Ангел утешенья

Ангел утешенья

В это утро он проснулся рано. Ногой откинул полог, высунулся из кровати, лохматый как домовой. Вскочил, подбежал к окну, ударил ладонью по раме и с треском распахнул створки. Крикнул в двор: «Во благодать-то!»

Сидевший под окном на кусте сирени скворец испуганно шарахнулся в сторону и закричал, как подстреленный. На его крик отозвался весь выводок мелюзги, теснившейся в скворечнике под окошком. Поперхнулась иволга, голосившая на вершине березы.

Махнул рукой — да ну вас!

Накинул рубашку. Подошел к зеркалу. Сделал страшную рожу. Отодвинулся. Погладил кудри. Причесался. Подумал: «Великолепен, Многая лета болярину Александру!» Вздохнул. Сел верхом на локотник кресла.

Он был любим, по крайней мере так думал он, и был счастлив. Работалось легко и радостно. Был в ладу со всеми окружающими и самим собой. Носился по комнатам колесом, пел на все лады, хохотал, лаял на пса, сидевшего на крепкой цепи около людской. Палил из пистолетов и дедовской пушчонки, пугая кур и индюшек, теснившихся возле погреба. Всюду совал свой нос: на конюшню, в птичник, на гумно, в пчельник, кузницу, сад. Был добр и ласков со всеми.

За отсутствием живых собеседников он любил в своем осадном сидении вести воображаемые разговоры с друзьями, с царем. Говорил, говорил, говорил… После таких разговоров на душе становилось легче и свежее.

Еще вчера, по получении очередного послания от брата Льва, решил по душам поговорить с ним! Ужо ему!.. Взял трубку. Потянулся за огоньком к лампадке. Раскурил табак. Все вокруг стало как в тумане. Пересел в кресло так, чтобы в зеркале отражался портрет Жуковского — «побежденного учителя». Закинул ногу на скамейку, принял удобную позу. Пустил еще раз облако дыма и стал выговаривать брату:

— Милый друг мой, братец Левинька! Все вы давно за мной наблюдаете. Справки собираете. Я ведь все знаю. Встревожились?! Извините, дорогие. Да, у меня все не так, как вы хотите. Все не так… Ах, как мне тошно от всех ваших родственных поучений, от всех этих «веди себя как следует, веди себя как следует».

Так вот, слушай меня хорошенько, мой дорогой братец! Я прошу тебя запомнить раз и навсегда. Преображенье мое совершилось, и я воскрес душой. Между мною и всеми вами теперь легла великая пропасть. Вы — и те, и те, и те — на том, а я на другом берегу. Вы на этом, а я на другом свете. Поймите это хорошенько…

Брат Лев. Остановись что ты говоришь! Как я боюсь за тебя!

Александр. Не бойся, хуже не будет. Не может быть! И не суди, пожалуйста, мои поступки вашим столичным аршином. Я порвал со всеми моими идолами. Мне теперь стыдно за себя. Святое провиденье открыло предо мной путь к свету. Теперь я знаю — что я, где я, зачем я, для чего я!

За окном громко запела иволга. Пушкин повернулся от зеркала к окну и увидел скворца, который сидел на ветке сирени, не решаясь приблизиться к скворечне. Птенцы ревели истошно.

— Ну иди, иди скорей, дурья голова, — крикнул ему Пушкин и захлопнул окно. И вновь стал выговаривать брату: — Ну что, милый, хочешь мои новые стихи послушать? Слушай же и не перебивай:

Там звезда зари взошла,

Пышно роза процвела:

Это время нас, бывало,

Друг ко другу призывало.

И являлася она

У дверей иль у окна

Ранней звездочки светлее…

Брат Лев. Что это?

Александр. Нравится? Это про нее… Про мою Лейлу.

Девы, радости моей,

Нет! На свете нет милей!

Кто посмеет под луною

Спорить в счастии со мною?..

Брат Лев. Прекрасно! Мило!

