене. В осенний жатвенный праздник Световита жрец становился также за высоким пирогом и спрашивал у народа: видит ли он его? и после отрицательного ответа изъявлял то же желание, чтобы и на будущий год его не видать было за высоким пирогом.

Как при входе полажайника, так и при внесении Карачуна осыпают избу зерновым хлебом. Этот обычай сохранился и во многих местах России и Малороссии, где на Новый год мальчики с мешками пшеницы или ячменя ходят по избам и при входе в хату кланяются хозяину и осыпают пол зернами с приговоркою: «На счастье, на здоровье, на новое лито; роди, Боже, житу пшеницю и всякую пашницю»; или:

Ходит Илья

На Василья,

Носит пугу Житяную.

Де замахне,

Жито росте.

Житу пшеницю,

Всяку пашницю.

У поле ядро,

А в доме добро.

Еще относится к посыпальным праздникам и обряд варения каши накануне Васильева дня. Старшая женщина в семье приносит крупу из амбара, а старший мужчина — воду с колодца. Семья садится за стол, хозяйка размешивает кашу с обрядными приговорами и с поклоном становит ее в печь. По этой каше, по ее вкусу, цвету и наружному виду, судят о будущем урожае.

Все эти обряды ясно намекают на освящение нового хлеба и, следовательно, на праздник осенний, что подтверждается не только обливанием бадняка пивом, которое, как известно, варится осенью и с особенными играми и песнями — «ой на горе мы пиво варили», но и нашими русскими виноградьями, т. е. колядскими песнями, с припевом, ясно относящимся к южному разведению винограда: «виноградье красно зеленое мое».

С этим освящением новых плодов всегда связывается и гадание о будущем. Вообще, человек в зимний праздник Коляды носит в себе какое-то недовольствие настоящим и радостное ожидание будущего; в самом колдовстве этих дней скрывается какое-то природное бессилие: человек ворожит и гадает по частным приметам ежедневной домашней жизни, когда, напротив, колдовство Ивановской ночи носит в себе характер таинственной жизненной силы могучего чародейства. В Польше и России древние обряды Колядских празднеств почти единственно ограничиваются поздравлениями с наступающими праздниками как радостными предзнаменователями скорого конца суровой зимы. Молодежь ходит шумными толпами по улицам селения славить и поздравлять зажиточных хозяев и их семейства под окнами их домов, за что веселая гурьба получает от них денежные подарки и нередко даже призывается в избу на угощение:

Ой, Овсень, Овсень!

Ты ходил, ты гулял

По святым вечерам,

По златым теремам.

Ой, Овсень, Овсень!

Ты летал, ты порхал

К Филимону на двор

Ко Прокофьевичу.

Ой, Овсень, Овсень!

Ты сыскал, угадал

На широком дворе

Полны ведра вина.

Ой, Овсень, Овсень!

У хозяина двор.

Осушен, омощен,

Чисто выметен.

Ой, Овсень, Овсень!

Среди Москвы

Ворота пестры,

Вереи красны.

Ой, Овсень, Овсень!

На дворе у Филимона

Три терема стоят,

Высокие теремочки.

Ой, Овсень, Овсень!

Первый терем — светел месяц,

Второй терем — красно солнце,

Третий терем — часты звезды.

Ой, Овсень, Овсень!

Красно солнце — хозяин сам,

Светел месяц — хозяюшка (жена его),

Часты звезды — их детушки.

Ой, Овсень, Овсень!

Прикажите, не держите,

Собаками не травите.

Дайте подачку!

Если хозяин замедлит отворить окно и подать требуемую награду певцам, они продолжают:

Наша подачка

В дверь не лезет,

В окошки не идет,

Сам сударь не шлет.

Подайте подачку!

Кишки, желудки,

Свиные шутки[149]

В печи сидели,

На нас глядели.

Другая песня, с припевом после каждого стиха: «виноградье красно зеленое», поется следующим образом:

Прикажи, сударь хозяин, ко двору придти,

Прикажи-тко ты, хозяин, коляду просказать.

