Наивности
Наивности
I
И[ван] С[ергеевич] Тургенев рассказывал, что у знакомого его, тароватого москвича М., управляющего делами покойного М. Д. Скобелева, был старый слуга, очень гордившийся своею близостью к храброму генералу, бывшему будто бы с ним в самых дружеских отношениях, совсем запанибрата!
— Захожу, говорит, раз в комнату Михаила Дмитриевича — дверь была не заперта, — а у него девица… Я и говорю: «Ах, ваше превосходительство, а еще Геок-Тепе[127] покорили! Нехорошо, нехорошо…»
— Ну, а он что же? — спрашивает Тургенев.
— Ничего — известно что: пошел, говорит, вон, старый дурак!
* * *
Это напоминает мне анекдот о наивности карабахского татарина: прибегает татарин к жене, совсем запыхавшись: — Хана видел сейчас! — Что ты! — Хан разговаривал со мною. — Что ты говоришь! что он тебе говорил? расскажи… — Едет, видишь ты, хан и с ним нукера… — Ну! — Ну, а я стою на дороге. Хан посмотрел на меня и говорит мне: «Что ты, говорит, на дороге-то встал, собака, пошел прочь!»
* * *
Известный естествоиспытатель Н. А. Северцев[128], так много потрудившийся в Туркестане, часто жертвовал собою для науки; известно, что его даже взяли раз в плен, хотели обратить в мусульманство, всячески истязали, рассекли нос и ухо, начали отрезать голову и т. п.
Никогда, однако, его жертвы на алтарь естествознания не имели такого успеха, как принесенные по случаю бывшего в 1868 году в Ташкенте землетрясения. В городе оказались аварии, много домов потрескалось, некоторые вовсе разрушились, и, разумеется, доискивались потом, в котором именно часу было землетрясение, какой силы, в каком шло направлении и т. д.
Северцев напечатал в «Туркестанских ведомостях» заметку с полным разъяснением явления, случившегося в 2 часа ночи, причем прибавил, что указанное им направление землетрясения не подлежит сомнению, потому что «все бутылки, стоявшие у него на столе, упали в одну и ту же сторону».
Мнение его и было принято, конечно, но мы, молодежь, состоявшая при генерале Кауфмане[129], подняли другой вопрос: зачем у Северцева были бутылки на столе? — Позвольте, позвольте, — приставали к нему, — вы говорите: это было ночью? — Да. — В два часа ночи? — Да. — Вы сидели за столом? — Да, сидел за столом. — И перед вами стояли бутылки? — Да, бутылки. — И много бутылок? — Да, несколько. — С чем были эти бутылки? зачем в 2 часа ночи бутылки?.. Бедный Н. А. начал, наконец, сердиться.
* * *
В бытность мою в Туркестане я был хорошо знаком с военным губернатором Г*. Уезжая в одну из экскурсий, я просил его подержать у себя, на время моего отсутствия, все мои наброски и этюды, писанные масляными красками, прибавивши крепко-накрепко просьбу не испортить их. Из путешествия писал об этом же, т. е. напоминал, чтобы этюды как-нибудь не попортились.
Приезжаю назад, и первый вопрос к Г*. «Целы ли этюды?» — «Целы, целы, в таком месте, что не могли испортиться. Мина! — зовет генерал слугу, — укажи Василию Васильевичу его картины…» Я отправляюсь и нахожу мои этюды — на погребе.
* * *
Г* был очень бравый генерал, но — из тех, что «пороха не выдумают». Между подчиненными его представился ему доктор Иностранцев.
— Это ваши известные капли? — спросил генерал.
— Нет, ваше превосходительство, то доктор Иноземцев, а я — Иностранцев.
— Иностранцев или Иноземцев — не все ли равно?
* * *
После третьего штурма Плевны я поехал как-то в штаб генерала И. Д. Зотова[130], по приглашению моего корпусного товарища П., бывшего адъютантом у генерала.
И так уж от военных неудач на душе было невесело, а тут еще погода стояла отвратительная; моросивший дождик успел вымочить меня за время переезда от Парадима до зотовского штаба.
Кроме П., в палатке были начальник штаба полковник Н. и гусарский юнкер Т., до войны состоявший секретарем посольства в Вене, а тут, при штабе, выручавший своего генерала дипломатиею и знанием французского языка в сношениях с «Румынским Карлою».
Было холодно, неприютно и голодно. Дождь полил такой, что солдаты не могли варить горячей пищи, да и большинство офицеров голодало.
