III. Подъем в «иное царство» и дальний путь в запредельное
III. Подъем в «иное царство» и дальний путь в запредельное
На все лады повторяются и варьируются в сказке рассказы про «иное государство» (№ 165), «другое царство» (№ 68), ««иншее царство» (№ 79), «иные земли» (№ 135). Ищут этих новых земель все те, кому так или иначе тесно в рамках быта. Но есть точка, где ищущие разделяются. Одни удовлетворяют потребности в «новой земле «естественными житейскими способами другие, напротив, преисполняются отвращением ко всему обыденному, житейскому и испытывают непреодолимое влечение к чудесному.
Это влечение выражается в сказке во множестве образов. Люди, им одержимые, сталкиваются с сопротивлением родных. Старики–родители плачут горькими слезами и упрашивают сына, «чтобы он пожил у них хоть малое время». Но он непреклонен к мольбам изъявляет в ответ на слезы: «Ежели вы меня не отпустите, то я и так от вас уйду». Так начинается, например, рассказ об Иване — крестьянском сыне: «Пошел он со своего двора «куда глаза глядят». И шел он ровно десять суток и пришел в некое государство» [45]. Идет «куда глаза глядят» искать другое царство и Иван–Царевич; о другом сказочном герое–страннике говорится просто, что он«вздумал чево итти в дорогу» [46]. Дурак на вопрос, зачем он идет, отвечает: «A Бог его знает» [47], другой дурак — народный любимец Ванюшка, долго лежавший на печке и отлежавший на ней бока, ни с того ни с сего вдруг кричит старшим, «умным» братьям: «Эх вы, тетери, отпирайте двери; хочу итти туда — сам не знаю куда» [48].
Искателей чудесного манит самая неизвестность искомого, и оттого они так часто сами не знают, куда идут и чего ищут. Преклонение перед мудростью «незнания» составляет неожиданную черту сходства между философией Сократа и сказкой всех народов.
Неизвестное есть вместе с тем и дальнее; неудивительно, что для обозначения отдаленности «иного царства» в сказке имеется множество образных выражений. Оно называется то «тридесятым», то «трехсотым» государством. По одной версии, ехать туда нужно «тридцать дней и тридцать ночей» [49] по другой, «кривой дорогой три года ехать, а прямой — три часа; только прямо?то проезду нет» [50]. Туда устремляется вихрь, заносивший «неведомо куда» [51]. Поэтому на вопрос: «сколь далеко до нового царства», южный ветер отвечает: «пешему тридцать лет идти, на крыльях десять лет нестись, а я повею — в три часа доставлю» [52]. Есть и другие, еще более образные обозначения этого расстояния. Искомое царство от нас «за тридевять земель»; это тот «край света, — где красное солнышко из синя моря восходит»; и от того?то обитательница этого чудного предела земли — вещая невеста Василиса Премудрая, испытывает тоску по синему морю, когда попадает в наши края [53]. Воображению, поднявшемуся над житейским к магическому, «иное царство» вообще рисуется как светлая солнечная полоса за горизонтом, «страна, где ночует солнце». У Костомарова передается рассказ южнорусской сказки о том, как ездил Ивась в терем солнца, построенный над синим морем, и спрашивал: зачем оно три раза переменяется. Солнце отвечало: «Есть в море прекрасная Анастасия; когда я восхожу утром, она брызгнет на меня водою — я застыжусь и покраснею; потом, поднявшись на высоту, я посмотрю на Божий свет — и мне станет весело; а вечером, когда я захожу, Анастасия снова брызнет на меня морскою волною — и я опять покраснею» [54].
Влечение к пределу, где кончается земля и начинается чудесная солнечная сторона — свойственно не одной только русской сказке, а сказке всех времен и всех народов. Исследователи, разумеется, имеют основания находить в этом образе «иного царства» остаток древнего солнечного мифа. Но нас интересует здесь не солнечное происхождение сказочных образов, а та непреходящая, человеческая их сущность, благодаря которой народная фантазия хранит и бережет их в течение многих веков после утраты веры в божественность солнца.
Есть одно неумирающее, всем векам и народам общее переживание мистического опыта, которое неизменно вызывается в нас закатом и восходом солнца. Это появление и исчезновение дня на нашем горизонте представляет собой естественное напоминание о неумирающем дне за краем земли, за пределами видимого нами земного круга; в этой таинственной дали полнота света и полнота жизни сохраняется и тогда, когда все земное погружается во мрак ночной или окрашивается унылыми, беспросветно серыми тонами, для сознания языческого страна, где ночует солнце, есть область подлинного бытия и подлинной жизни. А для сознания, поднявшегося над языческим боготворением солнечной стихии, те же величественные явления заката и восхода суть естественные символические напоминания о какой?то запредельной славе. Это вечные возбудители восторженного настроения, духовного и в особенности сказочного подъема.