Ах, мы ходим, ходим по Кремлю-городу,

Уж ищем мы, ищем господинова двора:

Господинов двор на семи верстах,

На семи верстах, на осьмидесяти столбах.

А среди того двора, что три терема стоят,

Что три терема стоят золотоверховаты,

Что в первом терему красно солнце,

Красно солнце, то хозяин в дому,

Что в другом терему светел месяц,

Светел месяц, то хозяйка в дому,

Что во третьем терему часты звезды,

Часты звезды, то малы детушки.

Хозяин в дому, как Адам на раю;

Хозяйка в дому, как оладья на меду,

Малы детушки, как олябышки.

(Малы детушки, как орехи в меду.)

Виноградье красно зеленое!

В Малороссии поют:

Щидрый вечир,

Добрый вечир,

Чи есть в дому

Пан-государь

и пр. и пр.

Но самая превосходная из всех наших святочных песен, без сомнения, песнь славы: в ней уже не одно поздравление хозяев с праздником, но и торжественное воспевание и прославление всей плодотворной природы, стихии света и стихии влаги, и в особенности хлеба как основного богатства народа земледельческого: «все добро в хлебе, товар из земли растет», — говорят пословицы.

Слава Богу на небе,

Слава!

Государю[150] нашему на сей земле!

Слава!

Чтобы нашему государю не стареться,

Слава!

Его цветному платью не изнашиваться,

Слава!

Его добрым коням не изъезживаться,

Слава!

Его верным слугам не измениваться.

Слава!

Чтобы правда была на Руси

Слава!

Краше солнца светла,

Слава!

Чтобы царева золота казна

Слава!

Была век полным-полна:

Слава!

Чтобы большим-то рекам

Слава!

Слава неслась до моря,

Слава!

Малым речкам до мельницы.

Слава!

А эту песню мы хлебу поем,

Слава!

Хлебу поем, хлебу честь воздаем.

Слава!

Старым людям на потешение,

Слава!

Добрым людям на услышание.

Слава!

Во всех этих песнях проглядывает высокое значение домохозяина, его семьи и его святого гостеприимства, и везде являются личные отношения гостей к хозяину. Остатки языческого кумирослужения, сохранившиеся в соломенных чучелах Купала и Мареночки летних праздников, отозвались в зимних колядах на юге в обрядах Бадняка и Карачуна, а у нас в России в обычае подмосковных селений возить в санях Коляду — девицу, одетую сверх платья в белую рубашку. В самой Москве в навечерии Рождества Христова кликали многие люди Коляду и Усень, сказано в грамоте 1649 года. Народ говорит, что в этот день солнце надевает свой праздничный сарафан и кокошник, что напоминает и поверье, будто в день Ивана Купала солнце играет.

С конца Рождества начинается разгульное веселие ведьм и всех вообще злых и нечистых духов; особенно же забавляется в эти дни Домовой пуганием честных людей, откуда и произошел, быть может, обычай святочных наряжаний, состоящих большею частию в вывороченных шубах и тулупах, что явно намекает на Домового, который и сам весь покрыт шерстью, и любит вообще шерсть. Вот почему для охранения поезда молодых от злых духов выворачивают шубы и овчины, и мать невесты встречает новобрачных также в вывороченном тулупе; по этой же причине держат часто козла в конюшне или вешают медвежью шкуру в стойло, так же как медвежьею шерстью обкуривают углы дома, чтобы задобрить Домового. Домовой, как показывает отчасти самое происхождение его имени[151] — дух, хранитель дома или избы, — считается в народе настоящим ее хозяином и господином. При развитии семейного начала этот таинственный хозяин избы, принявший в наших преданиях значение главы и хранителя семьи, олицетворил собою отвлеченное понятие отца, почему и получил прозвание Дедушки. По народным поверьям, Дедушка Домовой связан кровными узами с семьею, подлежащею его покровительству, что ясно вытекает из ненависти его ко всякому чужому человеку, которого старается всякими средствами выжить из своего жилища. Тем не менее родство Домового с его семьей остается всегда таинственным и неопределенным, и никогда наш крестьянин, называя его своим Дедушкой, не подумает отождествить его в самом деле с лицом покойного своего деда или прадеда, Петра или Ивана. Вот почему, как каждое особенное жилище, по народному мнению, имеет и особого Домового, при разделении семьи на две избы появляются с двумя новыми хозяевами и двое различных Домовых, между собою уже враждебных, по самому существу Домового, для которого всякий другой — чужой Домовой, чужой хозяин — уже враг и неприятель, откуда и произошло позднейшее понятие о чужом, лихом (злом) Домовом Дедушке.[152]

