О значении критерия различий в изучении транснациональных взаимодействий

О значении критерия различий в изучении транснациональных взаимодействий

Предложенное профессором Мишелем Эспанем направление изучения транснациональных взаимодействий, известное как «культурный трансфер», на протяжении многих лет сотрудничества французских ученых с российскими на базе. Института мировой литературы (ИМЛИ) РАН вплоть до последних коллоквиумов проясняет свои смыслы и актуальность. Задача построения транснациональной истории формирования гуманитарного знания, истории литературы, истории культуры по важнейшей для Европы оси Франция – Германия – Россия (с XVIII в.) отвечает таким общим тенденциям современной науки, как универсализация и интегрирующий междисциплинарный подход во всех форматах.

Повторю важные выводы М. Эспаня: история литературы, эстетики, философии, замкнутая в национальных границах, устарела, на смену должны прийти более сложные конфигурации, отражающие реальность истории гуманитарного знания как сложного процесса перекрестной «гибридизации», обмена знаниями и открытиями, при встрече которых часто происходит рождение новых важнейших явлений гуманитарной науки. И далее: отдадим себе отчет в том, что началась гигантская стройка – необходимо анализировать гуманитарные науки как результаты многочисленных трансферов[71].

Одно из важнейших последствий нового подхода состоит в том, что базовые принципы культурного трансфера подрывают любые изоляционистские идеи в области истории культуры, представления об обреченно «центровых» и «периферийных» культурах, о развитых и «недоразвитых» культурах как слишком простые сегодня представления о влияниях и заимствованиях в духе старой «доброй» компаративистики, идет ли речь о сферах художественной или научной.

Наука, понимающая развитие культуры как процессы постоянного взаимодействия, трансформаций, выявляет то, что контекст восприятия благодаря переносу обретает «гибридность», но при этом оба контекста, исходный и воспринимающий, еще до всякого трансфера уже были «гибридными». Не существовало в некоем «начале» каких-то «чистых» этнических, национальных традиций, которые «потом» подверглись скрещиванию. Всякое этническое, национальное культурное образование есть результат предыдущих скрещиваний (первичных, вторичных и т. д.) различных культур, и более того, даже самые ранние культурные явления возникали благодаря взаимодействию на протокультурном уровне. В то же время динамичные и способные к активным адаптационно-трансформационным процессам культуры на каком-то историческом этапе достигают уровня зрелости и «перенасыщенности» собственного контекста и активно вступают в процессы взаимодействия. Такие культуры достигают на подобных уровнях состояния онтологической системности, обнаруживающей и сущностные особенности, и способность к иррадиации своих идей. Только не следует забывать, что к этому состоянию ведет путь предыдущих скрещиваний и трансформаций воспринятого в «свое-иное».

* * *

Другой вопрос, подлежащий разработке: понимание тех механизмов, которые определяют «технику» переносов. Это проблема выработки дифференцированного инструментария для изучения семантических трансформаций, которые происходят при переносе того или иного объекта из одного контекста в другой и «обратным ходом» – изменений, происходящих в посылающем контексте при возвращении в свое лоно собственного, но уже измененного объекта или порождаемых им новых объектов.

Очевидно, что различные области гуманитарного знания, научного дискурса, художественной литературы имеют различные уровни проницаемости и различные уровни возможности адаптации и трансформации «другого» в своем контексте. Здесь, конечно, важнейшее значение имеет вопрос перевода и переводимости. С. Н. Зенкин пишет: «Будучи частью научного мышления, теория – в отличие от литературы или философии в принципе <…> поддается достаточно адекватному переводу на другие языки, так что теоретическое течение, возникшее в той или иной стране, может эффективно интегрироваться в мировую научную мысль»[72]. Но даже в этой «сухой», казалось бы, наименее метафоричной области немало подвохов именно в силу кажимости отсутствия метафоричности в переводе научного дискурса. Вообще в ключевом вопросе переводимости – непереводимости содержится достаточно драматичная и вряд ли разрешимая проблема достижения полной смысловой гомогенности, т. е. переноса, даже научного «объекта», в другой контекст без всяких изменений. Налицо границы, лимитирующие возможность возникновения «гладкого» единого смыслового поля. Любой объект, даже научный, при переносе будет испытывать «давление» другого языка, научной традиции, другого смыслового поля. Вместе с тем, в этой проблеме заложен и ответ не просто о неизбежности, но и необходимости различий. Ведь дело не просто в переводе «слова», но в том, что переводимые слова, термины, категории, понятия в каждой культуре включаются в иное смысловое целое, в иной культурный «космос», где они или отторгаются им, или испытывают смысловые сдвиги, а в наиболее продуктивных вариантах – сдвиги, способствующие тому, что возникают условия для появления новых «объектов». Таких примеров множество, если не сказать больше: история культурного трансфера в своих высших примерах есть история продуцирования из исходных концептов, идей и т. д. – новых, других.

