Данте: живой в потустороннем мире
Данте: живой в потустороннем мире
Мы приближаемся к завершающему моменту того долгого странствия в поисках человеческой личности, которое началось с Августина и, наконец, подвело нас к началу XIV века, к Проторенессансу и раннему Возрождению. Здесь мы, естественно, встречаемся с такими колоссами, как Данте и Петрарка. С ними мы покидаем Средневековье в собственном смысле слова, и, по-видимому, именно здесь нам следовало бы поставить точку. Не скрою, меня берет оторопь: приходится обсуждать такие фигуры, о каждой из которых написаны целые библиотеки. Тут и специалисту нелегко сказать что-то оригинальное, а неспециалисту, каковым я являюсь, и подавно. Тем не менее обойти их полным молчанием тоже невозможно, и выход я нахожу в том, чтобы максимально кратко обсудить эти сюжеты под интересующим нас углом зрения.
Раскрою свои карты: упомянуть о том, как Данте и Петрарка трактовали автобиографизм и в какой мере были склонны делать признания относительно самих себя, мне нужно прежде всего для того, чтобы более подробно остановиться на характеристике их современника – фигуры неизмеримо меньшего масштаба. То был клирик из окружения авиньонских пап, который втайне создал собственный портрет (словесный и графический). Этот человек (как полагают, не совсем нормальный психически) пребывал в безвестности как при жизни, так и на протяжении последующих столетий, и его рисунки, сопровождаемые текстами, лишь сравнительно недавно впервые привлекли к себе внимание исследователей.
* * *
Итак, обратимся к Данте.
Путь к самому себе отнюдь не прост или прямолинеен, и каждый выбирает собственную дорогу. Разве не ухитрился Данте оставить читателей в почти полном неведении относительно собственного внутреннего мира и целого ряда обстоятельств своей жизни? В «Vita nuova», написанной двадцатисемилетним Данте (1292), которую он называет «книгой моей памяти», он, казалось бы, вознамерился воссоздать юношеский период своей жизни. В центре его внимания – история любви к Беатриче. Любовь эта изображена в двух планах – как непосредственный биографический факт и этот же факт в его поэтическом преломлении. Ретроспективное повествование о любви к Беатриче сопровождается сонетами, сочиненными поэтом в молодые годы. Стихи расположены в хронологической последовательности, и перед нами – не просто «книга песен», но своего рода жизненный документ, автобиографическое свидетельство.
Не создается ли благодаря этому возможность приблизиться к настроениям и чувствам поэта? Однако речь едва ли идет о реальных переживаниях. В Беатриче еще меньше признаков живой женщины, чем в дамах, которых воспевали провансальские поэты, предшественники и учителя молодого Данте: в их песнях все же встречаются описания красавиц, любви которых они домогаются, сколь эти «портреты» ни стандартны и лишены индивидуальности. Беатриче же совершенно условна, это не более чем отвлеченная идея; ее красота с первого взгляда поразила юного Данте, но мы остаемся в полнейшем неведении относительно ее человеческих качеств. Она бесплотна и безмолвна.
Какой контраст с Элоизой! Письма возлюбленной Абеляра исполнены любви к мужу-монаху, любви столь интенсивной и земной, что это чувство порой оттесняет на задний план ее любовь к Богу. Это любовь живой женщины, испытавшей глубочайшее жизненное фиаско. Если сам Абеляр говорит об их чувствах довольно скупо, то Элоиза раскрывает собственное Я, не обуздывая своих мыслей и эмоций. С Беатриче все обстоит совершенно иначе. Мы ничего не знаем о ее внутреннем мире, она – не более чем поэтический символ. Сопоставляя эротику «Истории моих бедствий» Абеляра и писем Элоизы с эмоциональным настроем «Новой жизни» великого флорентийца, мы ощущаем колоссальную разницу. В первом случае – действительная человеческая страсть, во втором – предельная спиритуализация реального чувства.
Не без основания у ряда исследователей возникло подозрение: существовала ли в действительности такая женщина, как Беатриче? Не представляет ли она собой некую аллегорию? Специалисты утверждают, что найденных документов достаточно для констатации: Беатриче Портинари, дочь флорентийского патриция, супруга богача Симоне деи Барди, не просто поэтический вымысел Данте. Но эта фактическая справка ни в коей мере не способствует «оживлению» Беатриче.
И точно так же обстановка, в которой влюбленный юноша встречается со своей прекрасной дамой, намеренно лишена каких-либо конкретных признаков: это не Флоренция с ее площадями, улицами и церквами, а некое условное пространство. Столь же иллюзорно (по справедливому наблюдению М. Л. Андреева) и время «Новой жизни»[346].
