РАСХОЖДЕНИЕ ФОКУСА

РАСХОЖДЕНИЕ ФОКУСА

Существует ряд особых случаев, заслуживающих отдельного разговора. Исламская цивилизация аграрной эпохи наглядно проиллюстрировала наш тезис о том, что аграрные общества не стремятся использовать культуру для определения политических единиц; другими словами, у них нет необходимости становиться националистическими. Свободное сословие улемов — ученых, богословов и толкователей законов[20], — являвшееся опорой и нравственным ориентиром всего традиционного мусульманского мира, было трансполитическим и трансэтническим, а не привязанным к определенному государству или к одной «нации» (особенно после того, как распался средневековый халифат с его монополистическими притязаниями обеспечить уникальную политическую крышу всему исламскому сообществу). С другой стороны, народный ислам культов и божественного посредничества был субэтническим и субполитическим (по крайней мере в случае крупных единиц, напоминавших исторические и «национальные» государства), способствуя укреплению обороны и поддерживая самоуправление этих единиц (племен). Таким образом, ислам был внутренне разделен на высокую и низкую культуры, разумеется взаимопроникающие и находящиеся в теснейшей взаимосвязи, но и периодически вступавшие в конфликт, особенно когда «воспоминания» возрождали якобы истинный дух высокой культуры и объединяли соплеменников в интересах борьбы за чистоту происхождения и политическое процветание. Но подобные перемены, хотя и происходили достаточно часто, не производили глубоких коренных изменений. Менялись действующие лица, а не принцип общественного устройства[21].

С приближением рождающейся в муках модернизации все меняется. Мы пришли к заключению, что наряду с другими изменениями это означает замену разнообразных местных низких культур стандартизированными, формализованными, систематизированными, имеющими письменность высокими культурами. Но ход истории идеально подготовил исламское общество к такому развитию. Внутри него сосуществовали высокая и низкая культуры. Обе имели одно название, не всегда были легко различимы и часто, намеренно объединяясь и смешиваясь, были связаны друг с другом. И та и другая могли быть и были способом чистосердечного и пылкого приобщения к исламу (предположительно не имевшему себе равных) как к последней, абсолютной, бескомпромиссной требующей полнейшей отдачи степени откровения. Ислам не имел церкви, но церковь, которой он не имел, была не догматичной. В современном мире низкий, или народный, вариант ислама может признаваться или не признаваться как искаженный, если попросту не вымышленный и навязанный чужеземным врагом-колонизатором, в то время как высокий вариант становится культурой, вокруг которой может выкристаллизоваться новый национализм. Легче всего это сделать той лингвистической группе, чей язык близок к языку божественного откровения. Столь же возможно это в случаях, когда вся нация исповедует ислам, но окружена соседями-немусульманами (сомалийцы, малайцы); или когда все население, подвергающееся дискриминации, хотя и не однородно лингвистически, но является целиком мусульманским и при этом противопоставлено находящимся у власти привилегированным немусульманам (Алжир); или если нация, обычно причисляющая себя к одному из ответвлений ислама, выражает свой протест против секуляризации и прозападной ориентации правящего класса и против не мусульман-иностранцев (Иран).

Своеобразие ислама может стать еще нагляднее, если мы вновь возвратимся к нашей основной теме. Аграрная эпоха развития человечества — это период, когда читать умеют лишь некоторые, в то время как большинство не умеет. В индустриальную эпоху все умеют и все вынуждены читать. В аграрную эпоху письменная высокая культура сосуществует с бесписьменными, низкими народными культурами. В переходный период между двумя эпохами некоторые в прошлом низкие культуры становятся новыми высокими культурами, и иногда новая высокая культура может быть создана или воссоздана при посредничестве политической власти и с помощью культурного строительства, основывающегося на элементах, заимствованных из далекого прошлого и собранны воедино с тем, чтобы получить в итоге нечто совершенно новое, как, например, в Израиле.

Однако высокие культуры, пережившие переходный период, перестают быть достоянием и отличительной особенностью одного лишь духовенства или двора, а становятся достоянием и эмблемой «нации» и одновременно переживают другое любопытное преобразование. Когда их носителями были двор, придворный слой или духовенство, их отличала трансэтническая или даже трансполитическая направленность и они с легкостью перемещались в соответствии с интересами данного двора или данного духовенства. С другой стороны, они были подвержены сильному влиянию обычно жесткой, догматической теологии и свода доктрин, определявшихся данным духовенством и узаконенных данным двором.