Так было, например, в один из самых плодотворных периодов развития русской литературы – в XIX в. Русская литература многое воспринимала из французской культуры (не только литературы), но французский опыт и художественную культуру, философию (от Руссо до Флобера) она воспринимала зачастую полемически, создавая в нередко молчаливой полемике свои культурно-художественные «объекты», которые затем (Ф. М. Достоевский, Лев Толстой) оказывали воздействие на западный культурный контекст.

Что касается научного дискурса, то один из самых ярких примеров смыслового взаимодействия и трансформации различных культурных контекстов – русская литературоведческая формальная школа. Этот вопрос уже был предметом специального анализа[73]. Связанный своим зарождением с идеями немецкой науки, русский формализм, несомненно, – легитимное оригинальное явление русской научно-культурной мысли и вырастает в школу, давшую многое не только мировой литературной теории, но и другим областям гуманитарной науки, побуждая их к новым исканиям.

С. Н. Зенкин пишет о том, что открытия русской гуманитарной мысли 1920—1930-х годов в значительной мере предопределили развитие во второй половине XX в. мировой гуманитарной, литературоведческой науки, прежде всего французской, которая вобрала в себя различные ответвления структурализма и постструктурализма[74]. Большое воздействие на западный контекст оказал и оппонент формальной школы М. М. Бахтин. Как известно, идеи Бахтина о диалогизме были трансформированы во Франции Ю. Кристевой в теорию «взаимодействия текстов» – в теорию интертекстуальности, которая вошла впоследствии и в русский контекст. Идеи Бахтина и идеи Кристевой глубоко различны, они отражают различный культурно-духовный опыт, но в итоге мы получаем умножение идей путем трансформации исходных смыслов.

При осознании невозможности семантической зеркальности и неизбежности сдвигов, изменений различной глубины и силы тех идей, концепций, образов и т. д., что поступают в другой контекст (чем, собственно, и является так называемая «гибридизация»), остается только признать ту истину, которую сформулировал Гердер и о которой напоминает М. Эспань: при всех изменениях перевод (перенос) не менее легитимен, чем исходный образец. Как и исходный, новый «объект» обретает самостоятельность и потенциальную возможность менять другие контексты. Таковы высшие образцы трансфера как в области гуманитарных наук, так и в области перевода художественных произведений, высшие, ибо они ведут к увеличению числа значимых культурных объектов, расширению мирового культурного поля.

Таким образом, неизбежность изменений, более того, «плодотворных взаимонепониманий» в стремлении приспособить «чужое» к «своему», чреваты не только культурным драматизмом, но и продуктивностью, порождаемой энергией столкновения культурных различий.

Далее мы приведем пример параллельного движения русской и французской мысли и разграничений между ними, отражающих различия их культурных онтологий. Но прежде кратко об истории вхождения русской культуры во взаимообмен с культурами западными.