Александр. Мило?! Это — душа моя; недоступное для всех, всех, всех, и для тебя в том числе, хранилище моих помыслов, куда ни коварный глаз неприязни, ни предупредительный родственный взор не могут проникнуть. Там на страже меч архистратига, моего михайловского заступника…

Брат Лев. Нет, все же кто она?..

Александр. Ах, ты вот о чем? Не знаешь будто?! Пожалуйста. Она — та, кого я сегодня люблю. Люблю искренне и нежно… Та, которая вас всех так «напугала, и вы решили меня навестить, чтобы предупредить, как вы говорите, страшные последствия… Ха! Ну что вы все толкуете, как мой святогорский игумен: «Подумай о будущем, сын мой, подумай о будущем!» Да я не хочу думать об этом будущем. Будущее мое не в этом… А впрочем, будущее… вероятно, оно будет невеселым. Но, как любит говорить дорогой Василий Андреич, мой стараний друг и наставник на мутях истины, «когда любят искренне — не думают»…

Кто посмеет под луною

Спорить в счастии со мною?

Тут Александр нахмурился и стал кричать:

— Это все ты, болван! Бегаешь по гостиным, тявкаешь, как левретка: «А вы слышали, наш-то Александр Сергеич чудит… Променял музу свою на какую-то деревенскую девку, не то птичницу, не то телятницу, и занимается уже не поэзией, а прозой!» И друзья тоже хороши, и этот, — Пушкин покосился на портрет, — благостный тихоня… Ах, бог ты мой, ну я знаю, мы с ней не ровня… Но я люблю ее. Люблю! Почему вы думаете, что все должно обернуться подлостью?

А деды наши, а дядья наши — Василий Львович, Веньямин Петрович, а Вревские, Шереметевы? Они тоже любили своих дворовых, прижили с ними детей, дали им свое звание, фамилию. Они любили их…

Брат Лев (перебивая). То они, а то ты.

Он вскочил с кресла и ринулся на младшего брата…

— Ну так пусть это дело будет только моим, моей совести, и ничьей больше. Моя любовь! Мое божье Испытание. Я сам себе бог, судья, царь!..

Тут Пушкин совсем разъярился, побледнел, стал неузнаваем. Стал крепко браниться по-русски, по-французски, всяко… Схватил трубку и, как копье, бросил ее в своего собеседника. Закрыл глаза. Застыл. Рванулся к столу, схватил перо. Полоснул им о свою белую рубашку, словно ножом по сердцу. Сдвинул со стола вороха бумаги и стал быстро перебирать листы. Бумаги разлетались по комнате… Разорвал лист, который был посвободнее, склонился к бумаге, навалился на стол всем телом и быстро вывел: «Нетерпение сердца. Судьба». Запнулся и медленно приписал еще одно слово: «Цыганка». Откинул голову и долго сидел, ничего не видя. Еще там, на юге, где все было не так, как здесь, он был другим, он сам нагадал себе такую жизнь, какую ведет сейчас в деревне и должен будет вести дальше. Поля. Рощи. Деревня. Любовь. Она…

На окне красивый букет полевых цветов. Взял букет в руки и долго сидел так. Встал. Медленно вышел на крыльцо. Остановился у стеклянной двери. Дверь отворилась. Зажмурился. В глазах потемнело. Стал считать: «Раз, два, три… Душой. Тобой. Ясен. Прекрасен… Раз, два, три…» Схватился за косяк двери. Подтянулся и повис. В голову ринулись слова, все новые и новые. Они заполняли промежутки между строчками, наконец стали сливаться в одно целое, сплетаясь в сплошной перепутанный клубок, в котором не осталось ни единого белого просвета, в сплошной черный клубок слов, непроницаемый и отчаянный, как вопль. «Раз, два, три…» Медленно открыл глаза, глянул на цветущее гульбище перед домом и удивился, увидев торжественную праздничность раннего утра. Воскликнул радостно: «Господи, а все-таки здесь рай!»

На усадьбе все спало. Это только он, скворец да иволга предупредили зари восход. Ночью роса вышила крупным бисером дерновый круг перед домом. В каждой капельке сияли солнце и звезды.