Кажется, по случаю моего приезда Н. или Т., не помню, который именно, вытащили на сцену последнюю бывшую у них жестянку консервов: сосиски с капустою! Порция была по-братски разделена между всеми, и мы с П. сейчас же съели свои части, но Н. и Т., как истинные gourmets[131], распорядились иначе: достали спиртовую лампу и разогрели на ней choux-croute. Признаюсь, когда пошел аппетитный запах от зашипевшего на огне блюда, у меня слюнки потекли: вишь ты, думалось, злодеи, что сочинили, как это практично, — как я-то не догадался!
А они, заметивши нашу зависть, еще давай подзадоривать: «Ага! небось раскаиваетесь, что скушали; подождите, вот полюбуйтесь, как мы начнем есть сейчас!» — Минута нашего испытания наступила: приятели выложили сосиски на тарелки, вооружились ножами и вилками… В это время в отверстие палатки просунулась седая голова, с огромными темными очками, генерала Зотова, обратившегося с каким-то вопросом к Н. …
— «Милости прошу, ваше превосходительство, — поспешил выговорить тот, вскакивая с места, так же, как и Т., — не угодно ли закусить». — «Благодарю, не откажусь», — отвечал генерал, живший очень скупо и не позволявший себе роскоши консервов. Он сел к столу, нагнулся и, не промолвив слова, ни разу не оглянувшись на вытянутые физиономии стоявших за ним Н. и Т., съел все, решительно все!
— «Ну, господа, — сказал он, выходя из палатки и облизываясь, — вы тут, я вижу, роскошествуете». — «Попал пальцем в небо», — проворчал П., а Н. и Т. так и остались с опущенными головами…
* * *
Туркестанский генерал-губернатор К. П. Кауфман, строгий на вид и на словах, был, в сущности, очень добр и имел страстишку поболтать. В самаркандском походе он обыкновенно долго задерживал нас за столом, вернее, за скатертью, — потому что мы сидели и лежали прямо на земле, — разными рассказами из прошлого и настоящего своей жизни. Всем более или менее доводилось бывать жертвою его болтливости, но так как он был прекрасный человек, то никому и в голову не приходило претендовать на это или дать ему почувствовать, — последнее, впрочем, было и небезопасно.
Как-то в послеобеденной беседе генерал выразился, что «немало в отряде людей, любящих поговорить»…
— Да, ваше превосходительство, — отвечали ему, — они все замечены и отмечены по номерам — parlato[132] 1, parlato 2 и т. д.
— Может ли быть? Кто же первый?
— Михайлов, — отвечали ему хором. Кауфман очень смеялся.
— Ну, а второй? — Ответа не последовало, все уткнулись в тарелки. Он обвел всех глазами и понял — parlato № 2 был он сам.
* * *
К. П. Кауфман очень рано состарился. Назначенный генерал-губернатором 50-ти лет от роду, он был уже совсем лысый, с остатками совершенно седых волос на висках и затылке, с большими седыми же усами.
Раз, за столом у него, дипломатический чиновник К. В. Струве всех нас насмешил вопросом: «Позвольте узнать у вас, ваше превосходительство, вы были брюнет или блондин?»
* * *
Верно замечено, что все очень талантливые специалисты более или менее тронуты, т. е. прямо выразиться, более или менее сумасшедшие люди. Мыслимо ли, чтобы постоянное усиленное напряжение умственных способностей в одном и том же направлении, в продолжение 10, 20, 30, 40 лет прошло бы, не оставивши следа на мозговой деятельности!
Помню, в пору дружественных еще отношений Франции и Италии не мало шума наделало замечание французского артиллерийского офицера, состоявшего при своем посольстве в Риме. Взойдя на одну из возвышенностей близ города, он воскликнул: «Только одну батарею сюда — весь город можно разбить!» И французы, и итальянские друзья-офицеры, разумеется, уверяли, что это вздор, что умный человек не мог сказать такой неловкости и т. д. Я же думал, что, как хороший специалист, он непременно сказал это или, вернее, фраза эта сорвалась у него.
* * *
В том же самаркандском походе, в саду, где стоял штаб, командующий войсками держал военный совет: 5 или 6 генералов беседовали, сидя на земле в тени деревьев, а мы, молодежь, стояли поодаль и, конечно, не скучали, болтали, смеялись, кто острил, кто старался издали угадать, о чем могла идти речь у начальства. Я, художник, например, прищуривал глаза, любовался эффектом светлого пятна, образуемого белыми кителями на ярком фоне окружавшей зелени; а один артиллерийский офицер, очень милый, образованный, выпалил вдруг таким замечанием:
— Ах, славно их превосходительства сидят — одним снарядом я бы их всех уложил!
