Счастливое будущее антиутопии постсоциализма: Топография воображения эвенов северо-востока Сибири

Счастливое будущее антиутопии постсоциализма:

Топография воображения эвенов северо-востока Сибири

По своей природе понятие «счастье» очень обширно, старо как мир, разнопланово и многообразно — как со стороны его социально-экономического и исторического понимания, так и со стороны его метафизического аспекта. Хотя это понятие не поддается аналитической категоризации и во многих своих проявлениях принадлежит к тонкой эмоциональной сфере человеческой природы, оно все-таки может быть рассмотрено в пространственно-временном срезе определенного культурного, социального и исторического контекста. В частности, рассмотрению подлежит не «счастье» как таковое, а размышления о «счастье» и его поиске. Человеческие размышления о счастье отражают не только разнообразные иконографии социального порядка, но и отношения между понятием о счастье и теми политическими и экономическими практиками и идеологемами, от которых оно само и произросло.

В данной статье мне бы хотелось, образно говоря, расправить перед читателями карту поиска счастья, созданную в воображении эвенских детей и подростков из оленеводческого поселка на северо-востоке Якутии. В процессе обсуждения я буду ссылаться на то понятие «счастье», которое использовали дети в своих рассказах. Термин нёс (счастье) на эвенском языке несет несколько иное семантическое содержание, нежели русский термин счастье: он подразумевает удачу или фортуну, которая приносит счастье, а не само счастье. В эвенском понимании счастье эквивалентно удаче — значит, счастлив тот, кто удачлив. Эвенский вариант прилагательного счастливый — нёхалкан в дословном переводе звучит как счастливый с удачей. В соответствии с этим поиск счастья в воображаемом будущем дети часто связывают с путешествием, приносящим удачу, и (особенно в случае таежных детей из семей оленеводов) с эвенским символом удачи — северным оленем.

Карта воображаемых передвижений предоставит нам возможность рассмотреть топографически концепцию будущего счастья, выраженную в будущих автобиографиях детей. В частности, мой анализ выстроится на основе треугольника пространств: поселка, таежного стойбища и города. Этот пространственный треугольник позволит мне определить топографию воображаемого движения в будущем и те пространственно-временные конструкции, на которых данная топография основана. Я рассматриваю эти концепции для того, чтобы показать, как мысли о счастливом будущем зарождаются в несчастливых местах и что олицетворяет антиутопию в модернистской утопии, такой как государственный социализм. Здесь я бы хотела привлечь внимание к тому, как концепция пространства одного отдаленного сибирского поселка может одновременно вбирать в себя несколько темпоральностей, включая социалистическую утопию, антиутопию ГУЛАГа и дистопию пост-социалистического кризиса. Собственно, карта, основанная на локальных концепциях о будущем, представляет собой утопию, построенную на утопиях и антиутопиях советского прошлого и постсоветского настоящего. Обозначенный мною пространственно-временной срез, т. е. постсоциалистический антиутопизм, расширяет радиус проблемного теоретического поля постсоциализма и позволяет выйти из широко используемых в аналитике постсоциализма рамок, сфокусированных на бинарности модерна и традиции (Hann 2003, Grant 1999, Verdery 1996). Данный этнографический материал проиллюстрирует, что взаимоисключающие и несовместимые конструкции пространства и времени не существуют в отдельных парадигмах, а сосуществуют во взаимодействующих проекциях и становятся как бы оттенками друг друга. Соответственно, топографическое выражение счастья в данном срезе позволяет рассмотреть пространственно-темпоральные конструкции вне функциональных соотношений и антагонистического дуализма (Haraway 1988, Strathern 2004).

Каков же исторический и социальный контекст, в котором были рассказаны детские автобиографии о будущем? Эвены, или ламуты, — малочисленный северный народ, насчитывающий, по переписи 1989 года, около 17 ООО человек (Соколова 1997). Основная его часть расселена на территории арктических районов Якутии и Магаданского края; остальные эвены проживают в западных районах Чукотки, Камчатки и северной части Хабаровского края. Главные виды жизнедеятельности эвенов — оленеводство и охота. До революции эвенские кланы кочевали по обширной территории оленьих пастбищ и традиционных охотничьих маршрутов северо-востока Якутии. С 1930 года государственный режим начал переводить эвенов с кочевого образа жизни на оседлый; этот жесткий процесс являлся частью советской программы индустриального освоения Крайнего Севера.