Подтянул повыше штаны и пошел босыми ногами через круг к амбарчику. У амбарной лестнички встретился с котом, гревшимся на солнышке.

— Ну, как, брат Котофеич, хорошо тебе?

Кот промурлыкал, что ему здесь очень хорошо, что ночь была чудесной и что вообще по утрам лучшего места, чтобы полежать на солнышке, на всей усадьбе не сыщешь.

— И то правда, — вздохнул Пушкин, поправил рубашку и привалился к нему рядком.

У Пушкина очень широкая, красивая деревенская белая рубашка, вся в чудесных кружевах. Это подарок, поднесенный ему в день рождения 26 мая… ею.

Лежал и судил себя: «Разбойник?! Святотатец?! Нет, нет, нет!..»

Ты взором, мирною душой

Небесный ангел утешенья.

Вскочил. Ждать больше не было мочи. Пошел. Остановился у низенького домика, в котором жила она, его возлюбленная… Припал к оконцу. Тихо постучал. Оконце открылось. Прошептал:

— Вставай, милая. Пора!

…Они шли по берегу маленького озера. Озеро было синее, и небо синее, и у нее глаза синие. Часто останавливались, и он шептал ей: «Дай еще поглядеть!» Она вскидывала голову, и он смотрел ей в глаза и через их синь видел бездонное синее небо. Рядом шла она. И смирялась тревога души, и он чувствовал себя высоким, головой до самого неба. И шел все быстрее и быстрее. А она — еле за ним поспевала, милое божье создание!

С нею все было просто. С нею он не кокетничал, не паясничал. Ему не нужно было искать вычурных слов. Все было просто и насущно, как хлеб и свежая вода в доме! Скажет: «Постоим. Сядем. Посмотри! Знаешь, милая?» И вдруг как крикнет: «Вот я!» И лес, и дол, и воды отвечали ему: «Да, да, да!..»

— Цыгане приехали в Михайловское накануне вечером. Об этом ему доложил полесовник. Здесь, у дороги, «изрытой дождями», где она поднимается в Савкино, встали их шатры. На берегу Маленца паслись стреноженные кони. Около них, как статуя, стоял молодой красивый цыган, опершись на длинный кнут. Он дюбовался своими лошадьми. Дым костров мягко стлался по земле. Завидев приближающихся людей, залаяли собаки. Из крайнего шатра вышел другой цыган. Остановился в ожиданье.

— Добры день, лагоды вес, — сказал Пушкин, протягивая руку.

— Добры день, — ответил удивленный цыган и добавил: — Анатыр, туме, джанон ромено?

Пушкин весело засмеялся и ответил:

— А ту надыкхеса, сомырым кокоро?

— Похоже-то похоже, что вы здешний барин. Но мы вас раньше не видели… А ее, — он кивнул на девушку, — мы знаем, она дочка Михайлы Иваныча… Красавица!.. Зачем пожаловали?

— Да вот пришел в гости к себе звать. Хочу песни ваши послушать. Люблю цыганские песни и много их знаю.

На разговор из шатра вышла цыганка с маленьким цыганенком на руках. Низко поклонилась и сразу же начала свое:

— Погадаем, жизненок, погадаем, краля!

— Ну, что мне гадать, я сам гадать умею, а вот ты ей погадай, да хорошенько, хорошенько…

Цыганка протянула руку:

— Положи денежку… На кого гадать будем? — И она лукаво глянула на Пушкина.

Пушкин вынул из кармана золотой и положил гадалке, на ладонь. Глаза цыганки вспыхнули радостью.

— А теперь, жизненок, отойди… Это наше бабье дело…

Женщины отошли в сторону, уселись у костра, и началось гаданье.

Пушкин подошел к молодому цыгану. Залюбовался красивой лошадью.

— Меняться будем! У меня конь-огонь!

— А мои чем хуже? — отвечал цыган. — Попробуй!