В наших деревнях, где сохранился древний семейный быт во всей его первоначальной чистоте (сколько дворов, столько считают и отдельных семейств), имя или случайное прозвище хозяина двора переходит в общее прозвище всего его семейства; почему с новыми поколениями меняются постепенно и эти общие названия, и при раздроблении семейства на два или три хозяйства получает обыкновенно каждый двор новое особое прозвище от своего нового домохозяина, которое мало-помалу вытесняет прежнее, более общее (фамильное) название; нередко встречается у крестьян в одном и том же семействе (дворе) два и три различных прозвища, относящиеся, вероятно, к разным его поколениям, еще живущим отчасти в памяти их современников. То же самое, по-видимому, было прежде и в дворянских родах, где множество разных фамилий происходят от одного и того же рода, и, следовательно, фамилия — не столько общеродовое имя, как случайно удержанное через несколько поколений семейное прозвище. Чужеземное слово фамилия и великое значение на Руси отчества прямо указывают нам, что для русского человека семья составляется единственно из отца с детьми и внучатами; замужняя дочь — «отрезанный ломоть», как гласит поговорка, также и двоюродные и троюродные (двоеродные, троеродные) родственники уже не члены семьи в ее тесном бытовом смысле. Понятие семьи тесно сходится у нас с понятием двора или дома, и понятие отца с понятием хозяина: нет двора без хозяина, как нет хозяина без семьи; вот почему и мифический домохозяин, Домовой, поставлен народными повериями как-то между семьей и домом, почему иногда и привязанность к жилищу превышает в нем привязанность к семье. Давно необитаемые, развалившиеся дома, мельницы и амбары нередко сохраняют своих домовых, пугающих прохожих.

Когда семья перебирается в новый дом, необходимо задобрить различными таинственными обрядами Домового Дедушку, чтобы переманить его с старого кута в новое жилье, где встречают его с хлебом и солью, но где, большею частию, он долго еще тоскует по старой избе, изъявляя эту тоску шумом и трескотнею, чему естественная причина сырой лес нового строения.

Здесь необходимо заметить, что в самом зловредном значении Домового следует нам еще отличить между собою капризы и шутки своего от постоянных преследований чужого.

Своему Дедушке иногда не приглянется вещь в дому или не понравится новое место, новое жилье, и он начнет стучать, пугать и делать всякого рода беспорядки в доме, не причиняя притом никакого особенного вреда своим домочадцам, если даже он ими лично оскорблен или недоволен; случается ему сердиться и без всякой явной причины, в особенности, когда с приближением весны находит на него хандра, доходящая нередко до совершенного безумия. Но как веселость, так сердце и хандра, выражаются у него одинаково, лишь стуком и треском в избе, надоедающим, но ничем не вредящим ее жильцам. Совсем иначе проявляется недоброжелательность чужого, лихого Домового. Поселится ли новая семья в старый дом, где царствует Домовой прежних хозяев, или забьется в избу Лихой, насланный издалека недоброжелательным колдуном, он начинает пугать и давить людей во время сна; в доме он все портит и ломает, и в особенности нападает на лошадей и скотину, которых мучает по ночам, так что везде от него хозяину неудача, порча и убыток. Тут уже недостаточны обряды, задабривающие своего разгневанного Дедушку, но нужно прибегать к помощи знахаря, чтобы изгнать насильственно со двора непрошеного гостя.