Эвенский поселок Улах был образован в конце 1960-х годов и в течение сорока лет служил центром оленеводческого совхоза. В «застойные» времена его выставляли напоказ перед туристами и правительственными делегациями. Местные жители должны были демонстрировать визитерам, что ими совершен значительный прорыв от архаического аборигенного общества к коммунизму и что в настоящий момент они вкушают плоды социализма. Все это происходило в лучших имперских традициях, когда в ожидании визита Екатерины Великой и по приказу ее фаворита Григория Потемкина в деревнях строили картонные фасады, за которыми прятались свидетельства бедности и недовольства отчаявшегося населения. В эпоху социализма пространство «потемкинской деревни» несло в себе такую же краткосрочную утопию, состоявшую в выражении показного счастья; она заканчивалась с отъездом важных гостей и для нашего анализа представляет субутопию утопии социализма, или утопию внутри утопии. Соответственно, в ранее очерченный темпорально-пространственный срез добавляется еще один тонкий пласт — «потемкинский», или субутопический. Кроме того, в семантическое поле данной субутопии можно отнести термин показуха (Ssorin-Chaikov 2003, S6ntha and Safonova 2011), который органично передает атмосферу того времени.

Социалистическая эра закончилась с началом перестройки и распадом Советского Союза. Для поселка Улах это выразилось в упадке и без того картонно-фасадной инфраструктуры. С исчезновением авиации разорвалась связь с внешним миром, что породило чувство изолированности среди местных жителей. Перемены принесли с собой бедность, отсутствие зарплат, безработицу и алкоголизацию населения (алкоголь оказался более доступным, чем продукты и медицинское обслуживание).

История Улаха, во многом схожая с историями сел и деревень практически всего российского Крайнего Севера, имеет одну особенность: поселок возведен на территории бывшего концентрационного лагеря Дальстроя. А его название перешло от названия лагеря, данного самими заключенными в честь реки, на которой он располагался. В этих местах строили одно из ответвлений Магаданской трассы, известной как «дорога, построенная на костях зэков ГУЛАГа». Их труд использовался также на вольфрамовых и урановых месторождениях неподалеку от дороги. Так как лагерь находился внутри транспортной схемы ГУЛАГа, его территорию выбрали для строительства нового поселка. В конце 1960-х годов в Улах из маленьких отдаленных поселков и многочисленных оленеводческих стойбищ начали перемещать местное население. Людям это было очень тяжело, т. к. место ассоциировалось у них с насильственной смертью — с пытками и расстрелами предыдущих «жителей» лагеря.

Начальным пунктом моего исследования было рассмотрение дискурса об исчезновении малочисленных народов и отсутствии будущего в регионе. Активисты из числа городской интеллигенции, которые выступали за самоопределение в вопросах пользования землями коренных народов в начале 1990-х годов, выдвигали тезис о вымирающих этносах, т. е. о «малых народах» без будущего, на грани исчезновения. Данная риторика была в ходу у предыдущего поколения, я же собиралась рассмотреть современные, доступные молодежи дискурсы, чтобы узнать, какими мыслями и планами на будущее живет новое поколение.

Во время своих полевых исследований я наблюдала за процессом социализации эвенских детей: чему они учатся, какой смысл вкладывают в свой жизненный опыт, как растут и живут в двух социальных пространствах: в поселке и оленеводческом таежном стойбище. На основе историй, рассказанных самими детьми, а также на основе собственных наблюдений я старалась понять, как воспринимают дети окружающий социальный мир и какое влияние этот мир оказывает на их мечты о будущем.

Анализируя детские рассказы, я сфокусировала внимание на различии в опыте детей-таежников, выросших в оленеводческом стойбище, и детей, выросших в поселке. И пришла к выводу: большую роль в детском видении будущего играет процесс социализации, а также то пространство, в котором он протекает. Таким образом, пространства поселка и тайги в моем анализе выделены как два отдельных и значительных элемента социального мира детей. (Третий элемент — город, он станет темой обсуждения ниже.)

Чтобы создать начальный, элементарный уровень для анализа различий детства в тайге и поселке как настоящей и воображаемой подготовки для взрослой жизни, я попросила детей написать небольшие сочинения о своей будущей жизни, а затем попросила дополнить эти сочинения устными рассказами. Результат оказался очень любопытным: если сочинения были написаны в школьном формате, т. е. дети писали то, что от них ожидается или требуется, то наши последующие разговоры об их будущей и настоящей жизни дали более широкий и детальный корпус материала.

