Пушкин

Пушкин

«Ты пеняешь мне за Моск.[овский вестник] – и за немецкую метафизику. Бог видит, как я ненавижу и презираю ее; да что делать? Собрались ребята теплые, упрямые; поп свое, а чорт свое». Так отозвался в известном письме к Дельвигу молодой Пушкин о философских пристрастиях своих московских друзей-любомудров. Мнение это, как обычно у нашего Протея, не было ни единственным, ни окончательным. Прошло почти десять лет – и зрелый Пушкин нашел возможным подчеркнуть, что «германская философия, особенно в Москве, нашла много молодых, пылких, добросовестных последователей, и хотя говорили они языком мало понятным для непосвященных, но тем не менее влияние их было благотворно и час от часу становится более ощутительно». Как видим, сказав то же самое, поэт лишь сдвинул акценты – и оценка сменилась на практически противоположную. Что же касалось душевного увлечения «немецкой метафизикой», то оно было более чем присуще одному из его любимых героев, восторженному и наивному Ленскому, сама фамилия которого при первом ее упоминании зарифмована с именем прославленного немецкого университета.

«…По имени Владимир Ленской, / С душою прямо геттингенской, / Красавец, в полном цвете лет, / Поклонник Канта и поэт» («Евгений Онегин», 2: VI). Как уже выяснили литературоведы, упоминание Геттингенского университета в тогдашнем общественном контексте было далеко не нейтральным. Ведь Геттинген был расположен на землях, принадлежавших ганноверской династии, подчинен английским законам – и стал, как следствие, европейским рассадником вольнодумия. К числу его выпускников принадлежали знакомые Пушкину братья Н. и А.Тургеневы. В известном письме к последнему, Батюшков замечал, что не худо бы было Пушкина «запереть в Геттинген и кормить года три молочным супом и логикою». Пушкин был знаком с такими мечтами своих друзей, и, в общем, не исключал для себя этой судьбы. С таким наблюдением согласуются и второстепенные детали. К примеру, известно, что на проекте иллюстрации к первой главе «Евгения Онегина» Пушкин набросал свой автопортрет, на котором отчетливо видны «кудри до плеч», считавшиеся в ту пору признаком вольнодумства. На основании соображений такого рода, в пушкиноведении и установилась та точка зрения, что образу Ленского Пушкин придал собственные черты, ставшие для поэта неактуальными после внутреннего перелома 1823 года, однакоже сохранившие свое юношеское обаяние. Ну, а для нашей темы существен насквозь цитатный характер предсмертной элегии Ленского, верно воспроизведшей все «общие места» немецко-русского романтизма.

Петербургский немец стал героем другого сочинения Пушкина, важного для его творчества и центрального для «петербургского текста» в целом. Мы говорим, разумеется, о повести «Пиковая дама», написанной в 1833 году и о ее герое, молодом инженере по фамилии Германн. Любопытно, что в первой половине повести немецкое происхождение героя поминается в каждой главе. Так, в самом начале повести, в знаменитой сцене у конногвардейца Нарумова, Германн замечает, что «не в состоянии жертвовать необходимым в надежде приобрести излишнее». Это замечание вызывает улыбку товарищей, и один из них говорит прямо, что «Германн немец: он расчетлив, вот и все!». Во второй главе, мы узнаем из ремарки автора, что «Германн был сын обрусевшего немца, оставившего ему маленький капитал». В третьей главе, он пишет любовное письмо: «… Оно было нежно, почтительно и слово в слово взято из немецкого романа». Со смертью старой графини в конце третьей главы, упоминания о немецком происхождении героя прекращаются. Зато в его облике проступают черты Наполеона. Первым о них говорит тот же Томский, который в самом начале повести напомнил о том, что Германн был немцем. Затем, в той же четвертой главе, автор говорит, уже от себя, об удивительном сходстве с Наполеоном. «Это сходство поразило даже Лизавету Ивановну», – особо подчеркнуто в тексте.