Нет ничего, что в большей степени вызывало тоску по «иному царству», чем серые однообразные тона нашей будничной прозы. Отвращение к этой жизни, где нет ни подлинного добра, ни подлинного зла, нередко заставляет людей искать не только света, но и тьмы.
Сказка знает и отмечает это опасное любопытство людей, не знавших горя, которые со скуки задаются вопросом: что я горя никакого не видал. Говорят: лихо на свете есть; пойду поищу себе лихо. И находят лихо, подпадают его власти и терпят от него горе [55].
Что же удивительного в том, что, побуждаемые теми же отталкивающими свойствами нашей призрачной жизни, люди с еще большею силою испытывают влечение в противоположную сторону, к неумирающему добру, к вечной красоте, к той светлой запредельной полосе, где не заходит солнце. Есть в сказке много свидетельствующих о силе этого стремления.
Чтобы достигнуть «нового царства», нужно совершить неимоверные подвиги, преодолеть несчетные препятствия, и прежде всего — бесконечное расстояние, отделяющее нашу действительность от лучшего «волшебного мира».
Отсюда — волшебные способы передвижения и волшебные предметы, предназначенные для этой цели — ковры–самолеты и сапоги–самоходы: с теми или иными видоизменениями они имеются в сказках всех народов [56]. Но для достижения сказочной цели недостаточно вещественных орудий: для этого требуется содействие живых сил — тех вещих животных, которые, преодолевают тяжесть земную, поднимаются «повыше леса стоячего, пониже облака ходячего». Чтобы попасть в «иное царство», нужно взлететь под небеса на крыльях орла или «моголь–птицы», а еще лучше нестись на крыльях ветра.
Недаром дается человеку содействие этих волшебных сил. Оно покупается тяжелыми жертвами — своего рода аскетическими подвигами. Чтобы вырастить крылья, которые поднимают его над землею, или приобрести нужную для этого помощь, человек должен быть готов отдать не только любимого коня, как в сказке о Иване–Царевиче, но и все свое достояние, последнее, что он имеет. А иногда и этого мало: чтобы долететь до цели, он должен собственным телом подкармливать несущую его вещую птицу.
Относящиеся сюда образы выражают собою одну из самых глубоких интуиций народной сказки. Есть, например, удивительный рассказ о том, как мужик (а подругой версии царь) хотел пристрелить раненого орла, но, вняв его просьбе, сжалился, взял в дом и кормил три года, скормил ему всю свою скотину, занимал у других и для этого проживался, на что и жаловалась его многочисленная семья. Три года (а по другой версии три дня) подряд пробовал орел подняться над землей и был не в силах. Наконец, по окончании срока кормления поднялся, опустился и молвил мужику: «Пора нам с тобой рассчитаться, садись на меня.
Сел мужик на орла, «орел взвился и полетел на сине море. Отлетел от берега и спрашивает у мужика: “Погляди да скажи, что за нами и что перед нами, что над нами и что под нами?”. За нами, — отвечает мужик, — земля, перед нами море, над нами небо, под нами вода». Орел встрепенулся, мужик свалился; только орел не допустил ему упасть в воду, налету поймал. Три раза мужик падал, на третий раз совсем было потонул, но каждый раз орел его поднимал и спрашивал: «Что за нами, что перед нами, что над нами, а что под нами». «И за нами море, и перед нами море, над нами небо, под нами вода». Вытащил орел мужика, посадил на себя и спрашивает: «Хорошо тебе тонуть было? Таково?то и мне было сидеть на дереве, как ты в меня из ружья целился. Теперь за зло мы рассчитались; давай добром считаться».
С житейской точки зрения все это кормление орла для неизвестной цели — чистейшее безумие; но слушатель сказки чувствует, что мужик вознагражден за свои тяжкие жертвы уже самой высотой своего полета, самым фактом этого могучего творческого подъема.
О человеке, погрязшем в своекорыстные будничные заботы, мелочи и дрязги, говорит пословица: «и не далось свинье на небо поглядеть». Но тому, кто вырастил и подчинил себе орлиные крылья, открылась безбрежная синева неба и моря, открылась и бездна падения, стал понятен смертный страх» [57].