В целом мир «Новой жизни» – это мир аллегорий и символов, и вполне логично, что в нем заметное место отведено всякого рода видениям, снам и сверхъестественным явлениям, что «коммуникация» поэта с Беатриче происходит на сверхчувственном уровне. Эмоции и помыслы автора персонифицируются, обретают самостоятельное существование и обрастают плотью в той же мере, в какой живые существа приобретают свойства эфира и бестелесной абстракции.
Поэтому едва ли есть какие-либо основания для того, чтобы, вслед за И. Н. Голенищевым-Кутузовым, именовать «Vita nuova» «первым психологическим романом в Европе после гибели античной цивилизации»[347]. Для психологических романов пора наступит еще не скоро. Если уж искать психологию, то, скорее, в предшествовавшем столетии, у Гвибера Ножанского или у Абеляра и Элоизы, – не говоря уже об Августине. «Новую жизнь» следует связывать со средневековой спиритуальностью[348], но отнюдь не с романами Пруста или стихами Валери[349].
Отмеченная специфика сочинения Данте объясняется, по-видимому, тем, что оно было задумано не как мемуары или автобиография, но как комментарий поэта к собственным стихам. В каждой главе книги за сонетом следует его анализ. Предшествует же сонету повествование о ситуации, в которой он был сочинен. Таким образом, автобиографическому аспекту – в той мере, в какой о нем все же позволительно говорить, – отведена в «Новой жизни» подчиненная роль[350].
Образы «Божественной Комедии» мистичны в не меньшей мере, чем образы «Новой жизни». Здесь мы также едва ли имеем возможность приблизиться к индивидуальности поэта[351]. Данте не остается безучастным к созерцаемому им в потустороннем мире, но едва ли можно прочно обосновать мнение о том, что по мере своего восхождения от ада к раю он меняется как личность, переживает глубокие трансформации или раскрывает тайники своего Я. «Комедия» – не отражение внутренней эволюции ее творца, а грандиозная попытка конструирования космоса, как он рисуется поэтической фантазии ученого и изощренного в философии и теологии католика рубежа XIII и XIV столетий. Идея развития личности чужда средневековой мысли. Пребывание в мире ином, как кажется, оставляет Данте вполне идентичным самому себе.
Его сострадание грешникам (выслушав повествование Франчески да Римини, он падает без чувств) может показаться не вполне «ортодоксальным»: как писал в «Светильнике» (Elucidarium) Гонорий Августодунский (начало XII века), души праведников не могут сокрушаться при виде мук грешников, осужденных Творцом. Но Данте в аду и чистилище остается живым человеком, и ничто человеческое ему не чуждо. Напротив, он приходит в ад, преисполненный всеми страстями и пристрастиями, которые были присущи ему в повседневной жизни и в гуще политической борьбы.
«Божественная Комедия» завершает длинный ряд видений мира иного. Вместе с тем по существу она стоит уже вне этого ряда. Имею в виду не ее язык и не художественные достоинства – в этом отношении ее, разумеется, трудно сопоставлять с незатейливыми «репортажами» с того света предшественников Данте. Речь идет о концепции, лежащей в основе «Комедии». Средневековые посетители загробного царства попадали в него после смерти; как выяснялось, их смерть была временной, не окончательной, но нужно было умереть, для того чтобы оказаться «там». Данте же странствует по миру иному, оставаясь в живых. Мало этого, его предшественники-визионеры посещали ад и чистилище, но останавливались перед вратами рая – туда им доступа не было. Движение же Данте по потусторонним сферам – от Лимба до девятого круга ада и затем вплоть до Эмпирея – не встречает препятствий. Он – единственный из христиан, который удостоился быть допущенным в рай, оставаясь живым человеком.
Не раскрывается ли в этой неслыханной «вольности», которую позволил себе Данте, высокая самооценка поэта? Как рассказывают, на него глазели горожане и горожанки, искавшие на его лице следы адского пекла, – но, мне кажется, скорее нужно было бы дивиться тому, что этот человек побывал в раю!
У Данте вряд ли можно найти прямые самовосхваления или самоуничижения, и вовсе не вследствие отсутствия интереса к собственной персоне, на то была иная причина: средневековый запрет на подобные высказывания. Вслед за Фомой Аквинским[352] он считал невозможным превозносить или порицать себя и обосновывал недопустимость положительных или отрицательных самооценок.