Владычество Домового не простирается далее границ самого дома и двора его; поэтому углы, как самые крайние конечности дома, подлежат особенному его покровительству. В вышеупомянутом обряде, при переходе в новую избу, старая хозяйка обращается к заднему углу с приглашением: «Милости просим, Дедушка, к нам в новое жилье!» Появление Домового в переднем углу, на почетном месте хозяина, означает его скорую смерть, также и треск в красном углу — трещит на покойника. Под этот угол, перед стройкой избы, хозяин зарывает ночью, втайне, зарезанного петуха, откуда, быть может, и выражение изба на курьих ножках. Для изгнания лихого Домового зарезывают петуха и, выпустив его кровь на голикГолик — веник с обитыми листьями, голые прутья, связанные в пучок.,[153] обметают им углы избы и двора. Наконец, если курица запоет петухом, то измеряют ею всю избу от красного угла до порога и отрубают у ней ту часть, которая приходится за порогом как за конечной границей владений Домового, за которой уже царствует нечистая сила; почему и не годится приветствовать знакомого через порог.

Домовой любит также жить за печкой, но несправедливо, по нашему мнению, считать его живым олицетворением очага: очаг — символ высшего божества света, а Домовой только хозяин дома; почему в жертвоприношениях высшему божеству он принимает характер посредника между людьми и богами. Как в домашнем богослужении жреческая должность принадлежит старшему члену, главе семьи и хозяину дома, то не является ли здесь Домовой таинственным жрецом своей семьи, за отсутствием которого настоящий хозяин, как его земной наместник, исполняет его должность? Такое значение Домового соответствует отчасти понятию о Ведуне и Ведьме, которые, положительно сказать можно, не принадлежат к славянскому Олимпу и только в гораздо позднейшее время получили свое нынешнее, чисто мифическое значение. По нашим летописям ясно видно, что волхвы, вещие и кудесники были простые смертные, приверженцы язычества, которые, имея некоторые медицинские и астрономические познания, пользовались ими, как наши нынешние знахари и знахарки, чтобы вернее обманывать слепую толпу и овладевать полным доверием суеверного народа. Покуда верил народ в благое влияние самих божеств нашего мифа, он почитал этих обманщиков за людей, близко соприкосновенных с высшим, духовным миром, когда же он перестал верить в божества и стал в суеверном своем воображении бояться их, как злых духов нечистой силы, кудеса (чудеса) вещих и волхвов перешли в народном понятии в чародейное колдовство, их молитвы — в заговоры и их вещая сила — в простую ворожбу.

Доныне слепо верят наши простолюдины в существование ведунов и ведьм, как нет почти деревни, где бы не жили знахари и знахарки; это омельченное представление ведовства, лишенного своей сверхъестественности. Знахари и знахарки — просто люди, находящиеся, по суеверному понятию народа, в сообщении с нечистой силой, но постоянно помогающие человеку во всякой беде; тогда как ведуны и ведьмы не что иное, как сама воплощенная нечистая сила, почему они имеют перед знахарями преимущество сверхъестественных полетов по воздуху и превращений (оборотов) в разных животных и даже в неодушевленные предметы. Словом, знахарство — ремесло (наука), действительно существующее в наших деревнях, когда одно только суеверное невежество может подозревать человека в ведовстве и чародействе.

Самые поверья о ведунах и ведьмах, их нравы, действия, атрибуты, их тесная связь с очагом, даже их сборища на Лысой горе вокруг чертова требища в великие дни Купалы и Коляды — все это носит на себе чисто человеческий характер аллегорического изображения кумирослужения, жречества и праздничных торжеств нашей дохристианской старины.

Постоянное смешение в представлениях ведунов и ведьм человеческого с мифическим и естественного с сверхъестественным не дозволяет нам вполне отождествить это представление с настоящими знахарями и знахарками, почему вероятнее предположить, что ведуны и ведьмы олицетворяли в нашей мифологии отвлеченное понятие жрецов и жриц, как Домовой изображает собою отвлеченную идею домохозяина и главаря семейства.