Хотя формат устных и письменных размышлений о будущем различается, их основной мотив остается общим. Но если письменные версии напоминали жанр «автохарактеристики», то устные склонялись к народному жанру легенд о странствиях и возвращении эпического героя. Подробнее я еще возвращусь к этому пункту.

Разница в таежном и поселковом детствах отражается и на топографиях воображаемого счастливого будущего. Если разложить карту будущих передвижений детей, то можно увидеть, что их воображаемое будущее представляет собой пространственный треугольник поселок — тайга — город. Соответственно, три обозначенных пространства лежат в основе топографии поиска счастья, выраженной в воображаемых детьми траекториях движения и в их финальных пунктах.

Условия существования в построенном в советское время поселке, школьное образование и воспитание в интернатах произвели поколение молодых людей, не пригодных для жизни и работы в тайге, т. е. произошла люмпенизация молодежи (Pika 1993, Rethman 2001, Ssorin-Chaikov 2003). Исчезновение малой авиации, на которой строилась вся программа обеспечения Севера, привело к тому, что в начале 1990-х поселок оказался за 800 километров непроходимой тайги до ближайшего населенного пункта, т. е. практически был отрезан от внешнего мира.

История местного ГУЛАГа официально не признана: в регионе почти ничего не говорится о трагическом прошлом; данные по лагерям и их жертвам опубликованы в мизерном количестве. Но жива другая сторона этого прошлого — неофициальная и, можно сказать, спонтанная. Она основана на восприятии местным эвенским населением мира мертвых, где призраки погибших в ГУЛАГе занимают особое место. В настоящее время пустые, заброшенные здания поселка, а также общественные здания, такие как дом культуры и спортзал, стали контейнерами призраков бывшего концлагеря.

Когда советские власти утверждали план нового поселка, никто не принимал в расчет отношение местного населения к последствиям переселения. Опасения людей, что эта местность может принести несчастье, рассматривались как примитивное суеверие «дикого» народа. В советском понимании поселок создавался как совершенно рациональное пространство. Он должен был олицетворять идею преобразования и освоения северных территорий. В то время тайга и ее кочевые жители были объектами советизации и идеологической работы по устранению суеверий, связанных с духами земли и миром мертвых. И вот сейчас призраки узников ГУЛАГа, трагически погибших и незахороненных, беспокоят и устрашают местное население.

Таким образом, в противостоянии разных пространственно-темпоральных конструкций, а также модернистской рациональности и нерационального суеверия в проекции индустриального освоения местное представление о «проклятом» месте одержало верх над советской идеей прогресса. Здесь темпоральный ритм призраков ГУЛАГа дестабилизирует и взрывает изнутри советскую темпоральность прогресса и линейного развития. Пространство бывшего лагеря, его сущность живет вне времени; и хотя события прошлого остались позади, они живут в настоящем и до сих пор не достигли своего разрешения.

Анализируя подарки ко дню рождения Иосифа Сталина, Николай Ссорин-Чайков (2006) рассматривает утопическую пространственность актов дарения, локализующую в себе множественность темпоральных конструкций социалистического модерна, которую автор, используя терминологию Мишеля Фуко, называет гетерохронией (Foucault 1997). В пространстве музейной выставки дары Сталину выражают материальность темпорального режима вечности, в которой дар выражает не только вечный долг дарителей в перспективе социалистического телоса, но и одновременно энтропическую и реверсивную связь между дарителем, даримым и получателем подарка (Ssorin-Chaikov 2006: 370). Анализ гетерохронии музейного пространства в этом плане позволяет нам пролить свет на пространство поселка как на пример множественности пространственно-темпоральных конструкций. Поселок предстает перед нами в качестве интересного экземпляра одновременно и гетеротопии, и гетерохронии. Здесь несколько диаметрально противоположных конструкций времени и пространства (в этом случае утопический телос социализма с его субутопической кратковременностью «потемкинской деревни», безвременность призраков ГУЛАГа и цикличность сезонных передвижений кочевников-оленеводов по маршруту оленьих пастбищ) соединяются в одной точке. Таким образом, я рассматриваю будущие автобиографии местных детей как дистилляции данных пространственно-темпоральных регистров.

Прежде чем перейти непосредственно к топографиям воображаемого будущего, мне бы хотелось рассмотреть детально детство в тайге и в поселке.

Таежные дети обычно проводят свое раннее детство в оленьем стойбище со своими родителями и семьями. В семь лет они начинают учиться в поселковой школе и приезжают к родителям в тайгу на каникулы. Дети, растущие в поселке, не ездят в тайгу и, соответственно, в поселке проводят все свое детство.