Типичное для письменной идеологии аграрной эпохи представление о содержании данной доктрины как о единственно возможном усиливалось тем, что оно объявлялось не просто истиной (ну и что из того?), а именно нормой истины. В то же время все еретики и неверные, осмелившиеся всего лишь выразить сомнения в непререкаемости истины, яростно проклинались и обвинялись в моральном падении, в «порочности на земле», как гласит расхожая фраза в смертных приговорах нынешнего возрожденного аграрно-религиозного режима, господствующего сейчас в Иране. Эти идеологии подобны крепостям — Eine feste Burg ist mein Gott[22], — в стенах которых находятся все запасы воды, и потому врагам до них не добраться. Им принадлежит не просто монополия на истину (вполне обычное явление), но, самое главное, на самые ее источники и критерии. Колодцы находятся внутри укреплений, и это решает все, так как враг не может до них добраться. В аграрную эпоху это в полной мере удовлетворяло эти идеологии и даже давало им большие преимущества, поскольку их противники — нежизнеспособные народные религии — в лучшем случае были равносильны им, а как правило, даже уступали им в силе и изощренности. Индустриальная эпоха основывается на развитии экономики, в свою очередь зависящем от развития знаний, утвержденном (и в значительной степени укрепленном) картезианством и эмпиризмом. Их задача заключалась в деабсолютизации всех вещественных представлений о мире и подчинении всех, без исключения, понятий беспристрастному изучению с помощью таких критериев, как «опыт» и «свет разума», и находящихся вне пределов и границ какой-либо из систем верований. Это подрывало их абсолютистские претензии, поскольку вынуждало обращаться к судье, находящемуся вне сферы их влияния. Факт становится королем или по меньшей мере делателем королей. Источники истины теперь располагаются на нейтральной территории, и никто не имеет права претендовать на них.

Это, во всяком случае, чисто интеллектуальная, теоретическая сторона той сложной истории, за ходом которой здесь трудно проследить и из-за которой абсолютистские высокие культуры аграрной эпохи вынуждены скрывать свой абсолютизм и допускать, чтобы источники истины оказались под общественным и нейтральным контролем. Короче говоря, высокие культуры ценой секуляризации становятся языком всех наций на данной территории, а не только языком церкви. Они скрывают свой абсолютизм и претензии на абсолютное знание и больше не привязаны к определенной доктрине. Испания, где удерживался в течение поразительно долгого срока националистический режим, использовавший абсолютистские притязания католицизма в своих целях для создания образа нации, представляла один из самых поздних примеров такого рода. При первых робких шагах франкистской либерализации идея легализации публичных протестантских богослужений была отклонена как несовместимая с испанским национальным единством и самоопределением. Абсолютная доктрина для всех и высокая культура для некоторых становятся абсолютной культурой для всех и доктриной для некоторых. Церковь вынуждена подчиниться требованию повсеместного распространения, если она хочет захватить все общество. Великая Традиция вынуждена отказаться от своей прежней узаконенной доктрины, если ей суждено стать всеобщей и универсальной культурой.

То, что когда-то было языком для некоторых и предписывалось в качестве обязательной веры всем, теперь становится обязательным языком для всех и несерьезной, расплывчатой и «воскресной» верой для некоторых. Это общая судьба всех высоких культур, если они переживают эту стадию перехода. В классическом случае Северо-Западной Европы можно сказать, что процесс прошел даже две стадии: Реформацию, сделавшую общение с Богом доступным для каждого и объединившую народный язык и язык литургии, и Просвещение, секуляризовавшее новое духовенство и новый национальный язык, более не привязанный к определенной доктрине или классу.

Любопытно было бы представить, что случилось бы в Западной Европе, если бы индустриализация и все то, что с ней связано, начались в эпоху позднего средневековья, до развития народных литератур и появления того, чему было суждено стать основой различных национальных высоких культур.

Перспектива развития была, безусловно, у церковного латинского или романского национализма, особенно в сравнении с местными национализмами, которые вырабатывались, подвергая секуляризации уже не трансполитическую церковную высокую культуру, а скорее полуцерковную, полупридворную. Если бы все это случилось ранее, то панроманский национализм получил бы такую же поддержку, как панславизм, столь серьезно воспринятый в девятнадцатом столетии, или панарабский национализм в двадцатом, также основанные на общей церковной высокой культуре, сосуществующей с огромным числом разновидностей на низком, или народном, уровне.