В общественном языческом богослужении, где избрание или порывы чувств вызывали старика из толпы на исполнение жреческих обязанностей, эта священная должность поручалась, вероятно, тем старцам, которые долгой, опытной жизнию приобрели общую славу людей, более других ведающих и знающих в области языческих познаний и верований. Эти знахари, или вещие, самим священнодействием осенялись, по народному представлению, высшей, сверхъестественной силой; как посредники между человеком и божеством, они становились выше простых смертных, и, как жрецы и временные представители божества, могли даже иногда почитаться непосредственными воплощениями оного, если судить по вышеприведенному обряду воронежского Ярылы и другим подобным примерам, где человек (старик, девушка, дитя) представляет собою самое божество, носит его имя и является лицом, к которому непосредственно обращаются песни (мольбы) и поклоны народа. Напротив, в тех обрядах, где дерево, чучело или чурбан (чур — бан — пан) служат символом божества, жрец или совершенно исчезает, или остается относительно божества простым, совершенно посторонним человеком.

Такое понятие жреца как высшего посреднического лица развило со временем и отвлеченное, чисто мифическое представление Ведуна и Ведьмы; почему оно и потеряло во время христианства свое благое значение, сохранившееся в знахаре и знахарке, этих чисто человеческих проявлениях той же мысли.

В семейном богослужении понятие вещего жреца должно было слиться с образом Домового Дедушки. Женского же лица, соответствующего значению Домового, в народной памяти не сохранилось, несмотря на важную роль хозяйки в семейном быту и многочисленных обрядов и забот, подлежащих по суеверным обычаям исключительному попечению старшей женщины семьи или дома. Вот почему это затерянное лицо мифической хозяйки следует искать, по нашему мнению, в древнейшем благом значении Ведьмы. Ей по преимуществу принадлежит эпитет бабы, бабушки, как Домовому принадлежит прозвание дедушки. Оба они имеют тесную связь с домашним очагом и всеми его принадлежностями, и даже взаимная вражда их легко объясниться может постоянной враждою чужих Домовых между собою.

Это сличение Домового с Ведьмой можно проследить во многих преданиях и суевериях нашего народа.

Домовой своих лошадей кормит и чистит, а чужих мучает, ездя на них по ночам; Ведьма же доит и портит чужих коров. Это прибавление слова «чужих» в народном поверье не есть случайность и прямо показывает нам, что относительно своих коров Ведьма, напротив, почиталась их покровительницей.

Вообще, лошадь и корова в нашем домашнем быту как будто олицетворяют собою разделение хозяйственных занятий мужчины и женщины, почему при переходе в новый дом тесть хозяина дарит ему лошадь, которую хозяин встречает у ворот и кормит из своих рук, теща же дарит корову, которую хозяйка встречает с теми же обрядами.

Совершенно подобное отношение имеет, по-видимому, и собака с кошкой. Первая как хранитель дома от внешнего нападения воров или диких зверей находится под покровительством Домового, который сам лает и воет собакой; кошка же как истребитель крыс и мышей, уничтожающих домашние запасы, перешла в атрибуты Ведьмы: «Кошка да баба завсегда в избе, а мужик да собака завсегда на дворе». Вообще, различие в значении мужского и женского лица Домового можно отыскать только в занятиях и должностях хозяина и хозяйки, получивших в семейном быту давностью обычая значение законных обрядов.

Как понятия владения и права собственности, Домовой является под именем Чура;[154] он не только охраняет дом от всякой пропажи и изгоняет одним именем своим (чур ми, чур меня) всякую нечистую силу, но как чурбан переходит даже в материальное изображение межи, и в пословице «Через чур и конь не ступит» его имя употребляется как синоним границы. Вероятно, в этом же смысле получили у нас полевые и водяные духи название Дедушек как хранителей владений своей семьи. Так, например, гуси и утки летом находятся под покровительством Водяного Дедушки, а зимою — Домового.