* * *

Россия – наиболее молодой участник культурного трансфера Нового времени, до рубежа XVII–XVIII вв. развивавшийся вне тех глубоких связей, которые существовали между западноевропейскими контекстами. На протяжении XVIII в. Россия становится активным рецептором, а в XIX в. – она уже не только рецептор: русская культура быстро и оригинально перерабатывает художественные, философские, историософские ценности, черпаемые на Западе. С Пушкина и Гоголя начинается самостоятельное и блистательное творчество новой русской литературы (Тургенев, Достоевский, Толстой, затем – Чехов, Горький, поэты Серебряного века, авангардисты) и русской мысли (начиная с полемики между западниками и славянофилами). Примерно с середины XIX в. Россия превращается в самостоятельный творческий субъект сначала литературного творчества, а с конца XIX в. и до конца 1920-х годов также в ряде областей гуманитарного знания. При этом следует учесть особенность и новизну тех новых культурных «объектов», которые Россия посылает на Запад, – ведь они есть плод взаимодействия западного и другого – восточноевропейского контекстов единого общего европейского культурного поля. Восточноевропейский мир, в сравнении с западным, имеет другие матричные основания, его исходные источники – православные, греко-византийские. Исключительно значение и для России, и для западноевропейских стран русской художественной классики, оно значительней, нежели историософская мысль, культурно-политические течения. Русская «истина» оказывается «зарытой» в художественной материи творчества, в прогнозах и пророчествах литературы о будущем. Обретение русской классикой собственных оригинальных смыслов происходит в полемическом восприятии рационалистической, «фаустовской» западной традиции. Это противостояние, острота которого превышает культурные расхождения между Францией и Германией и которое ярко обнаруживает творчество Достоевского и Толстого, проявляется в расколе русского символизма в отношении к Ницше и к ницшеанству (Вяч. Иванов), не говоря уже о неприятии русской классической культурой декаданса. Для русского сознания подмена Бога Сверхчеловеком неприемлема. Неприятие «голого антропоцентризма» находит своих критиков и на Западе в католическом и протестантском религиозном модернизме, но именно русская религиозно-философская мысль рубежа XIX–XX вв. и далее ее различные проекции в философию культуры наиболее четко формулируют неприятие Сверхчеловека. От Ф. Достоевского, Л. Толстого, Н. Фёдорова, Вл. Соловьёва берет свое начало фигурирующее в различных индивидуальных вариациях то направление русской философии, которое противопоставляет западному рационалистическому антропоцентризму – антропокосмизм[75]. Среди философов, ему наследующих, – «диссиденты» – марксисты Н. А. Бердяев и С. Н. Булгаков, а также П. А. Флоренский, ученый В. И. Вернадский и др. Близка к русскому антропокосмизму концепция «ноосферы». Последнее название пришло из Франции, но истоки концепции – в России.

При всей фантастичности своих идей в мифе о «воскрешении отцов» Н. Фёдоров сделал важный шаг, связав теургию и сциентизм, духовное – с «вещественным», положив начало тому направлению, которое развивается в работах В. И. Вернадского, П. А. Флоренского, на начальной научно-технической основе – в сочинениях и опытах основателя космонавтики К. Э. Циолковского. Работы В. И. Вернадского, разрабатывавшего теорию универсальной эволюции, от биологического уровня – к уровню антропокосмическому, становятся известными во Франции. Французский математик, палеонтолог и философ Эдуар Леруа использовал идеи Вернадского. Он полагал, что оживление вещества и очеловечивание жизни – закономерный этап развития Земли, начиная с уровня геологического. Дальнейшая эволюция приведет к эпохе, когда решающее значение будут иметь мысль и дух. Леруа ввел в оборот понятие «ноосфера». В 1930-х годах В. И. Вернадский и П. Тейяр де Шарден написали одновременно работы о ноосфере (труд Вернадского – «Научная мысль как планетное явление», опубл. после смерти в 1977 г.). В теориях Леруа и Тейяра де Шардена итог эволюции – эсхатологический финал, предполагающий переход человеческого в дух и слияние с Богом. В русской культуре, казалось бы, столь прочно укорененной в религиозности, мы видим неожиданный поворот, но он не покажется столь неожиданным, если вспомнить о слиянии теургии и сциентизма у Фёдорова и Флоренского, о духовной почве исканий Циолковского.