* * *
Князь К. рассказывал, что тушины Закавказья[133] и теперь еще порядочно дики, а во время Крымской кампании было от чего почесаться, глядя на их обращение с живыми и мертвыми неприятелями.
Проходит тушинский отряд горною тропинкою, и один из молодцов, высмотревши под кустом мертвое тело, сейчас же соскакивает, чтобы обшарить труп. Так как он замешкался, то начальник партии окликнул: «Чего ты там отстал, поспешай скорее, еще прирежут тебя!»
Малый, не успевший сделать главного — снять с затекших ног обувь, быстро отрубил ступни, сунул их в карман и догнал своих — «сниму дорогою!»
* * *
Артиллерийский полковник К., бывший в мое время в Туркестане уездным начальником, а молодым офицером участвовавший в Крымской кампании, рассказывал за верное такой случай: пехотный полк должен был идти на штурм, и командир, желая ободрить людей, приказал позвать священника.
Батюшка ехал тихонько позади полка, в одной руке держа крест, другою подхлестывая свою лошаденку, когда прискакал адъютант: «Батюшка! полк идет в огонь, пожалуйте сказать людям несколько слов». Священник засуетился, захлестал клячонку, выехал перед полком и, второпях подняв ту руку, в которой была нагайка, вместо той, в которой был крест, зычным голосом закричал солдатам: «Дерзайте, друзья! уповайте на это; в этом ваша надежда — и спасенье ваше!»
* * *
Он же рассказывал, что в Севастополе офицеры в траншеях, страшно скучавшие по своим семьям, иногда нарочно выставляли руку или ногу под выстрел, чтобы только вырваться из несносного сиденья. Некоторые будто бы приходили в такое отчаяние, что вскидывали над насыпью обе ноги — «валяй на полный пенсион!»
* * *
Генерал Ф., бывший атаманом казачьих полков в минувшую войну, рассказывал, что, проезжая как-то захудалым, богом забытым местом, он встретил казака на пикете, совершенно удаленном от всякого жилья. «Как ты живешь тут, чем кормишься?» — спросил он, но ответа не было. «Что же ты не отвечаешь?» Ответа нет. «Да ты глух, что ли? чем ты тут кормишься?» — «Стараюсь, ваше превосходительство!» — выпалил, наконец, казак.
* * *
Вскоре после падения Плевны сделалось очень холодно. Стояла сильная снежная вьюга, когда партия пленных турок тысяч на восемь шла мимо города по Софийскому шоссе, направляясь к Дунаю и России. При входе в Плевну стояли уланы, которым строго было приказано не пропускать пленных в улицы, так как боялись заразных болезней.
Напрасно многие старые полуокоченелые турки плакали, умоляя солдат позволить им обогреться в ближних домах. «Вперед, вперед!» — был ответ.
Дозволялось только отбегать с дороги к ближнему сараю, под крышей которого несколько донцов торговали черным хлебом, и торговали отлично: голодные, измучившиеся плевненские герои нарасхват брали маленькие хлебцы фунта в 2 по 50 копеек, а потяжелее — по 1 рублю.
У одного казака вышел шум: старый турецкий солдат кричал на него и чуть не лез в драку. Я понял в чем дело — очевидно, казак взял дороже, чем следует.
— Отдай, говорю, сейчас лишние деньги, или я обращусь к офицеру!..
Тот вырвал у турка хлеб, выкинул ему из шапки золотой и проговорил с искренним негодованием: «Отвяжись ты, беспокойный!»
* * *
В одной из стычек с таранчами[134] сибирский казачок любезно предупредил меня, что надобно остановиться; преследовать-де нельзя, так как там далее, за крайними саклями, «шибко стреляют». «Ну так что же, что стреляют, нам что?» — отвечал я. «Да ведь пулями стреляют!»
* * *
Служивший в Семиреченской области уездным начальником майор З. рассказывал мне, что раз военный губернатор генерал Колпаковский послал доверенного человека, соглядатая, в Кашгар — разузнать там о положении дел.
Тогдашнему правителю Кашгара Якуб-Беку, или Эмир-Якубу, как называли его туземцы, тотчас дали об этом знать, но, не будучи в состоянии сказать наверное, кто именно послан, уведомили только, что у шпиона примета: «рассечено левое ухо».