Как видим, немецкое происхождение Германна объясняло для людей, а может быть, и для него самого, присущее ему сочетание холодной расчетливости и умения решительно действовать – но только до смерти старухи. Сразу же вслед за этим в облике героя проявляются черты, присущие решительным и жестоким честолюбцам, а в известном смысле – и людям новой эпохи вообще. Это неудивительно: предмет интереса для Пушкина в данном случае составляла не этническая психология петербургских немцев, но духовный склад только еще появившегося у нас типа людей нового, буржуазного общества. Дальнейшая разработка этого типа, с течением времени вошедшего в силу, была продолжена, с одной стороны, Достоевским в образе еще одного молодого убийцы – Раскольникова, с другой – Гончаровым, в более положительном образе другого «русского немца», Штольца. Впрочем, по мнению некоторых исследователей «Пиковой дамы», национальная принадлежность героя может рассматриваться не только как поверхностная, малозначительная характеристика. Так, Ю.М.Лотман обратил внимание на то, что «… Германн – человек двойной природы, русский немец, с холодным умом и пламенным воображением». Продолжая это наблюдение, мы можем заметить, что Петербург также был «городом двойной природы», сочетавшим немецкую регулярность и русский размах. В таком плане, личная участь Германна отразила будущую судьбу и того города, в котором он попытался помериться силами с судьбой – и потерпел неудачу.

К судьбе города Пушкин обратился в «Медном всаднике» – но прямых указаний, существенных для нашей темы, в коротком тексте пушкинской «петербургской поэмы» практически нет. «Приют убогого чухонца» и шведы, которым собрался грозить Петр I, встречаются уже во Вступлении – но немцам в нем, как и в дальнейшем тексте поэмы, места не нашлось. Оговоримся, что в первой части царь Александр I посылает своих генералов «спасать и страхом обуялый И дома тонущий народ». В четвертом авторском примечании к поэме указано, что речь здесь идет о графе Милорадовиче и генерал-адъютанте Бенкендорфе. Последнее имя принадлежало известному петербургскому немцу. Кроме того, в рукописи поэмы «Езерский», подготовительной к «Медному всаднику», Пушкин точнее определяет национальную принадлежность возлюбленной героя поэмы, несчастного Евгения: «… Влюблен Он был в Мещанской по соседству В одну Лифляндочку…». Вот, пожалуй, и все. О чем же это говорит? Разве о том, что среди приближенных русского царя были преданные ему остзейские дворяне, а среди подданных – остзейские мещанки, многие из коих были совсем небогаты. Кстати, Мещанская улица в Коломне была одним из мест компактного проживания петербургских немцев умеренного достатка.

Немцы в поэме были, действительно, ни к чему. Достаточно и «окна в Европу», через которое они были видны и досягаемы не хуже других. Вместе с тем, немецкая литератера была к тому времени настолько богата, что скрытых перекличек с ней можно насчитать немало. Укажем лишь на одну. Оказывается, сведения о петербургском наводнении 1824 года, которое описано в «Медном всаднике», дошли до Гете – и, более того, произвели на него сильное впечатление. По мнению литературоведа М.Н.Эпштейна, в свою очередь опиравшегося на выводы Б.Геймана, это известие «дало ему творческий импульс для завершения „Фауста“ – подсказало мотив борьбы человека с морем».

Первая часть «Фауста» появилась в печати в 1808 году, довольно скоро приобрела известность у нас и привлекла внимание молодого Пушкина. Известно, что в 1825 году русский поэт написал вариацию на ее темы, в первой публикации озаглавленную «Новая сцена между Фаустом и Мефистофелем». Вторую часть Гете опубликовал гораздо позже, лишь в 1831 году. Было бы вполне естественным, если бы эта литературная новинка, почти сразу дошедшая до Петербурга, привлекла внимание Пушкина и была принята им во внимание при работе над своей поэмой о наводнении. В любом случае, как верно заметил уже цитированный нами М.Н.Эпштейн, «то, что Гете во второй части „Фауста“ и Пушкин в „Медном всаднике“ исходят из одного исторического явления, еще резче выявляет разницу их художественных концепций».

Данный текст является ознакомительным фрагментом.