Согласно зрелой концепции В. И. Вернадского, итоги эволюции от геохимии к биохимии, а далее к энергии человеческой мысли и к возникновению ноосферы придают космосу смысл и цель. Идеи Вернадского предполагают не эсхатологический финал и исчезновение человека, но его преображение. У Вернадского ноосфера имеет антропокосмическое содержание, т. е. «вещественное», «человеческое» сохраняется в претворенном виде. Можно сказать, что это еще один срез русской утопии, но в русском антропокосмизме было и реальное содержание: в русской теории и опытах космонавтики антропокосмизм увидел перспективу того времени, когда мировая наука обнаружит повсеместное наличие «тонкой мембраны», которая разделяет-соединяет вещественное и невещественное, разумное и неразумное, материальное и духовное и их взаимопереходимость. В сущности, западный вариант и русский вариант ноосферы не одно и то же. Они содержат различные варианты осмысления пока еще запредельного знания. Приведенные примеры обнаруживают, что в проблеме переводимости есть разные уровни – уровень слова, и уровень – более сложный – соотносимости на уровне семантики концептуальной, философской.

Современная философия в союзе с филологией предлагает создание словарей непереводимых терминов[76], которые обнаруживают «глухие» зоны некоммуникабельности в общеевропейском пространстве. Такие примеры приводит Мишель Эспань. В другом месте он ставит вопрос: возможно ли адекватное, «истинное» (курсив мой. – В.З.) импортирование (т. е. трансфер). Конечно, если иметь в виду «зеркальный» перенос, но такой трансфер невозможен и более того – не нужен. Ведь главное в операциях переноса – сотворчество различий, порождение новых смыслов, способных вернуться в преображенном виде в исходный контекст и тем самым продолжить культурное взаимодействие.

* * *

Вернемся к теме механизмов трансформации переносимых «объектов». Ю. М. Лотман писал о том, что основа переноса – аналоговые механизмы, т. е. побудительным мотивом для трансфера и исходным началом переработки является сходство между феноменами. Установление аналогии происходит путем сравнения, что предполагает разные уровни метафоризации, так как перевод с необходимостью – это переговор, «пересказ», парафраз. Это и есть орудия перевода из одной системы значений в другую. Отсюда неизбежные смысловые сдвиги, возникновение возможности оформления иного, нового «объекта», содержащего в себе какие-то черты воспринятого, но по смыслу нового, и возможность его возвращения в исходный контекст как чего-то узнаваемого, но иного.

Такое понимание взаимодействия дает возможность по-новому взглянуть на конфигурацию европейской культуры, увидеть ее сложное внутреннее строение. Сначала долгое время препятствием к тому была непроясненность значения русской культуры, слабое знакомство с ней, взгляд на нее лишь как на пока неосуществленное будущее, а затем ошибочное представление о России как «не-Европе» в связи с «гибридным» ее характером, открытостью в сторону Востока.

Избегая темы заблуждений относительно России и ее культуры, отметим один простой факт: истинно восточное или, скажем, африканское, азиатское являются для Западной Европы безусловно «чужим», но славянское – и в общекультурных масштабах именно русское – в силу активного трансфера становится, пусть и не в полном объеме, не чужим, а «другим-своим», по крайней мере в «большой культуре». После Достоевского, Толстого, Чехова, Станиславского, русского балета, музыкального, театрального, изобразительного авангарда, после русского кино состав крови западноевропейской культуры, получившей русскую прививку, изменился. Полную культурную карту Европы, с рядом переходов через славянство к России, можно представить как целостную земную «ноосферу», и по универсальному закону изоморфизма как мозговой шар, который функционирует только в единстве двух полушарий. Западная Европа не полна без Европы Восточной, оторванные друг друга, они не могут существовать полноценно, так же, как не могут нормально функционировать в отрыве одно от другого левое и правое полушария. При фундаментальном единстве исходных христианских матричных основ западная и восточная сферы имеют в своем составе особые функции. Есть особые стратегии у левополушарной части мозга – аналитическое расчленение действительности, феноменов, и у правополушарной – познание мира путем создания целостных образов реальности. Левой, «западной» части сферы европейской культуры принадлежит ведущая рационально-логическая, аналитическая функция, правой, «восточноевропейской» – интуитивно-образная. Конечно, абсолютизировать это нельзя, так как в культуре и той и другой части Европы, разумеется, действуют все стратегии, но превалирование той или иной на Западе и на Востоке очевидно. В западной традиции, уходящей корнями в римско-латинскую культуру, системообразующими элементами являются рационально-логическое, формальное начала; в восточной традиции, связанной корнями с греко-византийской основой, очевидно фундаментальное значение теургического, мистико-религиозного образно-интуитивного начал в классический период ее развития.