Заметим, что мы имеем здесь один из любимых образов русской сказки. Повесть о выращивании и выкармливании вещей птицы для полета повторяется в ней великое множество раз: то это орел, то это сокол, то кол–птица, то Моголь–птица. Сказания об этом полете весьма разнообразны, но основная интуиция в них всегда одна и та же: всегда этот взлет над действительностью приобретается великими, тяжкими жертвами и всегда он оправдывает эти жертвы, ибо он уносит человека в синюю лазурь от суеты, от бедности и скудности жизни.
Есть замечательный рассказ о том, как ездил на край света Иван–Царевич на Моголь–птице добывать невесту, «Ненаглядную Красоту». Кроме этой птицы никто в мире не знает туда дороги, а птица заявляет, что может туда доставить, рада услужить, да «много пропитания надоть». Иван–Царевич накупил быков, набил, наклал три сороковки говядины, да чан воды налил, сел на Моголь–птицу и полетел; скормил две бочки, за третью принялся, наконец «всю говядину скормил и бочки спихал, а моголь–птица все летит, оборачивается. Что делать, думает Царевич: вырезал из ног своих икры и дал птице; она проглотила, вылетела на луга зеленые, травы шелковые, цвети лазоревые и пала наземь. Видя, что охромел Царевич, выхаркнула птица икры, приложила к ногам его, дунула, плюнула, икры приросли, пошел Царевич и крепко и бодро добывать Ненаглядную Красоту» [58].
Мысль и в этой сказке — все та же, как и в предыдущей. Ненаглядная Красота отделена от будней нашей жизни бесконечным расстоянием и непреодолимыми преградами. Взлететь к ней, добыть ее может лишь тот, кто не останавливается для этого ни перед какими жертвами, кто готов ради нее самого себя отдать на растерзание. Образ Царевича, который скармливает птице собственное тело, чтоб достигнуть цели своего полета, опять?таки принадлежит к числу любимых в русской сказке и повторяется в ней не раз. Только цель полета не всегда одна и та же: в одних случаях это добывание вещей невесты, в других это возвращение из подземной глубины, «с того света», на свет Божий, но сущность подъема от тьмы к свету, от смерти к жизни и от беспросветной тоски к светлой радости во всех случаях одна и та же. И из всех жертв, приносимые человеком для этой цели, вещей птице дороже именно та, которая ему всего труднее и больнее. Съевши всю говядину в дороге, птица–колпалица, несущая на хребте своем Царевича и Царевну, получает на съедение кусок ляхи Царевны; и молвит она в ответ: «Ну, всю дорогу вы меня хорошо кормили, но слаще последнего кусочка отродясь не ядала». И в этом ответе слышится не алчность, потому что съеденная икра по окончании пути неизменно возвращается ее обладателю и прирастает к его ноге: цена подъема в небеса — не человеческое мясо, а человеческая жертва. Пока эта жертва не принесена, птица всякий раз грозится опуститься, не долетев до цели, на землю, под землю, а иногда в леса или в непроходимые болота [59].
Уже в этих образах, готовящих человека к восприятию чудесного «нового царства», мы имеем некоторое предварительное его откровение: царство это познается в самом стремлении к нему, в самом факте подъема над жизнью, ибо этот подъем невозможен без некоторого внутреннего озарения.
Человека окрыляет та цель, к которой он испытывает таинственное влечение. Неудивительно, что крыльям, побеждающим расстояние и тяжесть, отводится видное место как в мифологии, так и в сказочной символике всех народов. На крыльях поднимаются не одни вещие птицы, но и вещие человеческие существа, в особенности жены; крыльями наделяются и чудесные животные, четвероногие или ползучие, содействующие человеку в его влечении к свету и лазури, или, напротив, ему враждебные крылатые кони, крылатые волки и крылатые змеи. Победа над тяжестью есть тем самым и победа над материей. Вот почему и в религиозной и сказочной символике всех веков и народов крылья служат образом одухотворения.
В общении с крылатым и вещим сам человек одухотворяется, и это одухотворение выражается в чудесном расширении его горизонта. Когда мужик подъемлется на орлиных крыльях на ту высоту, откуда море кажется колесом, это значит, что он приобрел бесценный дар, тот мирообъемлющий взгляд, о котором говорит поэт:
И внял я неба содроганье,
И горний ангелов полет,
И гад Морских подводных ход,
И дольней лозы прозябанье [60].
Тут есть коренное изменение в самом облике человека, и прежде всего — чудесное превращение в его мирочувствии. Сопоставьте видение синей лазури полет к Ненаглядной Красоте с жирной утопией солдата–дезертира. Там высота подъема и легкость духа; здесь — волчий аппетит и земная тяжесть. Обе сказки — создание простонародного мужицкого творчества. И однако в той и другой мы найдем не только иной взгляд на жизнь, но вместе с тем и иную душу.