Претерпевая множество одновременных преобразований, именно в таком состоянии находится ислам. Наиболее протестантский из всех великих монотеизмов, он постоянно подвергается реформации (ислам можно было бы назвать перманентной Реформацией). Одна из множества его последовательных самореформаций, по существу, совпала с зарождением современного арабского национализма и может быть лишь с большим трудом отделена от него. Образование нации и победа реформистского движения представляются частями одного и того же процесса. Распад прочных старых и родовых местных структур, чьи жуткие призраки могут порой сохраняться как некие общие рамки новой централизованной политической структуры, идет рука об руку с ликвидацией культов святых, поддерживавших в прошлом мелкие общинные организации, и с их заменой реформированной индивидуалистической унитаристской теологией, оставляющей верующего один на один с Богом и с обширным, анонимным, не нуждающемся в посредничестве обществом, которое, по существу, и является идеалом националистических устремлений.

Другие высокие культуры осуществляют переход ценой отказа от приверженности прежней доктрине. Содержание доктрин, которых они длительное время придерживались, демонстрирует столь очевидную абсурдность и беспомощность в эпоху эпистемологических (опирающихся на факты) учений, что их прежние достоинства превращаются в недостатки. Их охотно и с радостью скрывают или превращают в «символические» знаки, указывающие на связь с прошлым, на то, что история сообщества уходит в глубь времен, последовательно игнорируя при этом формальное содержание учений.

Это не относится к исламу. В аграрную эпоху ислам был двуликим Янусом. Одно его лицо было обращено к религиозно и социально разнородным сельским жителям и группам, другое было повернуто в сторону более требовательных, знающих, грамотных городских ученых. Более того, догма, ставшая для последних обязательной, была упрощенной, экономной и унитаристской настолько, что могла стать относительно приемлемой даже в новое время, когда причудливый груз, перевезенный ее соперниками на северное побережье Средиземноморья, оказался практически неприемлемым и должен подвергаться незаметному и бесшумному устранению. В таком проводимом исподволь устранении не было никакой надобности к югу от Средиземноморья — или, если быть точнее, оно уже было осуществлено открыто, с шумом во имя освобождения истинной веры от диких, деревенских, если вообще не привнесенных извне, предрассудков и искажений. Янус утратил одно из своих лиц. Так, в мусульманском мире, и особенно в его арабской части (включая нации, считающиеся «арабскими» и рассматривающие себя как «истинных», нормативных мусульман данной области), национализм, строящийся на едином анонимном территориальном сообществе, принимает доктрины, бывшие ранее достоянием духовного слоя, с гордостью и без колебаний. Идеалы улема (мусульманского духовенства) становятся более реальными, по крайней мере внутри различных территорий государственных наций, чем во времена родовой раздробленности.

Изящность доктрины, простота, ограниченность, строгая унитарность, отсутствие перегруженности интеллектуальными излишествами помогли исламу лучше сохраниться в современном мире, чем другим религиям с более усложненными учениями. Но тогда возникает вопрос, отчего такая аграрная идеология, как конфуцианство [12], не сохранилась еще лучше. Ведь это вероучение было теснее связано с соблюдением нравственных устоев, порядка и иерархии и еще меньше концентрировалось на теологической или космологической догме.

Возможно, однако, что строгая и последовательная унитарность более действенна, чем безразличие к доктрине в соединении с требованиями морали. Нравственные устои и политические принципы агрограмотных обществ по современным меркам слишком неоднозначны. Именно поэтому конфуцианство, во всяком случае под тем же названием и в том же воплощении, не смогло стать приемлемым для современного общества.

Напротив, подчеркнуто чистая унитарность ислама вместе с неизбежной двусмысленностью его конкретных моральных и политических предписаний помогает в ситуации, когда одна и та же религия может одновременно узаконить традиционалистскую власть в Саудовской Аравии или Северной Нигерии и радикалистские режимы Южного Йемена, Ливии или Алжира.

Политические заклинатели имеют возможность вырабатывать свой жаргон, основываясь на строгой теологии, в то время как они занимаются подтасовкой политических принципов по своему усмотрению, стараясь привлекать как можно меньше внимания. Унитарность с ее порой болезненным отречением от веры в духовное посредничество не разрешает сознанию верующих поддаться интеллектуальным преобразованиям, превратившим религию, которая некогда имела дело с наследованием верблюдов, в веру, предписывающую или запрещающую в зависимости от обстоятельств национализацию нефтяных богатств.