В будущих автобиографиях дети воспроизводят данную организацию пространства и описывают, где они провели основную часть своего детства — в поселке или в тайге. Эта пространственная организация отражена также в топографии и ориентации будущих движений детей и в финальных пунктах их траекторий. Таежные дети начинают свою историю с отбытия из поселка и заканчивают — возвращением к своей семье и семейному оленьему стаду в тайге. Поселковые же дети рассказывают о создании своей будущей семьи в совершенно новом пространстве (в городе или каком-либо городке за границей или в новой стране), т. е. не в поселке, где они родились и выросли.

Все подростки планируют получить образование в третьем элементе пространственного треугольника — в городе. Но главное отличие таежных и поселковых детей состоит в том, как они собираются использовать полученные ими в городе квалификацию и образование. В рассказах детей подросткового возраста, выросших в тайге, ярко выражен элемент нахождения удачи — нёс. Они в большинстве случаев рассказывают, как по возвращении привозят с собой найденные или заработанные ими в поездке удачу, богатство, благосостояние и делятся со своими сородичами. Данная концепция, на мой взгляд, адаптирована детьми из практики деления охотничьей добычи, которая является важным элементом социального мира стойбища. После успешной охоты, обычно на большого зверя, например лося, дикого оленя или снежного барана, охотник должен разделить тушу и раздать по частям каждому, кто находится или живет в стойбище. Опыт участия детей в практике деления формирует определенное понимание социальных отношений своего воображаемого будущего. Соответственно, таежная категория личности в большей степени основана на данной концепции: принося добычу в свою семью и в человеческий коллектив, ты формируешь свой социальный мир и социальные связи — не только с людьми, но и с миром духов (Kwon 1998, Vitebsky 2005, Willerslev 2007, Willerslev and Ulturgasheva in press).

В возрасте двенадцати — пятнадцати лет подростки активно участвуют в охоте и знают, когда и как происходит деление охотничьего промысла. В одном из наших разговоров пятнадцатилетний Афоня изложил краткую инструкцию о том, как отличать ритуал нимадун от практики деления боричэн:

Однажды два года назад мой дядя добыл дикого оленя. Он привез его на своем учаке (олене) и сразу отдал всю тушу в другую палатку, семье своего брата Михаила. Он нимадукнул тогда. А боричэн — это не нимадун, он намного проще: привозишь мясо из тайги в поселок и делишься со своими родственниками, ну и там… с друзьями. Нимадун делается не всегда, только когда нужно.

Афоня с уверенностью эксперта определяет разницу между двумя типами практик деления. Оленеводы и охотники делятся согласно принципу боричэн, вернувшись из тайги в поселок; а нимадун привязан к пространству тайги и несет в себе определенную связь охотника с животным миром и духом тайги Байанаем, который или помогает в охоте, или шлет неудачу. Краткий экскурс Афони в концепцию нимадун позволяет сделать вывод, что обязательство охотника принести и отдать тушу крупного животного семье, испытывающей недостаток в провизии, по сути, относится не к практике деления как такового; скорее всего, это эквивалент акта дарения подарка.

В этом акте дарения охотник является лишь связующим звеном между духом тайги (хозяином/Байанаем) и получателем / семьей нуждающихся. Если опытный охотник легко добывает крупного зверя (т. е. процесс охоты не вызывает особых усилий, а животное идет навстречу и легко дается, что происходит в редких случаях), то это знак того, что добыча была послана не ему, а тем, кто испытывает острый дефицит необходимого. Охотник в этой связи лишь исполняет функцию доставки. Согласно местным поверьям, только удачливый охотник совершает акт дарения нимадун, т. к. это признак того, что ему благоволят духи тайги. При этом людская нужда должна быть очевидна (в контексте таежного стойбища нужда обычно не вызывает сомнения), а объектом дарения является крупное животное: лось, дикий олень или шкура медведя. Следовательно, в основе данной практики не лежит принцип долга и возвращения долга, о котором пишет Марсель Мосс в своей работе об обмене и подарках:

Если кто-то получает в дар вещь и затем он отвечает тем же, т. е. возвращает дар, то это означает, что, отвечая тем же, он не просто возвращает вещь, а возвращает уважение, и если долг возвращается, то возвращается не столько вещь, сколько сама личность возвращаемого (1990:46).

Концепция же нимадун находится вне идиомы долга, так как то, что доставляется охотником, изначально принадлежит не ему, а получателю, и отправитель (хозяин тайги, или Байанай) не ожидает ответного действия от получателя, так как акт его дарения не реверсивен и по сути своей является актом пожертвования.