Якуб велел обойти базары, забрать и привести всех, у кого оказались шрамы на левом ухе — отыскалось таких человек семь, — и велел зарезать всех, чтобы не ошибиться.
II
В бытность мою в Тифлисе я как-то отдал починить мою шинель портному, армянину Петро. В очень ненастный день, когда дождь лил как из ведра и грязь на улице стояла невылазная, встречаю похоронную процессию, в хвостике которой, понуря голову, плетется мой портной в моей шинели.
— Петро, — говорю, — никак, ты с ума сошел!
— Ну что такой, — ответил он, — разве не видишь, какой погод?
* * *
Не поручусь, чтобы тут была одна наивность и не было некоторой дозы юмора. Армяне — одна из самых остроумных наций в мире.
На армянском базаре в Тифлисе, когда покупателей мало и есть досуг торговцам, шутки и остроты не умолкают.
Вот идет по базару рябой.
— Князь, князь[135]! — кричит ему армянин.
— Что тебе? — оборачивается тот.
— Должно быть, у вас дождик-то сильный был и с градом.
— Да, сильный, и град был, а ты почем знаешь?
— А по лицу твоему вижу.
* * *
Идет щеголь-грузин, лихо заломивши шапку набекрень, и, по обыкновению тифлисских франтов, одна штанина выпущена, другая заткнута в сапог.
— Хочешь, сниму сапог у этого князя? — спрашивает сосед соседа.
— Полно, что ты, он тебя так попотчует, что отскочишь!
— Уж не твое дело, давай биться.
— Изволь.
Побились об заклад.
Шутник догоняет молодца и с ужимками и раболепием жида, лебезящего перед ясновельможным паном, говорит ему: «Возможно ли это, князь? не смею верить!» — «Что такое?» — «Сосед мой говорит, что знает вас, что у вас 7 пальцев на левой ноге?» — «Что за вздор!» «Мы даже об заклад побились, выручите меня, не дайте проиграть…» В конце концов великодушный грузин снимает сапог…
* * *
Старик Б. жаловался мне на своего знакомого, угостившего его кислым вином: «Знаешь, Василий Васильевич, такого дал вина, что вспрысни хоть каплю лошаку в нос — самого губернатора лягнет!»
* * *
Введение новых налогов в 1865 г. дало повод к настоящему бунту в Тифлисе. Особенно непопулярен был налог на лошадей, по поводу которого пробовали объяснять народу, что везде в Западной Европе налог этот давно уже существует. «Ну так что же, что существует, — отвечали армяне, — там лошадь содержат, а здесь лошадь содержит».
Один из моих знакомых упрекал амкара (цеховой) за возмущение: «Зачем бунтовать, — говорил он, — разве иначе нельзя выразить свое недовольство?»
— А ты баранка знаешь? — спросил тот вместо ответа.
— Знаю.
— А чабан (пастух) знаешь?
— Знаю.
— Ну вот, когда чабан стригай шерсть, баранка спай (спал), а когда он кожа стригай — баранка лягай! Баранка — ми, чабан — наместник. Когда он нам шерсть стригай — ми спай, а когда он нам кожа стригай — ми лягай! Понимаешь?
Одна из существенных сторон этого возмущения состояла в том, что амкары закрыли все свои лавки, а в оставшиеся открытыми лавки русских и иностранцев отправили депутатов с предложением присоединиться к стачке или быть готовыми к неприятностям.
В известном магазине француза Т., торговавшего между прочим и фортепьянами, колоссального роста амкар так объяснил свою миссию: «Мадам! хочешь барыня играл на твой фортепьян — закрой лавка, хочешь я играл — открой!» Француженке довольно было взглянуть на гиганта и на его руки, чтобы решиться сейчас же закрыть магазин.
* * *
Не знаю хорошенько, кабардинцы или осетины посылали будто бы депутацию к императору Александру I, и один из седых предводителей их кончил так свою речь: «Мы знаем, государь, что ты великодушен и милостив, что ты желаешь нам только счастья. Но мы слышали, государь, что около тебя есть дурной человек по имени „Правительство“, от которого мы страдаем — прогони, молим тебя, государь, прогони его от твоего лица!»
* * *
Последний раз я возвратился из Туркестана через Сибирь; по курьерской подорожной скакал 4 недели сряду, то делая по 250 верст в сутки, то кружась целую ночь в снежной вьюге за 2, 3 версты от станции.
