Набоков
Набоков
«В мире нет никакой ценности, а если бы она и была, то не имела бы никакой ценности». Кажется, так звучит известная максима Людвига Витгенштейна. Впрочем, если память нам в данном случае изменила, это высказывание вполне применимо к миру, изображенному в знаменитом романе Владимира Набокова «Дар», выпущенного в конце 1930-х годов. Действие происходит в Берлине, и взгляд героя романа скользит по лицам его обитателей с более или менее острым презрением. Кажется, добрым берлинцам, через город которых прошло в двадцатые годы до полумиллиона беженцев из Страны Советов, поставлено в вину все – и их низкие лбы, и бледные глаза, и пристрастие к «фольмильх и экстраштарк» (цельному молоку и сверхкрепкому кофе – Д.С.), и «любовь к частоколу, ряду, заурядности», и «культ конторы», и «дубовый юмор» с «пипифаксовым смехом». Все процитированные выражения взяты из внутреннего монолога героя, русского писателя Федора Годунова-Чердынцева в начале второй главы «Дара». В оригинале, они были направлены против немца, имевшего несчастие поместиться напротив него в трамвае. В самом конце, выясняется, что изображенное такими яркими красками во вкусе Генриха Цилле, ходячее олицетворение недостатков берлинцев – такой же русский эмигрант, как и Годунов. Впрочем, герой – как, впрочем, и сам автор – вовсе не исполняется от того нежности к немецкому мещанству, а заодно с ним, и немецкой культуре.
В пятой главе, разглядывая очередного берлинца, герой задается вопросом, не может ли тот быть поэтом. «Ведь есть же в Германии поэты. Плохенькие, местные – но все-таки не мясники. Или только гарнир к мясу?». Надо ли говорить, что поэты в Германии были, и отнюдь не слабее русских – достаточно назвать Рильке. Более того, внимательный читатель мог бы напомнить забывчивому Федору Константиновичу, что в начале романа он сам, говоря о своем детстве в третьем лице, проговорился, воскликнув: «Господи, как он любил стихи! Стеклянный шкапчик в спальне был полон его книг: Гумилев и Эредиа, Блок и Рильке, – и сколько он знал наизусть!». Остается прийти к выводу, что автор намеренно сгустил краски, чтобы подчеркнуть одиночество своего героя в чужом городе. Не лучшие чувства испытывает Годунов к русским собратьям по эмиграции, не исключая и петербургских литераторов. Читателям романа, наверняка, запомнилось занявшее некоторое место в начале второй главы описание литературного собрания, на котором несчастные пошляки, силящиеся продлить нить великой литературы «петербургского периода», читают друг другу свои опусы. «Сперва читал писатель с именем, в свое время печатавшийся во всех русских журналах, седой, бритый, чем-то похожий на удода старик, со слишком добрыми для литературы глазами; он прочел толково-бытовым говорком повесть из петербургской жизни накануне революции, с героиней, нюхавшей эфир, шикарными шпионами, шампанским, Распутиным и апокалиптически-апоплексическими закатами над Невой»; пожалуй, нам стоит прервать здесь цитирование, избавив любителей метафизики Петербурга от дальнейших обид.
Как все это отличается от университетских курсов зарубежной русской литературы, в которых корректно, а главное – совершенно справедливо указывается на тот факт, что Берлин стал на время (примерно с 1920 по 1924 год) литературной столицей России, что там обосновались лучшие русские поэты, писатели и издатели, что газеты и книги на русском языке издавались непрерывным потоком – что, наконец, руководство петроградского Дома литераторов, признав разделение петербургской литературной традиции на две ветви (берлинскую и петроградскую) совершившимся фактом, нашло в 1922 году весьма своевременным обратиться от лица своих членов к главам берлинского Дома искусств, с предложением дружбы и сотрудничества!
Некоторую психологическую опору в этих условиях могли бы, пожалуй, составить воспоминания о безмятежном детстве в фамильном особняке на Английской набережной в старом, блаженном и безвозвратно утраченном Петербурге. Впрочем, нельзя же жить только воспоминаниями и собственным даром «многопланности мышления», умеющего «путем алхимической перегонки, королевского опыта» переплавлять случайные впечатления в нечто «драгоценное и вечное». Да, в главе третьей герой романа, раздражавший собеседников тем сочетанием петербургской надменности и «нео-вольтерианства», которое бесило многих собеседников и самого Набокова, употребил терминологическое сочетание, заимствованное из языка классической алхимии. Ну, а в последней, пятой главе, введя в свои прописи последний, недостававший прежде того элемент – любовь – наш новоявленный адепт довел свой мистический опыт до конца и увидел на дне тигля цель и венец творения – «золото философов».
«В это время в Берлине бывает подобие белых ночей: воздух был прозрачно-сер, и мыльным маревом плыли туманные дома». Петербургская белая ночь опустилась на улицы Берлина и соединила оба города, облагородив и примирив их в пространстве сна. В это пространство и вышел Федор Константинович, затем, чтобы, миновав каких-то ночных рабочих, снабжавших прохожих фонариками, обогнав пары слепых детей, шедших в школу, где они учатся ночью (для экономии освещения), пройдя кирху, где чинно шла ночная служба, войти в дом, где его ждал покойный отец, тот же добрый и ласковый, как в прежнее время. После пробуждения, Годунову оставалось лишь соединиться с любимой, сделав ей предложение и рассказав об идее романа – по сути, того самого, который и написал Набоков. Принимая его предложение, она на одном дыхании вымолвила и другую, не менее важную для героя фразу: «Я думаю, ты будешь таким писателем, какого еще не было, и Россия будет прямо изнывать по тебе, – когда слишком поздно спохватится…». Здесь «королевский опыт» окончательно соединил жизнь автора с судьбами его героев – а вместе с ними и благодарных читателей, дочитывающих последнюю страницу великого «петербургско-берлинского» романа.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.