Пушкин лихо вскочил на коня и понесся вскачь по Тригорскому проселку. Цыган вдогонку стал стрелять кнутом — трах! трах! трах!

…Когда пришло время уходить, она низко поклонилась гадалке и еле слышно промолвила:

— За ваши речи — бог вам навстречу!

А потом, когда они отошли к дороге, горько зарыдала.

— Что с тобой, душа моя? — спросил Пушкин.

Она взглянула на него и, махнув рукой, промолвила тихо:

— Не знаю… так… — И добавила: — Недостойная я!

— Ангел мой, — перебил ее Пушкин. — Не надо, не надо… Все будет хорошо.

Мать и отец, ее все видели. Гневались и убивались за судьбу единственной дочери. Отец кричал, что убьет, ежели она осрамит семью. Виданное ли это дело! О чем девка думает? На что надеется?..

Ночью, когда весь дом засыпал, она и мать становились на колени перед образом святогорской богоматери и шептали:

— Пресвятая дева, благодетельница, херувимов святейшая и серафимов честнейшая, воспетая, непрестанно пред вседержителем о всех девах молящаяся и обо мне, недостойной, — воспошли прощенье! Избави меня от совета лукавого и от всякого обстояния и сохранитеся мне неповрежденной. Соблюди меня своим заступлением и помощью. Прими, заступница, усердную горькую молитву мою. Матерь-заступница, прими мой грех, беду мою безмерную, помоги мне, неможной, дай опереться на тебя Любови моей. Нет мне иной помощи, кроме тебя, утешительница. Спаси меня! Помилуй и спаси нас!

Но владычица смотрела с иконы на молящихся черными глазами цыганки и не принимала ни горячей молитвы девы, ни мольбы ее матери…

В келье Пушкина всю ночь тоже горела лампадка. Он сидел молчаливо и тихо за столом и переписывал свои стихи:

Дитя, не смею над тобой

Произносить благословенья.

Ты взором, мирною душой

Небесный ангел утешенья.

Да будут ясны дни твои,

Как милый взор твой ныне ясен.

Меж лучших жребиев земли

Да будет жребий твой прекрасен.

Переписав стихи набело, он взглянул на портрет Жуковского, подмигнул ему и приписал название — «Младенцу». Затем открыл крышку сундучка-подголовника, положил в него рукопись, закрыл сундучок на ключ. Взял чистый лист бумаги и стал писать письмо брату Льву.

Много лет спустя здешние крестьяне любили рассказывать о том, как Пушкин наряжался — то цыганом, то мужиком, а однажды видели его скачущим на коне в одеянии монаха…

…Его ждали в Тригорском, а он все не являлся. Выбегали на крыльцо, лазали на чердак, откуда в большое полукруглое окно дорога из Михайловского на Воронич была видна, как с колокольни Георгиевской церкви на городище. Смотрели даже через дедовскую медную «подозрительную» трубу. А он все не являлся.

Боялись за пироги, испеченные в его честь. Пироги были с визигой, мясом, яблоками, вареньем. Они были давно готовы и торжественно лежали в столовой на большом столе, накрытые белой льняной скатертью, по краям которой было вышито золотыми нитками: «Ешь чужие пироги, а свои вперед береги…»

Решено было еще раз послать гонца с запиской в Михайловское. И Петрушка полетел.

Вдруг в окно гостиной кто-то сильно застучал. Потом рванул оконную раму и упал с великим грохотом на пол. Потом вскочил и… все увидели монаха, со скуфьей на голове, в одной руке которого были четки из нанизанных на веревку желудей, в другой стек.

— Пушкин, Пушкин. Ура! — закричали хором девы.

Пушкин смиренно подошел к хозяйке. Та не успела прогневаться на этот балаган, как он «затянул лазаря»:

— Царица преблагая, надежда и прибежище мое, радость и покровительница! Разрешите, утешительница, облобызать ручки ваши! Погасите, радость моя, пламень страстей моих, ибо нищ, убег, окаянен еси! Славлю пречестное имя ваше и имена всех дев ваших во веки веков. Аминь. — И, стай на колени, сделал Прасковье Александровне земной поклон и целование ручки.

