Птицы Шарля Бодлера

Птицы Шарля Бодлера

«Андромаха, я думаю о вас!» Так начинается стихотворение Бодлера под названием «Лебедь». Ни Андромаха, ни лебедь не являются центрами стихотворения — о них упоминается, о них рассказываются грустные истории, но таковые можно поведать… о чем угодно. О лебеде мы знаем кое-что, очень немного: довольно большая, очень белая, очень красивая птица с длинной, изящно изогнутой шеей, что способствует ее неповторимой позе на поверхности воды. Не будучи охотником или орнитологом, трудно сказать что-либо вразумительное о нравах и повадках этой птицы. Не будучи магом или ведьмой, раскрыть ее разум, ее эмоциональные симпатии и антипатии, ее подлинное отношение к миру, секрет ее метамофоз равно не представляется возможным. Только в пространствах мифов и легенд (Саге о Нибелунгах, сказании о Леде и лебеде и т. д.) или в сказках Андерсена можно отыскать более или менее антропологизированный образ лебедя. Но лебедь — современная птица, близкий нам объект, с разных точек зрения можно о нем рассуждать. Андромаха — иное дело. Она — женщина, человек и в любом случае ближе лебедя нашему восприятию. Но, с другой стороны, она бесконечно, неизмеримо далека. Бодлер не может думать о ней конкретно, она — мифический персонаж «Илиады» Гомера. И поэма, и автор сомнительны для историков, они расплылись в многотысячелетнем тумане. «Илиада» много волнующего говорит душе читателя, но ничего или почти ничего — его рациональному духу. Согласно диктату последнего, данный эпос обязаны прочесть все грамотные белые люди ради так называемой «общей культуры» (что это такое — не очень понятно), и Бодлер, высококультурный поэт, просто неизбежно прочел «Илиаду» и не только прочел, но и великолепно знал перипетии поэмы. Если для «общей культуры» Андромаха, вдова Гектора, убитого Ахиллом, — второстепенный персонаж, она для Бодлера волнующее душу побуждение мучительных размышлений. Но прежде о ситуации стихотворения.

В середине девятнадцатого века Париж начал радикально перестраиваться. Менялись улицы, повсюду планировались новые кварталы, строились новые огромные здания, театры, увеселительные заведения, разбивались парки и скверы, словом, прогресс входил в свою силу. И, соответственно, разор был необыкновенный: всюду попадались старые внушительные постройки в строительных лесах, аккуратно сложенные в кубы массы новых обтесанных камней, горы старых кирпичей; там и сям высился хаос капителей, колонн, башен, зияли бездны подвалов, валялись, не лишенные живописности, обломки старинных статуй и фигурных водостоков — и промежутки между всем этим заполняли груды щебня, сломанные бочки, ржавые колеса, оси, обода, ржавчина во всех видах…

«Старого Парижа более нет (форма города меняется, увы, быстрей, нежели сердце смертного)», — меланхолически рассуждает поэт, ибо развалины и уцелевшие районы столицы наполняют его сердце глубокой меланхолией. Несчастный. истерзанный новостройками Париж напоминает ему Трою, завоеванную ахейцами прогресса.

Бодлер мог прочесть о трагедии Андромахи у Гомера, Эврипида, Расина, что он, возможно, и сделал. Но Андромаха, о которой он думает — одна из героинь «Лебедя», — это несчастная, о ней напоминает хаотический город. Поэт проходит по «новому ипподрому» мимо лужи, «бледного и печального зеркала», в котором отражалось полное отчаянья лицо Андромахи, вернее, эта лужа напоминает поток в разрушенной Трое, что увеличился от безутешных слез «вдовы Гектора и жены Гелена». Нам не обязательно знать подробности об Андромахе — она только открывает трагическую, необъятную, безысходную меланхолию «Лебедя».

«Здесь когда-то располагался зверинец. Здесь я как-то видел в ранний час, когда под ясными и холодными небесами Работа ураганом гонит угрюмые толпы, здесь я видел лебедя, который вырвался из своей клетки; перепончатые лапы тащили белое оперенье по булыжной мостовой. Возле пересохшего ручья птица раскрыла клюв».

«В сердце лебедя отражались воды прекрасного родного озера. И он хрипел, купая крылья в пыли: „Вода, вода, когда ты изольешься дождем? Когда сверкнет молния, когда загремишь ты, гром!“»

Я видел этого несчастного, миф странный и фатальный.

Подобно человеку Овидия, он рвется к какому-то небу,

К небу ироническому и жестоко голубому,

Его конвульсивная шея вытянула жадную голову,

Чтобы обратиться к Богу со своими жалобами!

Париж изменился. Но моя меланхолия неизменна.

Новые дворцы, пирамиды кирпича, незнакомые кварталы,

Старые предместья…всё это для меня только аллегория,

И мои воспоминания для меня тяжелей прибрежных скал.

Для Бодлера перестроенный Париж не только аллегория эпохи, но и новых людей вообще — Андромаха и лебедь номинально «имеют значение» только для специалистов и любителей животных: они способны вызвать мимолетную жалость у этих субъектов, которые, с минуту поохав над их неудачами, заспешат по «насущным» делам. Бодлер стал современником торжества рационального духа, технического прогресса и одним из последних защитников души. Имеется в виду не «душа» христианской догмы, которую надобно спасать, соблюдая заповеди Божьи, и которой, прежде всего, необходимо «любить Бога и своих ближних», а душа в понимании философов-досократиков.

Это — субтильное, протяженное, невидимое тело, более прозрачное, нежели расходящийся туман над озером, более неосязаемое, нежели осенняя паутинка. Без такой души нет человека в полном смысле слова. Она умеет сжиматься в иголочное острие и расширяться до континента. Ее чувствительность не имеет выраженных органов чувств, она — воплощенная чувствительность. Ее нельзя разумно характеризовать, ее лучше сравнить со строками французского сюрреалиста Ивана Голла:

Падение одного листа наполняет ужасом

Темное сердце леса.