Еда была, конечно, не знаменитая, и, признаюсь, мысль о хорошем обеде в Москве часто занимала голову.
Приехавши в «матерь городов русских», я отправился в Патрикеевский трактир и только было расположился, под звуки органа, выбрать блюда, как подскочили половые с просьбою «пожаловать на черную половину». Я был в новом романовском полушубке.
— Почему же это? Ведь от меня не воняет!
— Никак нет-с, только вы в русском платье.
— Ну так что же?
— В русском платье не полагается — пожалуйте на русскую половину.
— Не бушевать же в трактире, — похлебал ухи на черной половине.
* * *
В Академии Художеств за мое время были введены классы наук, экзамены которых, более чем рисовальные, смущали юных художников.
Одному из моих товарищей М., очень милому малороссу, туго давалась грамматика, так что я помогал ему, экзаменовал иногда; это подзадоривало брата его, — уже пожилого, но совсем малограмотного художника, — показать свое знание, и к моим вопросам он прибавлял иногда свои: «Ну, а стол, вот что такое?» — Имя существительное. — «Неправда, — перебивал он: — веществительное — ведь это вещь? Ну значит — веществительное!»
* * *
Художники в высшей степени свободолюбивый народ, всякая дисциплина им в тягость, пожалуй, музыканты более всех капризны и своевольны.
Почтенный директор одного из берлинских театров, прежде управлявший оркестром, рассказывал мне такой случай из своей старой практики: раз перед началом концерта один из музыкантов заявляет, что он не хочет сегодня трубить (ich blase nicht heute). — «Что-о!» — «Не буду трубить, да и баста». — «Вы с ума сошли, вы будете трубить! (Sie verden blasen)». — «Сказал, не буду, и не буду!» — «Я вас заставлю!» — «Нет, не заставите!»
Молча, помявши сигару в зубах, и голосом, в котором еще слышалась обида, мой рассказчик прибавил тихо: er hat nicht geblasen! (так и не трубил!)
* * *
В 1883 году, во время коронации, я смотрел на процессию переезда государя в Кремль из толпы перед Петровским дворцом, примостившись на досках, переброшенных через две бочки, рядом с крестьянами, мещанами и бабами, разумеется, ахавшими и охавшими на все лады. Вдруг все обернулись назад: «Глядите-ко, глядите, какой енерал едет, должно быть, из иностранных…» Это ехал, развалясь в коляске болгарского князя Батенберга, его кавас Христо, обшитый золотом и вооруженный до зубов. Знавши Христо по походу в Адриаполь, во время которого он состоял переводчиком при отряде и ежедневно доставлял мне от жителей сведения о неприятеле, я окликнул его — старый боевой товарищ подбежал и на радостях покусился поцеловать протянутую ему руку.
Когда он опять сел в коляску и укатил, я оказался в большом авантаже от его внимания: насколько прежде бесцеремонно давили и толкали меня, настолько теперь, почтительно сторонясь, щадили мои бока, и я слышал, как одна кумушка шепнула своей соседке: «Вот и распознавай теперь людей — кто думал, что такой человек с нами стоит!»
* * *
Проезжая в первый раз на Кавказ в 1863 году, я засел на одной из станций «за неимением лошадей». Станционного дома не было, он сгорел, и пришлось коротать время в избе, в которой жили староста с семьею и ямщики и грязь которой была по этому случаю образцовая. Тут были куры, свиньи и телушки.
Чтобы не терять золотого времени, я вынул дорожный альбом и начал заносить всю обстановку избы с людьми и животинками. Многие подходили, узнавали предметы, дивились, а наконец, подошел и староста, долго молча смотревший на мое занятие. «Что это вы пишете?» — «Как видишь, заношу на память твою хату, со всею хурдою». — «А зачем это, позвольте узнать?» — «Так, для себя». — «Позвольте просить вас не писать». — «Почему это?» — «Да ведь станция беспременно скоро будет готова, я уж тороплю, тороплю…» — «Да мне-то что же до этого за дело?» — «Помилуйте, мы хорошо понимаем, только ведь это не по моей вине проезжающие останавливаются здесь… Позвольте просить вас не писать!»
Так как я не покидал занятия, то смущенное начальство ушло и, вскоре возвратившись, объявило: «Пожалуйте садиться, лошади готовы!»
Я еще не знал тогда, что карандаш и перо могут быть такими талисманами.