— Ну-ну, экой вы, сударь, шалун. Пора остепениться… Женить вас надо, вот что! Тогда и дурачиться перестанете!

— А вы, сударыня, совершенно правы! Мне надобно жениться. Надо. Надо. Надо! Надоела эта жизнь холостяцкая, пустая, беззаконная. Хмельная. Суетливая… Будет семья, женушка, детки. Согласие. Апофеоз. Понимание. Степенство. Труд вожделенный. Уважение. А только кто же за меня, такого несчастного, пойдет? У жениха-то ведь ни кола ни двора, а в кармане комар на аркане.

Вокруг него венком стояли все тригорские девы и смиренно, как ангелы на картине Рафаэля, слушали свое божество — Пушкина. Стояли девы нежные, хрупкие, сверкающие молодыми взглядами блондинки, шатенки, брюнетки… Молодые, совсем юные, расцветающие и уже в полной окрасе.

— Ну кто же выйдет за меня, такого разнесчастного?..— продолжал Пушкин. — Ах, почему вы не человеки, а богини, ангелы, херувимы, — крикнул он, обращаясь ко всем. — Вот бы… — И схватил под руку Алину и Зизи. — Пардон, мадемуазель, алле-оп! — крикнул он и ловко выскочил из монашеского балахона, толкнув его под банкетку, стоявшую под картиной «Искушение святого Антония».

Кто-то крикнул:

— Господа, давайте начинать, пожалуйте в трапезную. Там нас всех заждался этот, как его… мосье Яблочков-Пирожищев!

Пировали долго и шумно. Снимали пробу с нового сидра, ягодных наливок, настоек. Пушкин кричал, что его алоэ Ганнибалово все же вкуснее, чем их Вульфовы бальзамы и сидры. Потом заявил, что к дню рождения хозяйки сам на здешней кухне займется благоделанием и испечет яблочный пирог по своему рецепту, пирог, какого никогда не едали ни в Опочке, ни в Пскове, ни в самом Зимнем, в Санкт-Петербурге…

После обеда все рассеялись кто куда. Аннет села за пяльцы, Пушкин рядом с нею на диван.

— Аннет, сжальтесь, — сказал Александр, кладя голову поудобнее на диванную подушку. — Да оставьте вы пяльцы. Ну скажите мне хоть что-нибудь ласковое, милостивое… ну?

Она отложила иголку и посмотрела ему в глаза.

Пушкин посмотрел на нее.

— Друг мой, давайте отсюда убежим, давайте махнем с вами за границу! А!

— Куда? Ах, бог ты мой, вам только бы смешки да хаханьки, а я… — Слезы брызнули из потемневших глаз девушки. — Изволите все шутить… Мучить меня… А я не знаю, что и делать…

— Не плачьте, плакса-вакса! Вы же у меня одна-единственная, неповторимая! Ангел, ангел. А в заграницу — я, верно, шучу. Какую там заграницу. А впрочем, я об этом давно думаю и думать буду! Ах, бог ты мой, а ведь где-то есть другая страна и все другое?

— Там зреют лимоны, летают райские птички… и ерунда всякая. Да?

Пушкин склонил голову.

— Анна, милая, мочи нет. Друг мой, ах, как хочется..

— Чего хочется?

— Музыки!

— Музыки? Какой?

Аннет подошла к роялю и заиграла бурную кадриль.

— Нет, нет, нет! — вскричал Пушкин.

Он любил музыку какой-то особой, светлой любовью. Музыка смиряла его тревогу и утверждала счастье жизни в душе.

Иной раз, вот так же, как сейчас, к нему приходило великое беспокойство, безверие, тоска.

Музыка уводила его от этих печальных раздумий и вселяла в душу торжество, радость.

Анна встала, посмотрела на Пушкина я стала рыться в кипе нот. Вновь села за рояль и пробежала пальцами по клавиатуре.

— Давайте я лучше спою!