В данной дискуссии нам важны элементы человеческого коллектива, находящегося в нужде, и эффективное действие охотника по устранению данной нужды. Оба элемента являются основополагающими условиями для сценария нимадуна. Наше предыдущее обсуждение показало, что таежные дети и подростки видят в своей картине будущего то, как устраняется определенная ситуация нужды, таким образом, их возвращение служит предпосылкой к моменту резолюции и разрешения этой ситуации нужды. В этой связи Шерри Ортнер (Ortner 2002 [1997]) утверждает, что сценарий ритуала формулирует наиболее ценную модель социальных отношений в культуре и наиболее эффективный путь установления этих отношений (2002:158–159). То, что будущие автобиографии детей и подростков содержат элементы нимадуна, указывает нам: повествуя, они отражают те события и примеры из своей жизни или из жизни окружающих, которые тем или иным образом отфильтровались и стали частью их собственного нарративного Я. Более того, практики деления и дарения являются главными каналами детского концептуального и социального развития, которое формируется и углубляется в процессе их взросления. Таким образом, отражая данный элемент, дети иллюстрируют свою возрастающую активную социальную роль в жизни оленеводческого стойбища.

В своих рассказах о будущем таежные дети часто связывают его с заботой об оленях и даже выражают свое представление о том, какого оленя им бы хотелось иметь. Так, одиннадцатилетняя таежная девочка Надя пишет, что в будущем она хотела бы получить в подарок нёгутов (транспортных оленей, перевозящих груз на нартах) и учаков (оседланных оленей), но уточняет, что для полного счастья ей бы понадобился олененок — тугут бугдичан (букв. пестрый). Согласно местным поверьям, появившийся в стаде пестрый олененок приносит удачу и благосостояние людям; с его появлением оленье стадо начинает расти и приносить радость заботящимся о стаде оленеводческим семьям. В мире будущей жизни детей олень несет большую социальную значимость и своей магической, волшебной силой служит гарантией их будущего счастья и благосостояния. Таким образом, магическая и социальная коннотация оленьей символики входит в семантическое поле эвенского понятия счастья нёс.

Я нахожу рассказ пятнадцатилетнего Володи, выросшего в оленеводческом стойбище, наиболее показательным в плане композиции рассказов таежных подростков. В своей будущей жизни он отслужит в армии, после чего станет ветеринаром, вернется к родителям, займется лечением оленей и создаст свою оленеводческую общину — чтобы помогать родным и всем тем, кому нужна его помощь. Очевидно, что основными композиционными элементами его повествования являются отъезд и возвращение. Элемент возвращения концептуализируется Володей с необходимостью оказания помощи всем близким и родным, а его намерение заняться лечением оленей и созданием общины (постперестроечной альтернативы совхозу) направлено на осуществление целого ряда социально-экономических изменений. Если одиннадцатилетняя Надя связывает свое будущее счастье и благосостояние с наличием волшебного пестрого оленя, то Володя рассматривает свое благосостояние в несколько другом плане, но в той же идиоме счастья и удачи. В его перспективе не волшебный олень, а он сам становится тем, кто приносит благосостояние, удачу и счастье обществу. Другими словами, он становится осуществителем ряда эффективных действий, которые помогут и принесут позитивные изменения в жизнь местного населения.

В той же идиоме счастья видит свое будущее семнадцатилетний Степа. Он говорит, что после учебы в институте женится и начнет работать в городе, но спустя некоторое время вернется к своему родному оленьему стаду. На мой вопрос, почему он не останется жить в городе, Степа ответил: «Олени меня всегда магнитили и скорей всего замагнитят… и я вернусь к ним». В своем видении будущего он не представляет себя без оленей и метафорически сравнивает притягательность оленей с силой притяжения магнита. Таким образом, Степино понимание возвращения приобретает характер неизбежности, и олень становится точкой центробежной траектории в хронотопе его будущего.

Концептуальная основа рассказов детей, выросших в поселке, сильно отличается от предыдущего материала. Большинство из них не видит себя в будущем живущими в поселке. Вместо этого они уезжают и оседают в городе (Якутске, Магадане или Москве) и даже перевозят туда родителей и семьи. В процессе наших разговоров дети и подростки ярко выражали желание переехать из поселка навсегда. Свои планы они объясняли тем, что жизнь в поселке, особенно для молодых, полна отчаянья; в их понимании, молодежь пьет от безработицы и отсутствия надежды на улучшение. И большинство по окончании школы не хотело бы пополнить ряды местных безработных.