Естественно, и Запад имел свою «мистику», а Восток – свой рационализм, но несомненно, что на Западе преобладает детеизация, на Востоке теизм в культуре жив и поныне, как и высоко значение (в борьбе с западным опытом, внедренным в культуру постсоветской России) православных экзистенциальных, этических ценностей.

Рационализм и мифологизм: так заостренно можно было бы противопоставить западную и восточную стратегии в культуре, хотя, естественно, всякая абсолютизация чревата ошибками, и тем не менее… Мифологизация идей – типичная черта русской культуры. В полной мере это относится и к коммунистической теории. Россия получила эту прививку с Запада, но абсолютизировала ее, теургически воплотила ее в жизнь и, хотя это признано не в полной мере, возвратила Западу то ценное, что породил этот драматический опыт. Русская антиутопия была также и утопией, а утопия всегда имеет положительные рефлексы. Кризис буржуазного мира в середине XX в., решительно изменивший облик культуры, не был бы возможен без русского опыта, как и кризис восточной системы не был бы возможен без влияния Запада.

Обобщим: трансъевропейскую культурную карту надо строить сквозь призму различий частей единого, не как некую гомогенность, а как «родственную гетерогенность». Европейская культура функционирует в «соединительно-разрывном» режиме своих различных частей, и обе части равно важны для поддержания единого культурного поля.

* * *

И последняя тема – о роли «общего языка» – lingua franса. Каковы возможности «общего языка» с точки зрения идеи «идеального трансфера»? С одной стороны, «общие языки» обнаружили выдающуюся роль в истории культуры в распространении общих культурных нормативов, теорий, концепций, текстов, культурного наследия. С другой стороны, «общий язык» вносит дополнительные «помехи» при переносе в другой ареал, происходят как бы изменения двойного порядка. То есть континуитет возникает, но двойной перевод влечет за собой усиление сложности для укоренения оригинальных смыслов в другом контексте и вступления их во взаимодействие со смыслами контекста восприятия.

В Западной Европе и в Европе Восточной (за исключением ряда стран) выдающуюся роль сыграли разные «общие языки». На Западе – латынь, перенявшая цивилизаторскую роль древнегреческого языка, а со времен Ренессанса, формирования национальных европейских языков, ведущая роль все больше переходит, после итальянского, к французскому и немецкому языкам, особенно с эпохи Просвещения.

На Востоке «общим языком» становится «общий язык» на кириллице, связанный с византийско-греческой культурой, которая укореняется в Москве через непосредственную работу при царском дворе переводчиков-греков, и через болгарскую переводную литературу. Со времени активной рецепции культуры Просвещения в Москве и в поднимающейся новой столице – Санкт-Петербурге «общими языками» культурной элиты и складывающихся основ русской науки Нового времени становятся французский и немецкий. Эта ситуация преобладает вплоть до культурного «обвала» Октябрьской революции 1917 г. Русская культура, кроме официозной, уходит со сцены; в этот период наиболее активно преподается немецкий язык, с 1960-х годов – английский. Возвращается русская культура в мировой контекст, когда уже произошла смена. Французский и немецкий продолжают играть важную роль в переносе гуманитарного знания, теорий, концепций, но безусловный приоритет в общественной, экономической, международной роли принадлежит языку глобализации – английскому. Его сфера – это в значительной мере вся область прагматики, технологической и экономической. Происходит сужение гуманитарной сферы и функции английского языка, хотя именно прагматические интересы побуждают и писателей, и ученых публиковаться в первую очередь на английском языке, предпочтительно в США. В эпоху глобализации по-американски, формирования новой всемирной «экономистичной» (а не культурной) реальности, засилья массовых информационных технологий, возникновения электронно-виртуальной «культуры» сокращаются и возможности гуманитарных областей и художественного творчества, подменяемого поп-культурой в разных ее вариациях. Приходится констатировать, что глобализация по-американски, в немалой степени затронувшая и европейские страны, ограничивает возможности собственно «культурного трансфера». С уменьшением различий в культуре уменьшается и энергия взаимообмена.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.