Чешское предание о злых бабах, которые крадут грудных детей и удушают их своими ласками,[155] равно как порчи Ведьмами беременных женщин, и простонародный обычай поверять обязанность повивальной бабки старшей женщине в семье, обыкновенно бабушке новорожденного, — все это прямо указывает нам одну из важнейших сторон мифической Бабушки как покровительницы родов и детства. С другой стороны, ее попечению подлежала, по-видимому, и вся женская часть домашнего хозяйства: сохранение припасов и приготовление пищи; почему во всех обрядах, непосредственно касающихся до очага, варки и печенья, главное лицо постоянно хозяйка или старшая женщина семьи. Она переносит огонь из старой печи в новый дом,[156] она приносит крупу и варит кашу Васильевского вечера; наконец, она только одна может присутствовать при таинственном смывании притолок от лихоманки, совершаемом ныне перехожей старухой-знахаркой, а вдревле, вероятно, вещей жрицей, на что указывают самые существенные части колдовского состава: уголь и зола из семи печей. Уголь же и зола, как труба, котел, кочерга и прочие принадлежности печки, — постоянные и почти исключительные атрибуты ведьм, как вещих жриц.

Мы сказали выше, что первая забота осенью — собирание плодов и заготовление зимних запасов; эта последняя обязанность постоянно поручается женщинам. У нас, где всякое занятие, всякая работа имеет свой праздник, свои игры и песни, женские занятия приняли и характер почти исключительно женских праздников. Так, например, Капустницы (в сентябре), когда женщины ходят по домам с песнями рубить капусту, Льняницы (28 октября) и пр. и пр. Вот почему сельские работы с начала сентября носят в народе имя бабьих работ, и самое время это называется бабьим праздником и бабьим летом, а у карпатских славян — бабьим морозом, по преданию, что в эти дни мороз на горах заморозил бабу-колдунью. С перенесением нового года и Авсеня на январь месяц перешли у нас на Руси и праздники ведьм на первые дни этого месяца. В Васильевский вечер ведьмы крадут месяц, чтобы он не освещал ночные их проказы. Третьего января возвращаются они домой сердитые и голодные, что весьма знаменательно для нас в том отношении, что такое поверье прямо указывает на ведьму как на домовую бабушку. Наконец, главный из шабашей в день святого Афанасья — время самых больших морозов. Почти в то же время справляются у нас и именины Домового (28 января), которому после ужина оставляют на всю ночь горшок с кашей, окруженный горящими углями.

С приближением весны (1 марта) находит хандра на Домового, доходящая нередко до совершенного безумия. С этих пор его влияние значительно ослабевает и он совершенно почти утрачивает свое более общее собирательное значение; память о нем как будто вдруг исчезает, и мы уже ни разу до самой осени не встречаем ни праздников, ни других дней, посвященных Домовому или связанных с ним в суеверных преданиях нашего народа.

Из всех этих фактов мы почти с достоверностию заключить можем, что представление Домового Дедушки принадлежит по преимуществу зимнему полугодию, что вполне соответствует и его внутреннему бытовому значению как мифического олицетворения высоких понятий отца и хозяина, понятий, которые, под влиянием сурового климата нашего севера, получили такое широкое развитие в домашнем и семейном быту древней Руси.

Вообще обряды и песни Ивановской ночи быстрее исчезают у нас, чем обычаи святочных, колядских празднеств, и ныне уже во многих губерниях России купальные огни навсегда погасли. Одна из важнейших причин такого явления лежит, по нашему мнению, в историческом постоянном гонении древнего общинного быта со стороны высших сословий общества: еще недавно редкий помещик решался иметь дело с сельской общиной, а скорее справлялся с каждым семейством или лицом отдельно, без всякого участия мира. Вот почему понятно, что праздник, носящий характер чисто общинный, не только подвергался сильнейшим преследованиям, но и в народе пришел скорее в забвение, чем частный праздник семейной домашней жизни. Для наших простолюдинов семья и дом стали единственным убежищем древнего быта и личных прав человека перед постоянно увеличивающимися правами высших сословий. Естественно, что народ скорее забыл жреца и главу общины, чем мифического домохозяина и отца семьи, и понятно, что обряды и песни, носящие характер личного значения хозяина-отца, его старухи, его детей и гостей, живее удержались в народе, чем обряды и песни другого быта, утратившие уже отчасти для него свое коренное значение. Утрачено это значение, и суеверные обычаи и заговоры теряют половину своей ценности для народа, потому что эти обряды и песни только внешняя оболочка, только средство для передачи из рода в род коренных начал нашей древней народной жизни.