Если ислам уникален в том, что он позволяет распространить великую доиндустриальную духовную традицию на все общество и сделать ее религией нового образа жизни, то национализм многих африканских государств к югу от Сахары интересен как раз тем, что иллюстрирует другую крайность. Он не развивает и не создает местных высоких культур (что часто является затруднительным ввиду отсутствия местной письменной традиции) и не преобразует бывшую народную культуру в новую, письменную, политически узаконенную, как это часто бывало с национализмом европейским. Вместо этого он насаждает чужую, европейскую высокую культуру. Страны Тропической Африки, несомненно, являются лучшим опытным полем для апробирования применения неограниченной власти к принципу национализма, требующему слияния этнических и политических границ. Практически все без исключения политические границы африканских государств к югу от Сахары находятся в противоречии с этим принципом. Черная Африка унаследовала от колониального периода целую сеть политических границ, проведенных совершенно без учета и, как правило, без малейшего знания местных культурных или этнических рубежей.

Одной из самых примечательных и удивительных особенностей послеколониальной истории Африки является едва ли не полное отсутствие националистических ирредентистских попыток исправить такое положение. Усилия, направленные на прекращение использования европейских языков в качестве государственных или приближение межгосударственных границ к этническим, предпринимались нерешительно и крайне редко. В чем здесь причина и почему национализм не заявил о себе в Черной Африке?

Мы уже предположили ранее, что существует дихотомия между «ранним» национализмом с недостаточно развитой коммуникативной системой (когда у перемещенного бывшего сельского населения возникают дополнительные трудности из-за невключенности в новую доминирующую культуру) и «поздним» национализмом, вызванным другими, некоммуникативными причинами. С точки зрения этого существенного различия африканский национализм в целом принадлежит к последнему, сдерживающему энтропию, типу. У его истоков мы не находим рабочих-мигрантов, наталкивающихся у фабричных ворот на грубое обращение мастера, говорящего на другом языке. Те, с кем мы встречаемся здесь, — это интеллектуалы, способные свободно общаться, но с точки зрения реальной власти относящиеся к категории, лишенной прав по одному определенному признаку — цвету кожи. Их объединяют общие лишения, а не общая культура. Явления, связанные с другими типами раннего национализма, в том числе и с недостаточно развитой коммуникативной системой, встречаются тоже и иногда имеют существенное значение. Основой национального конфликта в ЮАР служит именно положение африканского промышленного пролетариата, к примеру роль городских низов в возвышении Нкрумы [13] была совершенно очевидной.

Типичной для Африки оказалась следующая ситуация, сложившаяся под влиянием европейского господства: установление эффективной администрации, контролирование политических единиц и поддержание мира в крупных, выделившихся стабильных районах. Такое вмешательство было нагляднейшим примером крайней степени сдерживания энтропии. Правители и некоторые другие были белыми, а все остальные — черными. Трудно представить себе пример более простой и наглядный. Едва ли существовала политическая система со столь доступным и столь понятным ведущим принципом. В традиционном аграрном мире такой принцип мог быть преимуществом из-за неопределенности положения, неясности в распределении власти и всего, что сопутствовало этому. Это служило неплохой поддержкой стабильности и жизнеспособности системы. Такой принцип не был чужд и Африке, и некоторые местные политические структуры использовали его в разных вариантах. Завоеватели-аристократы азанде [14] имели этнически отличающихся от них подданных, а аристократия фулани [15] управляла многими городами-государствами Северной Нигерии.

Но подобный аграрный порядок уже нельзя было считать традиционным. Европейцы в Африке хотя и высказывали порой свое уважение к местным обычаям и признавали их влияние, должны были установить ориентированный на рынок, торговлю, образование («цивилизацию») и соответственно — индустриальный тип общества. Но по причинам, которые мы уже обсудили и потому не будем повторять, индустриальным обществам или обществам в процессе индустриализации глубоко чужды сдерживающие энтропию установления. Выше мы приводили ярчайший и нагляднейший пример этого! Это случай совсем не похожий на наш более ранний пример с категорией синих, сосредоточенных в низших слоях общества, или на европейский ирредентистский национализм. Здесь налицо совсем другое — небольшое число белых управляет большим, иногда огромным числом черных. Национализм, вызванный этим, был просто соединением всех черных, небелых, живущих на данной исторически-случайной территории, объединенных посредством нового административного механизма.