Шестнадцатилетняя Ира, выросшая в поселке, видит себя живущей и работающей в городе. Лейтмотив ее устного рассказа — желание скорого отъезда из «прогнившего», «невыносимого», «отсталого» поселка в «интересный», «полный жизни», «прогрессивный» город. В этой проекции будущего траектория движения поселкового подростка линейна, она следует за вектором прогресса. Ира очень красноречиво отображает ситуацию постсоциалистической антиутопии, в которой вся инфраструктура, построенная в советский период, сгнила и развалилась не только концептуально, но и материально. В дополнение к этому, в местной концепции пространство поселка, построенного на костях узников ГУЛАГа, интенсифицируется дистопическим дискурсом развала и загнивания, особенно в свете пустых и заброшенных зданий, населенных призраками трагического прошлого. Таким образом, траектория пространственного движения из поселка в город представляется темпоральным движением Иры из дистопического поселка в утопический город. Она позиционирует город как пункт назначения своего движения в поиске счастья.

Исходя из нашего предыдущего обсуждения, можно сделать вывод, что таежные дети отражают пространственный антагонизм родного и близкого им стойбища в тайге и жесткого и испорченного мира поселка, пространства, несущего насильственное наследие ГУЛАГа, постсоциалистического кризиса с отсутствием работы, зарплат и отчаянья. Поселковые дети повторяют сравнительный антагонизм, но делают акцент на третьем элементе — городе. Они не могут представить себя в пространстве тайги, поэтому их влечет пространство города — как еще свежий и неизведанный пункт в их траектории будущих движений. Я должна отметить, что ближайший город находится в 900 километрах от поселка и местные эвены лишены финансовых средств и нужных социальных связей, чтобы оставаться в нем.

И поселковые, и таежные дети намереваются помогать родителям и родным, но здесь можно заметить значительное и статистически обоснованное различие. Из 57 опрошенных детей и подростков поселковых было 27 человек, а таежных — 30. Если возвращение в свое стойбище предвидел каждый из 30 таежных опрошенных, то лишь трое поселковых ребят в раннем подростковом возрасте (9–12 лет) рассказали о возможности возвращения в поселок. Таежные дети говорят о том, что сами приедут и помогут родителям, своей семье и родному оленеводческому стаду. Поселковые же дети планируют помогать на дистанции, отправляя финансовую и другую помощь из города, или же намереваются организовать переезд всей семьи в город, где жизнь намного легче и лучше.

Таким образом, здесь конструкция будущего зависит от концепции эффективного действия, которую ребенок испытал, с которой был ознакомлен через различные информационные ресурсы (местные легенды и предания, телевизионные мыльные оперы, газеты, журналы) или которая была наиболее доступна в одном из пространств космологического треугольника тайга — поселок — город. Соответственно, поселковые дети чаще всего видят себя в качестве эффективных деятелей в городе — еще не испытанном и не изведанном ими пространстве. В широком понимании они воспроизводят местную ситуацию изолированности от внешнего мира и постсоциалистический утопизм пространства поселка, поэтому город они считают главным центром эффективного действия. Город в этой перспективе видится как территория вне изоляции от остальной части России и всего внешнего мира. Центр эффективной действенности находится где-то очень далеко, в каком-то абстрактном гиперпространстве города — Якутска, Москвы или всей России. Я связываю намерение поселкового ребенка обосноваться в городе с конструкцией эффективного действия, чья траектория следует прогрессивному линейному направлению. Они локализуют свое будущее эффективное действие в пространстве какого-то абстрактного города потому, что оно недоступно здесь и сейчас, т. е. в пространстве поселка.

В значительной мере я рассматриваю данную конструкцию в континууме советской темпоральности. Пяти-десятилетние социалистические модели планирования формировали советское видение будущего, в котором человеческое благосостояние, зарплаты, равные права и равноправие в выборе, самый высокий уровень продукции были гарантированы марксистско-ленинской концепцией исторической диалектики, согласно которой каждый советский гражданин участвовал в прогрессивном движении к коммунизму. В этом видении социальное действие в настоящем приобретало характер работы на гарантированное будущее (Humphrey 1998, Slezkine 1994).