Мы знаем, что многим покажется странным и даже смешным изъявление в половине XIX века сожаления о том, что, наконец, цивилизация с каждым днем более и более сглаживает суеверные осколки язычества и слепого невежества. Но тем не менее мы скажем прямо: да, жаль нам постепенно исчезающих празднеств, обычаев, поверий и преданий, веющих такою могучей народной фантазиею и такой свежей, самобытной жизнью нашей старины. Причина такого противоречия между рассудком, стремящимся к просвещению, и душевной скорбию о том, что просвещение у нас отнимает, лежит, по нашему мнению, в ошибочном определении слова «язычество», которому мы ныне, как и двести лет тому назад, приписываем слишком обширное значение, хотя и смотрим на предмет с совершенно другой, чисто научной точки зрения. Конечно, во времена язычества религия обнимала собою все способности и дарования человеческого ума, все таинственные познания его наблюдательного изучения природы, все занятия и заботы ежедневной жизни человека. В область религии входили: мудрость и красноречие, поэтическое вдохновение и вещая сила чарования и познания будущего; ею осенялась справедливость суда, врачевание болезней, плодоносность труда, наконец, счастье и богатство семьи. Но следует ли из этого заключение, что все эти многоразличные понятия принадлежат язычеству, потому только, что в дохристианские времена народный быт и народная поэзия покорились влиянию языческих верований и сохранили отчасти на себе печать этого влияния? Если в обрядах и игрищах народных проглянет иногда остаток языческого богослужения, в пословице или загадке отзовется древний язык жреческой мольбы, или, наконец, в русской песне зазвучит имя забытого божества, неужели мы беспощадно осудим наши народные песни, празднества и увеселения за то, что в них хранится какой-то темный, самому народу непонятный, отголосок давно заглохшего мифа? Нет, эти празднества и обряды не принадлежат уже более искорененному язычеству; но они отразили на себе дух нашего народа, они слились с его древней жизнью, и вот почему они еще доныне устояли против всех гонений, когда давно уже исчезло, в собственном смысле, язычество при первом появлении христианства в нашей православной России.

В старину человек был ближе к природе, чем ныне, и многие из ее сил и явлений, до которых едва добирается теперь наша современная наука, легко могли быть ему знакомы по опыту. Но в младенчестве человечества неразвитость умственных способностей заменяется обыкновенно богатством воображения; почему всякое явление, непонятное и необъяснимое уму человека, стоящего на низкой степени образования, принимает в его воображении фантастическую форму сверхъестественного, божественного, если он еще язычник, и чародейного, если он христианин.

У нас уже появилось множество более или менее удачных попыток путем естественным объяснять приметы, заговоры и в особенности так называемые симпатические средства, считавшиеся прежде за самые нелепые и грубые предрассудки и суеверия. Итак, мы уже в праве сказать, что не все в наших народных суевериях и предрассудках вздор и ложь, когда в них скрывается иногда глубокое познание жизненных сил и законов природы.

Но это только одна сторона наших преданий. Как смысл загадки скрывается в ее аллегорической форме от взора недогадливого, так и коренные начала нашей древней народности, передаваемые от отца к сыну, часто в грубой оболочке нелепых сказок и пустых обрядов, понятны только тому, кто, принимая безусловно эту внешнюю форму предания, изумляющую своей нелепостью цивилизованного человека, умеет отыскать в ней народные познания, мысли и убеждения нашей старины и бытовым значением предания неразрывно слиться с нею.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.