После завоевания независимости в борьбе за управление отвоеванными государствами противники обычно опирались на ту или иную традиционную, существовавшую ранее этническую группу. Тем более поразительным фактом остается неизменность этнически не обусловленных границ, произвольно намеченных колонизаторами, и продолжающееся использование колониального языка в сфере образования и управления. Пожалуй, было бы преждевременно решать, смогут ли со временем эти общества достигнуть внутренней однородности, мобильности и сделать общедоступным образование, продолжая пользоваться колониальным языком, или в какой-то момент они предпримут попытку самопреобразования, заключающуюся в модернизации, приспособлении и использовании одного из местных языков. Такой процесс начался, например, в Алжире и заключался в его исключительно болезненной «арабизации», которая на практике означала привязывание чужого литературного языка к местным арабским и берберским диалектам[23]. В Черной Африке возвращение к местным языкам сдерживается не только удобством использования чужих языков с их учебниками и налаженными международными контактами, длительным использованием его правящей элитой и местной языковой раздробленностью, распространенной значительно больше, чем в Европе. Существен и тот факт, что выбор одного из местных конкурирующих языков был бы воспринят как вызов теми, для кого он не является родным, а они, как правило, составляют большинство, часто сильно преобладающее.

По этим причинам африканские этнические группы, которые были связаны с письменными высокими культурами посредством принятия мировых религий, ислама или христианства, оказались лучше приспособленными для успешного развития национализма. Лучшие примеры того, что можно назвать классическим национализмом дает нам Африканский Рог [16] — регион, где борьба между двумя этими вероучениями продолжалась, традиционно не принося решающей победы ни одному, ни другому. Известно, что буры отличались от своих врагов банту, когда и те и другие входили с разных сторон в Южную Африку, только тем, что у них имелось Писание, колесо и ружье. На Африканском Роге и у амхара, и у сомалийцев было и ружье, и Писание (не одно Писание, а противопоставленные друг другу разные его варианты), а колесо равно не волновало ни тех, ни других. Каждая из этих этнических групп получала поддержку, используя именно эти два предмета культурного обихода, поскольку через них осуществлялась связь с другими членами более обширных религиозных цивилизаций, периодически ими пользовавшимися и готовыми пополнять им их запасы. И сомалийцам, и амхара именно эти предметы помогли в образовании государства. Сомалийцы создали несколько типично мусульманских формаций, основанных на городской торговле и сельских племенных связях, объединенных кем-либо из религиозных персонажей. Амхара создали в Эфиопии единственный поистине убедительный образец африканского феодализма, непрочную империю с местными правителями, связанными с единой национальной церковью.

Благодаря ружью и Писанию с их централизаторскими возможностями две эти этнические группы стали главенствующими в политической истории обширного региона, хотя ни одна из них не была численно доминирующей. Другие этнические группы, лишенные подобных преимуществ, в частности оромо (обычно более известные как галла), не могли соперничать с ними.

В семидесятые годы нашего столетия, когда сомалийцы одержали временный успех, вторгшись в Эфиопию, им было удобно и выгодно выдавать оромо за еще несформировавшееся этническое сообщество, представляющее собой некое доэтническое сырье, ожидающее превращения либо в амхара, либо в сомалийцев путем изменения политической судьбы или с помощью религиозного обращения. Это как бы оправдывало смысл их «сомализации», если таковая пошла бы успешно. Оромо представлялись некой огромной популяцией из Адамов и Ев, которые, еще не отведав этнического яблока, были прикрыты лишь рудиментарным фиговым листком социальной организации на основе возрастных классов. При условии объединения с государством амхара их вожди должны были стать официальными чиновниками, а следовательно, христианами и амхара, но попав в сферу влияния сомалийцев они бы были приобщены к исламу именем культов великих местных святых, что соответственно означало бы начало сомализации. Как известно, Сомали потерпело в этой войне поражение, но поддержка сопротивления господству амхара на Африканском Роге во многом связана с оживлением различных национально-освободительных движений, возникавших внутри самой Эфиопской империи, включая и движение оромо, которые, будучи наиболее многочисленной группой, имели здесь и наибольшее влияние. Поэтому едва ли нам когда-либо удастся вновь услышать, что они представляют собой докультурное, доэтническое сырье.