В таежном видении детского будущего задействован другой вид эффективного действия. В экстремальных условиях северной сибирской тайги совместные усилия выживания человека и оленя выступают основным компонентом этой конструкции. Это тот вид эффективного действия, который доступен только в тайге, в очень жестком, но приносящем радость и удовлетворение мире. В таежном хронотопе дети мечтают привезти плоды своего образования для того, чтобы принести благосостояние и счастье своей семье и родному сообществу.

Теперь я хотела бы рассмотреть данные конструкции в континууме категории личности. Чтобы проиллюстрировать топографическое выражение поиска счастья, я помещаю элементы отбытия из родного стойбища и возвращения в рассказах таежных детей в концептуальную ось продуктивного отсутствия, в основе которого лежит детское желание принести спасение и счастье своему родному сообществу. Именно элемент возвращения делает их отсутствие продуктивным, т. к. это будет родное сообщество ребенка, которое пожнет плоды его возвращения, получит результаты его деятельности. Рассмотрим основные сценарии продуктивного отсутствия и возвращения, в которых протагонист отъезжает из родного дома для того, чтобы вернуться и принести разрешения критической ситуации в родном стойбище или селении. При этом очень важно отметить, что в данной траектории пространственное движение циклично, а цикл продуктивного отсутствия завершается возвращением протагониста.

В этом репертуаре я определяю три сценария продуктивного отсутствия: 1) возвращение охотника из своей охотничьей поездки; 2) возвращение шамана из мира духов в конце своего ритуала; 3) возвращение эпического героя в родное стойбище, что приносит спасение от беды и несчастья. Траектория движения каждого из обозначенных сценариев круговая или цикличная.

Репертуар цикличных типов пространственных траекторий не будет полным, если мы не включим в него цикличное движение оленеводческого стойбища и оленьего стада, следующего сезонному циклу перемены пастбищ. Но в данной пространственной организации кочевой жизни нет места элементу временного продуктивного отсутствия, так как движение людей и оленей указывает скорее на постоянное темпорально-пространственное присутствие, нежели на отсутствие. Движение здесь циклично, однако в нем отсутствует кульминативный элемент возвращения. Данная концепция темпорально-пространственной организации не столько комплементарна, сколько показательна в плане множественности пространственно-временных регистров.

Возвращаясь к трем типам продуктивного отсутствия, нужно отметить, что первый тип действия имеет рутинный характер, и его эффект невелик — в пределах небольшого человеческого коллектива, который получает необходимый ежедневный ресурс; обозначим его как рутинное продуктивное отсутствие. Эффективное действие эпического героя (тип № 3) и шамана (тип № 2) включает в себя экстраординарное действие в сфере магии, и, соответственно, степень его эффективности локализуется на космологическом уровне. Отсутствуя на протяжении определенного периода, и шаман, и герой несут своим возвращением резолюцию критической ситуации крупного масштаба, такой как болезнь, несчастье, бедствие (голод или эпидемия).

Данный элемент экстраординарного действия присутствует и в будущей биографии таежного ребенка, т. к. его возвращение влечет за собой социальный/экономический и политический выход из настоящей ситуации. Элемент спасения существует во всех трех типах продуктивного отсутствия, но наиболее ярко выражен в последнем.

Возникает вопрос: что подвигает ребенка или подростка к повествованию такого рода? Ответ может быть таким: восприятие ребенка формируется на основании его собственного понимания и общественного дискурса о том, что сообщество в критической ситуации, которая требует экстраординарного эффективного действия на уровне эпического героя или шамана. Этот момент и играет роль триггера такого отклика ребенка на данную ситуацию.

Эта ситуация в антропологической литературе обозначена как постсоциализм, т. е. экономический, демографический и психологический кризис в результате крупного социального изменения и коллапса целого мировоззрения. И будущие автобиографии эвенских детей отражают конкретный исторический момент, который ассоциируется с экономическим упадком, отчаянием и изоляцией от внешнего мира.

В значительной мере моральный элемент героического возвращения, который репродуцируется таежными детьми в их рассказах о будущем, служит доказательством того, что сценарий эпического возвращения существует на уровне самосознания ребенка. Каждый рассказчик предвидит себя центром энергии экстраординарного эффективного действия, направленного на восстановление благосостояния и на устранение ситуации голода, бедствия и кризиса. В этом смысле элемент возвращения в рассказах таежных детей служит доказательством валидности той категории личности, которая направлена на достижение экстраординарного эффективного действия.