И когда Бодлер продолжает:

Перед этим Лувром один образ меня угнетает:

Я думаю о моем лебеде. Его безумные жесты

Напоминают изгнанников — жалких и величавых,

Терзаемых неистовым желанием. И еще,

Андромаха, я думаю о вас…

…это не значит, что Андромаха и лебедь — два композиционных центра стихотворения. Подобных центров — легион. Душа поэта чувствует любое отчаянье, любую безнадежность, любое несчастье. Если «протяженность» Декарта есть внешний мир, заполненный мириадами различных или более или менее сходных объектов, но мир изолированный, где «дух», тщательно выбирающий, позволяет «телу» ориентироваться и превращать «объекты» в полезные инструменты, в прирученных животных и вообще в массу выгодных вещей, позволяет считать и прогнозировать, разделять причину и следствие, рекомендует относиться к миру, как к своей вотчине, — то «протяженность души» совсем иного рода. Для нее не существует чуждого «внешнего мира», где всякий «объект» отграничен от другого, где необходимо осваивать, присваивать, уничтожать. Она чувствительна в каждой своей точке, ее атмосфера — симпатия и любовь. Она объемлет всё и понимает всё. Она не сочувствует только лишь красивым несчастным женщинам и птицам.

Я думаю о негритянке, исхудалой от туберкулеза,

Хромающей в грязи, ищущей изможденными глазами

Кокосовые пальмы роскошной Африки

Там, за плотной стеной тумана.

О том, кто навеки потерял и не найдет

Никогда, никогда! О тех, кто утоляет жажду слезами

И сосет отчаянье, как добрую волчицу,

О сиротах, увядших как цветы.

В лесу, где блуждает мой изгнанный дух,

Старое Воспоминание пронзительно, словно охотничий рог!

Я думаю о матросах, забытых на неведомом острове,

О пленных, о побежденных!.. и о скольких других!

Дух поэта отказывается следовать Декарту. Вместо того, чтобы конструировать, планировать, изобретать, изощряться в поисках максимально рациональных решений насущных проблем, словом, вместо того, чтобы играть главную роль в человеческой композиции, он предпочитает «блуждать в лесу» и слушать старое Воспоминание, потерянное в пространствах протяженности досократической памяти. Бодлер неоднократно повторяет: я думаю о тех-то и о тех-то. Но «думать» не синоним сострадания и сочувствия. Можно ли упрекнуть его в отсутствии гуманизма? Но.

Во-первых, стихотворение написано в духе легенды об Андромахе — ни один историк не скажет правдива она или нет. Во времена Андромахи и позже, во времена создания теории досократической души, древние греки понятия не имели о гуманизме, а если б даже имели, сочли бы оный гуманизм нонсенсом. Миром правят боги, титаны и другие высшие существа, не говоря уж о судьбе, роке, ананке и прочих непреодолимых силах. Допустим, Андромахе нельзя помочь. А как же быть с другими несчастными? С лебедем, с туберкулезной негритянкой? Вызывать скорую помощь? Сейчас это легче сделать, нежели в эпоху Бодлера. Но несмотря на «развитый» гуманизм, количество несчастных только возрастает, несмотря на прогрессивную медицину, количество больных только возрастает. Смешно, скажут нам, если бы Бодлер написал стихотворение о защите животных или о сердобольных врачах. Верно и, тем не менее, поэт не мог не думать о вечной человеческой жестокости и об изначальном ужасе бытия.

Что заставляет «людей экипажа» (в не менее знаменитом стихотворении «Альбатрос») дразнить и мучить эту вольную птицу, случайно попавшую на палубу корабля?

Едва его располагают на палубных досках,

Этот король лазури  являет удивительно комичное зрелище:

Его огромные белые крылья, совершенно никчемные,

Тащатся по обеим сторонам, словно весла по ухабам.

Великолепное развлечение предоставляет матросам крылатый путешественник. К юмору скучающих матросов примешана изрядная доля жестокости. Души большинства людей отнюдь не гибко протяженны в досократическом смысле. В сферу их сочувствия едва попадают несколько друзей, любимых животных и вещей. Ко всему остальному они относятся настороженно и подозрительно. Разумеется, они радуются тяжкому положению птицы могучей и обычно недоступной. Альбатрос, еще недавно столь прекрасный, ныне безобразен и нелеп в своей неуклюжей безвредности: «Один тычет ему в клюв зажженую трубку, другой притворяется калекой, что изо всех сил хочет взлететь».

С каждым веком увеличивается деловая активность, с каждым веком возрастает уровень банальности, пошлости, скуки и равнодушия. Люди, у которых подобные качества преобладают, могут рассчитывать на безбедную и довольно длительную жизнь. Но зачем им поэты? Сочинители шансонеток и куплетисты с лихвой удовлетворят их «эстетическую потребность». Когда-то, после казни английского короля Карла I, Кромвеля решили развлечь — так на сцене явился клоун — пародия на короля Замечательная шутка! В стихотворении Бодлера не играет ли альбатрос подобной роли? В заключительных строках Бодлер конкретно сравнивает поэта с пленным альбатросом:

Поэт напоминает властелина облаков.

Он одержим ураганом и смеется над молнией,

Но когда он изгнан в толпу, среди гогота и шиканья,

Он не знает куда девать свои гигантские крылья.

Он может стать игрушкой собственных, слишком человеческих эмоций, игнорировать или презирать толпу. Но, в отличие от лебедя, он не будет уповать на Бога. Он знает, что отверженность и несчастье — его судьба, и что он взыскан этой великой судьбой.