Если тюрьма народов когда-либо существовала, то ею была именно империя амхара. В 1974 году после низвержения старого императора [17] новые правители повели себя так, как и положено новым правителям, то есть немедленно признали равенство всех этнических групп и дали им право самим решать свою судьбу. Эти вызывающие восхищение свободолюбивые устремления весьма скоро стали сопровождаться систематическим истреблением интеллектуалов из среды неамхарских народов — политика, удивительно разумная с точки зрения торможения оппозиционных националистических движений в империи[24].

Оба эти жесточайших и на данный момент доминирующих вида национализма иллюстрируют преимущество доступности старой высокой культуры — в прошлом, неоценимого достоинства для формирования государства, но и сейчас остающегося необходимым условием придания политического смысла этничиости. В каждом из этих случаев соответствующая этническая группа занимает свою территорию и исповедует свою религию, что в большой мере способствует самоопределению.

Интересно также, что сомалийцы являются примером (как и курды) смешения старой племенной и общественной структуры с новым анонимным национализмом, основывающимся на общей культуре. Сильное и устойчивое ощущение связи с родовыми культами, несмотря на их официальное осуждение и запрет, играет весьма существенную роль в понимании их внутренней политики. Это, как мне кажется, не противоречит нашей общей теории, утверждающей, что принадлежность современного человека к общей письменной культуре («национальности») есть следствие разрушения старых структур, некогда охранявших индивидуальность, достоинство и материальную независимость каждой человеческой личности, тогда как теперь для того, чтобы обладать этими качествами, она нуждается в образовании. У сомалийцев есть общая культура, которая, обретая свое собственное государство (что и происходит в действительности), сможет обеспечить каждому сомалийцу место в государственном учреждении. Перспективы и личное положение каждого сомалийца в таком государстве, основанном на собственной культуре, будут значительно лучше, чем в соседнем государстве с другой культурой. В то же время многие сомалийцы продолжают оставаться скотоводами, соблюдая интересы, нашедшие отражение в старом скотоводческом праве, и поддерживают взаимовыгодные связи со своими сородичами, связи, которые не порвались окончательно в перипетиях политической жизни.

Подвести итог всему вышесказанному можно следующим образом: в большинстве случаев призыв к новой, обретенной с помощью образования этнической принадлежности имеет свои «за» и «против» — притягательность новых возможностей занятости и боязнь разрушения старых, обеспечивающих безопасность, родовых группировок. Случай сомалийцев не единственный, хотя и особенно показательный. Устойчивость скотоводства и определенные виды трудовой миграции или торговых связей могут быть причиной выживания большого родового образования в современном мире. Когда это происходит, мы можем наблюдать противопоставление племенной преданности структуре и национальной преданности культуре (и письменной культуре в том числе). Но едва ли можно представить себе, чтобы современный мир мог возникнуть повсеместно, удерживая устойчивые социальные миниобразования. Все великие истории о том, как проходило успешное экономическое развитие, связаны с обществами, где богатство и власть указывали человечеству путь к новому образу жизни; и эти истории должны были быть и были совсем иного рода.

Общий переход к современной стадии развития осуществлялся путем разрушения многочисленных мелких местных образований и их замены мобильными, анонимными, письменными, самоопределившимися культурами. Это необходимое условие, лежащее в основе закономерности и распространенности национализма, но в то же время оно не противоречит случайному смешению двух типов преданности или использованию по возможности родовых связей для своеобразного, паразитического и частичного приспособления к новому порядку. Управление современной промышленностью может быть патерналистским или зависеть от семейных связей на самом верху иерархии, но такая промышленность не может образовывать свои производственные единицы на основе родственных или территориальных принципов, как это делало родовое общество.

Различия между культурно-опосредованным национализмом и структурно-опосредованным племенным строем нарисованы здесь мною, разумеется, с целью простого анализа различий между двумя объективно различными типами организации. Их нельзя смешивать с релятивистским или чисто эмоциональным противопоставлением моего национализма твоему трайбализму (племенной идеологии. — Ред.). Это был бы тот самый язык восхваления или порицания, с помощью которого ведут борьбу соперничающие друг с другом потенциальные национализмы и на котором слова «Я — патриот, ты — националист, а он — трайбалист» остаются таковыми, независимо от того, кем они будут произнесены.

В этом смысле национализмы — это просто те племенные или любые другие подобные им групповые идеологии, которые благодаря удаче, усилиям или стечению обстоятельств стали действенной силой в современном обществе. Определить их бывает можно только ex post factum. Трайбализм никогда не бывает процветающим, потому что, когда он действительно становится таким, все относятся к нему с уважением, как к истинному национализму, и никто не рискует называть его трайбализмом.