Так, в «Пир» (I, 2) введено пространное рассуждение о том, почему не подобает говорить о собственной персоне. Тот, кто порицает самого себя, свидетельствует тем самым, что ему ведомы его недостатки, и признает, следовательно, себя дурным, а от этого надобно воздерживаться. Лишь «в укромной келье своих помыслов должен [он] корить себя и оплакивать свои недостатки, а отнюдь не на людях». «Хвалы, воздаваемой самому себе, следует избегать как всякого относительного зла, поскольку невозможно хвалить без того, чтобы хвала не оказалась в еще большей степени хулой… поэтому тот, кто хвалит самого себя, показывает, что он не верит хорошему о себе мнению…» «Нет человека, который бы правдиво и справедливо оценивал самого себя, столь обманчиво наше самолюбие… Поэтому, хваля или порицая себя, он произносит ложь или о том, о чем он говорит, или о своем собственном суждении, но лживо и то и другое». Оправданием для того, чтобы говорить о себе, Данте считает либо случаи, когда человек стремится избежать великого позора или опасности, как то было с Боэцием, либо «когда разговор о самом себе приносит, как наставление, величайшую пользу другим» («Исповедь» Августина)[353].
Однако сознание собственной исключительности в полной мере присуще Данте. Оно проявлялось не только в присвоенной им себе способности обойти и изучить весь без изъятия потусторонний мир и увидеть его не как совокупность разрозненных «мест», а как связную и стройно организованную систему, но и в том, что своим проводником по аду и чистилищу он выбрал не кого-нибудь, но великого Вергилия. Стоит отметить, что поэты начальной поры Возрождения избирают себе в друзья таких гигантов Античности, как Вергилий и Августин.
Вновь возвратимся к контрасту между visiones как жанром средневековой религиозной словесности и поэтическим творением Данте. Как уже было отмечено, лица, посетившие потусторонний мир и возвращенные оттуда волею Творца, проникали сквозь границу между обоими мирами ценою своей смерти, хотя бы и временной. Мир живых и мир мертвых, при всем многообразии связей между ними, были тем не менее предельно четко разобщены, и на тот свет попадала одна лишь душа временно умершего, тело же его оставалось дома. Данте, напротив, оказывается наделенным беспрецедентной способностью посетить потусторонние миры, не расставаясь с жизнью. Эта способность – дар, выпавший на долю лишь одного-единственного индивида, что необычайно выразительно выделяет автора «Божественной Комедии» из числа всех смертных.
Другое отличие грандиозного видения Данте от visiones состоит в том, что поводырем души временно скончавшегося был, как правило, ангел, либо же душа этого человека бродила по преисподней в одиночку, между тем как Данте ведет Вергилий. Величайший поэт древности явно видит во флорентийце своего достойного собрата, они как бы равновелики. За одним, однако, исключением: язычник Вергилий вынужден покинуть нашего поэта у врат рая, вход в который открыт для Данте.
Нельзя пройти и мимо того факта, что потусторонний мир в средневековых visiones и потусторонний мир «Комедии» структурированы совершенно по-разному. Пространство, по которому бродит душа средневекового визионера, аморфно, оно состоит из множества разрозненных «мест» (loci), и душа переходит из одного в другое как бы случайно. Потусторонний мир, который посещает Данте, принципиально иной. Он выстроен по единому замыслу и плану, его отсеки и круги пропорциональны друг другу и образуют единую систему. Аморфности того света, как он виделся странникам – героям visiones, мир «Комедии» начисто лишен.
И здесь возникает вот какая мысль. Визионеры – предшественники Данте находят потусторонний мир готовым и существующим независимо от них; они лишь на короткий срок в него заброшены, дабы засвидетельствовать живым о том, что ожидает их после смерти. Данте же выступает в роли творца загробных царств, ибо в таком обличье, как предельно упорядоченного пространства-времени, кишащего бесплотными душами, которые, несмотря на свою бестелесность, испытывают неслыханные страдания, исполнены страстей и динамизма, – в таком обличье загробного универсума до него и помимо него никто никогда не созерцал. Понадобился гений Данте, для того чтобы так увидеть мир иной и прочувствовать колоссальное многообразие страстей и страданий душ, его наполняющих. Поэт здесь – уже не сторонний наблюдатель, не случайный свидетель, способный самое большее на то, чтобы запомнить увиденное и поведать о нем другим после своей реанимации. Данте – создатель мира иного, преобразовавший своей провидческой способностью бессистемные loci в совершенную и целостную архитектуру потусторонней вселенной. Не мыслил ли себя поэт в качестве участника теургического действа? Создатель «Комедии» и итальянского поэтического языка, он по-новому открыл своим современникам и грядущим поколениям потрясающие картины мира иного.
Итак, Данте не склонен вводить читателей в тайники своей индивидуальности, и в то же время он мощно утверждает собственное Я – тем, что, вторгаясь в трансцендентную реальность и максимально сближая время и вечность, преобразует универсум в соответствии со своей художественной волей[354].
Данный текст является ознакомительным фрагментом.