Она пела какой-то старинный хорал. В душе его что-то перевернулось, по спине забегали мурашки. Он почувствовал, что сейчас зарыдает. Вскочил.

— Куда вы, Пушкин? — крикнула Аннет.

Она бросилась к нему, схватила за руку и тоже заплакала. Оба, рыдая, побежали в другую комнату. За ними сбежались все. Спрашивали:

— Что с вами?

— Что с вами?

— Ах, подруженьки, милые. Любовь моя великая! Как я всех вас люблю! — сказал, улыбаясь сквозь слезы, Пушкин.

— А меня? — спросила Зизи.

— Вас особенно, — ответил он.

— А меня, милый? — спросила ее сестрица.

— И вас, дорогая!

— И вас, мое сокровище, и вас, госпожа моя, и вас, серафим души моей, и вас, голубка моя, и вас, заступница и печальница моя…

«И меня, и меня, и меня», — отозвались эхом уютные комнаты дружеского дома. «И меня», — прогудели струны рояля. «И меня», — защебетала проснувшаяся канарейка. «И меня», — ответил ветер за окном и ручеек у пруда…

Правду сказать, он любил в этом доме всех, от мала до велика, любил своей пушкинской любовью.

Потом, как всегда на домашних праздниках, его просили, уговаривали, умоляли почитать Онегина. Ему самому хотелось читать. Но он отнекивался, ибо это было в его обычае.

Наконец все устроилось, все заняли свои любимые места. Он встал около рояля и стал читать. Голос его был звонкий, бархатистый, с маленькой сипотцой.

— Дорогие, не только в четвертой, но и в этой новой главе «Онегина» я изобразил свою жизнь в деревне и здесь, у вас. И кое-кому сейчас услышится то, что у меня на душе; вы узнаете, кто из вас мой идеал.

Сегодня у меня особые мечты…

Другие, строгие заботы

И в шуме света и в тиши

Тревожат сон моей души…

Познал я глас иных желаний.

Познал я новую печаль;

Для первых нет мне упований,

А старой мне печали жаль.

Мечты, мечты! где ваша сладость?

Где, вечная к ней рифма, младость?

Ужель и вправду наконец

Увял, увял ее венец?

Ужель и впрямь и в самом деле

Без элегических затей

Весна моих промчалась дней

(Что я шутя твердил доселе)?

И ей ужель возврата нет?

Ужель мне скоро тридцать лет?

Он читал долго и вдохновенно. Его целовали, им любовались. И было все торжественно, как в старинном храме в светлое воскресенье.

Провожали домой всем хором. Молчали. И даже егозливая Ефрозина не дурачилась, никого не теребила.

И он думал про себя: что бы с ним ни случилось, куда бы судьба его ни забросила, они для него самые дорогие — верная родня, верные друзья, все и все — и эти места, и этот колодец, и сосны, и ели, и этот придорожный камень. Все.

А кругом была истинная благодать. Крепкий запах сытой земли, дымы людского жилья, трав и цветов и веселый запах антоновских яблок, которыми на всю округу гордятся его михайловские дворовые…

Он старался полностью вобрать все запахи. С каждым вдохом росла его радость. И он уверовал — навсегда! В него вливалось ощущение силы, радости, благодарности за то, что он живет на свете. Господи, как тут хорошо!

У колодца было прощанье. Церемонное и тихое.

Это, кажется, Зизи прошептала: «C’est divinit? v?ritable!»[2]

Повернувшись к ней, Пушкин тихо ответил; «Merci, ma petite princesse!»[3] Медленно пошел вперед. Дойдя до своей калитки, которая была на запоре, он ловко перемахнул через забор. Подкрался к окну, заглянул в него и прошептал:

— Пушкин, а Пушкин, ты где?

И сам себе ответил:

— Тут я!

Войдя в дом, закрыл окно и постучал Родионовне. Попросил огня. Взял подсвечник, поставил его на подоконник, стал кольцом царапать по стеклу. Получился еще один автопортрет — под портретом написал:

«Лето 7333. Михайловской обители послушник Александр».