В противовес дискурсу вымирания данный материал показывает, что дети и подростки обладают космологически динамичным видением будущего и очень сильным восприятием моральной цели. Представляя собственный отклик на ситуацию кризиса и социального страдания, дети и подростки выступают осуществителями эффективного действия и активными создателями своей нарративной реальности. Как авторы своих рассказов о будущей жизни они создают свое идеалистическое пространство эффективного действия, которое потенциально открыто и доступно для каждого. Все это служит выражением поиска всего сообщества, его стремления к эффективному действию эпического или героического уровня. Частично оно основано на ипостаси шамана, подвергнутого репрессиям советского строя, частично — на самом советском строе, на том всеконтролирующем суперносителе эффективного действия, который совсем недавно потерпел крупный провал, открыв другие возможные видения будущего и предложив роли новых героев и спасителей. Таким образом, гетеротопия пространства генерирует те мотивационные конструкции поиска счастья, в пересечении и взаимодействии которых дистиллируются исторические и идеологические контуры социально-культурных моделей и общественного устройства.

ЛИТЕРАТУРА

Foucault М. (1997). Different spaces // Aestethics, Method and Epistemology / J. D. Faubion (ed.). NY: New Press. P. 175–185.

Grant B. (1995). In the Soviet House of Culture. A Century of Perestroikas // Princeton, NJ: Princeton University Press.

Hann C. M. (2002). Postsocialism. Ideas, Ideologies and practices in Eurasia London: Routeledge.

Haraway D. (1988). Situated Knowledge: The Science Question in Feminism and the Privilege of Partial Perspective // Feminist Studies. № 14. P. 575–599.

Humphrey C. (1998). Marx Went Away — But Karl Stayed Behind. Updated Edition of: Karl Marx Collective: Economy, Society and Religion in a Siberian Collective Farm. Cambridge, NY: Cambridge. Ann Arbor: University of Michigan Press.

Kwon H. (1998). The Saddle and the Sledge: Hunting as Comparative Narrative in Siberia and Beyond // Journal of the Royal Anthropological Institute. № 4 (1). P. 115–127.

Slezkine Y. (1994). Russian and the small peoples of the north. Arctic mirrors. Ithaca and London: Cornell University Press.

Mauss M. (1990). The Gift: The Form and Reason for Exchange in Archaic Societies / Trans. W. Halls. NY: Norton.

Ortner S. (2002 [1973]). On Key Symbols 11 Anthropology of Religion / M. Lambek (ed.) Oxford: Blackwell Publishing. P. 158–167.

Rethman, P. (2001). Tundra passages: History and gender in the Russian Far East. Pennsylvania: The Pennsylvania State University Press.

S?ntha I. and Safonova T. (2011). Pokazukha in the House of Culture: The Pattern of Behavior in Kurumkan, Eastern Buriatiia // Reconstructing the House of Culture: Community, Self and the Makings of Culture in Russia and Beyond / B. Donahue, O. Habbek (eds). Oxford, NY: Berghahn Books. P. 75–96.

Slezkine Y. (1994). Arctic Mirrors: Russian and the Small Peoples of the North. Ithaca and London: Cornell University Press.

Sokolova Z. P. (1997). Sibir: Ethnosy i Kultury (narody Sibiri v XIX veke) [Siberia: ethnoses and cultures (Peoples of Siberia in the 19lh century)]. М., Ulan-Ude: Izdatel’sko-poligrafichesky kompleks VSGAKI.

Strathern M. (2005). Partial Connections. Walnut Creek: AltaMira Press.

Ssorin-Chaikov N. (2003). The Social Life of the State in Subarctic Siberia Stanford, California: Stanford University Press.

Ssorin-Chaikov N. (2006). On heterochrony: birthday gifts to Stalin, 1949 // Journal of the Royal Anthropological Institute. № 12. P. 355–375.

Verdery C. (1996). What Was Socialism and What Comes Next? Princeton, N.J.: Princeton University Press.

Vitebsky P. (2005). Reindeer People. Living with Animals and Spirits in Siberia London: Harper Collins Publishers.

Willerslev R. (2007). Soul Hunters. Hunting, Animism, and Personhood among the Siberian Yukaghirs. Berkeley, Los-Angeles, London: University of California Press.

Willerslev R., Ulturgasheva O. (2012). Revisiting the Animism versus Totemism Debate: Fabricating Persons among Eveny and Chukchi of Northeastern Siberia // Animism in Rainforest and Tundra: Personhood, Animals, Plants and Things in Contemporary Amazonia and Siberia / M. Brightman, V. E. Grotti, O. Ulturgasheva (eds). Oxford, NY: Berghahn Books. P. 48–68.

______________________

______________

Ольга Ултургашева[326]