Юлька

Юлька

И снова Петербург. Закончив работу в архиве, я сидел у «Медного всадника», курил, осмысливая день минувший. Со стороны Исаакиевского собора подошла и села рядом со мной седеющая, но еще стройная, как елочка, брюнетка. Тоже закурила и молча сидела, наслаждаясь тихим, задумчивым вечером петербургской осени. Иногда я ловил ее длинный, пристальный взгляд, но не придавал ему никакого значения. И вдруг, заглянув в глаза, она улыбнулась:

– Смотрю на тебя, Андрей, и жду: узнаешь ты меня наконец или нет?

Я впился в нее взглядом, не скрывая удивления, но зрительная память решительно отказывалась работать: чужое лицо.

– А вы не обознались?

Вместо ответа она достала из сумочки старую пожелтевшую фотографию и молча протянула мне. Я взглянул – и обомлел: под яблоней вокруг бабушки сидела стайка внуков, среди которых третьим слева красовался я сам собственной персоной, десяти лет от роду, а в центре, по правую руку от бабушки, стояла коза-дереза – моя двоюродная сестра Юлька!

Фотография скользнула из рук, и я кинулся обнимать с неба свалившуюся родственницу:

– Юлька!

Придя в себя, спросил:

– Как же ты меня нашла? Ведь почти сорок лет не виделись!

– Смотрела твою телепередачу: узнала, позвонила и стала охотиться за тобой. Вот так.

Юлька была дочерью родного брата отца. После войны они уехали на Дальний Восток, и с тех пор о них не было ни слуху ни духу. Я смотрел на милое лицо с лучиками морщинок вокруг зеленых глаз и отказывался верить собственным глазам: неужели это она, Юлька, – та хохотушка и заводила наших детских забав? Та востроглазая девчонка, ласточкой падавшая с утеса в глубокий зеркальный плес Дона? Но сомнений не было: это была Юлька.

Память вырвала из прошлого тихий, зеленый Павловск-на-Дону, грозу и теплый, шумный ливень. Под огромным кустом боярышника сидит девчонка, натянув на острые коленки сарафан, прикрывая козленка. Козленок тычется, гром грохочет – Юлька от страха плачет. Вспомнил и засмеялся.

– Ты чего? – обиделась она.

Я напомнил, и Юлька тоже, сверкая ровным рядом белых зубов, расхохоталась, и смех ее покатился колечком по облитой золотом заката задумчивой Неве.

Потом она взъерошила мои седые волосы и крепко поцеловала:

– Спасибо, Андрей.

Я еще ничего не знал о ее жизни, но понял: так смеются состоявшиеся, исполнившиеся люди.

Когда волнение улеглось, попросил: – Ну, а теперь рассказывай.

– Не знаю, с чего и начинать?

– Ты замужем?

– Второй раз.

– Дети?

– Детей нет.

– Чем занимаешься? Училась?

– Я Юлия Александровна Звонарева.

– Понятно, ноя спрашиваю: какому делу служит Звонарева?

– Не понятно? Тебе подавай степени, звания, а я живу и работаю Юлией Александровной Звонаревой!

– Постой, постой… так это твои статьи в «Известиях»?

– Мои.

Я еще раз внимательно посмотрел в ее зеленые глаза: Пушкин, судьба либерализма в России, вечный женский вопрос, диалог с Галиной Старовойтовой – это все она? Неужели так сильны таинственные гены? И я шел этими дорогами, вот только узор судьбы индивидуальный.

– И все равно – рассказывай!

Мы поднялись и медленно пошли по Дворцовой набережной.

– Маму в сорок девятом убил рак, – начала Юлька, – а отец погиб в пятьдесят восьмом. Смешно и нелепо погиб. Всю войну летал на штурмовике – остался жив. Был испытателем, и снова Бог хранил. А тут поехал в Павловск погостить и… ночью разбился на велосипеде.

Юлька замолчала, вынула платочек, смахнула слезы, а я перекрестился: «Царствие ему Небесное». Вот уж воистину: кому быть повешенным, тот не утонет.

– Что же было потом?

– Потом был белый свет в копеечку: я осталась одна-одинешенька. Училась в десятом классе и вышла замуж за борттехника Ивана Крылова – он летал в экипаже отца. Улетела с ним с Сахалина в Ленинград. Все оставила: верных подружонок, серебряную форель в горных речках, папоротники-гиганты в тайге. Все. А что получила? Вино и слезы моего дорогого Ванечки. Пил. Демобилизовали. Ниши своей в Питере не нашел, нанялся матросом на торговое судно, и где-то в Атлантике его смыла с палубы волна.

Я снова перекрестился, но она на этот раз не осушала слез.

– Опять одна. Известно: там лучше, где нас нет. Но человек живет надеждой, и я уехала в Воронеж. Надо ли тебе рассказывать о Воронеже? Ты помнишь его полуразрушенным, помнишь его литературное былое: Тихона Задонского, Алексея Кольцова, Ивана Никитина, Андрея Платонова. Но ты не знаешь Воронежа жлобов: мстительных, едких, как перец. Конечно, и в мое время была там горстка светлых душ. Я помню молодого Василия Пескова, Николая Задонского, Эдуарда Пашнева. В «Подъеме», где начали печатать мои рассказы-крохотки, встречала Валентина Овечкина с черной повязкой на лбу, строгого Евгения Носова, тихого, в сером плащике и кепочке, Алексея Прасолова, милого, застенчивого Зиновия Анчиполовского…

Юлька замолчала, лицо ее посветлело, и мы, задумавшись, шли, и каждый несся на нахлынувшей волне воспоминаний в далекий город с необыкновенными августовскими звездопадами и царственным шествием речных белых туманов.

– Чем же ты занималась там?

– На Сахалине я увлекалась художественной гимнастикой и была голосистой. Вот и в Воронеже судьба определила меня в народный хор. Пела, плясала и училась заочно на филологическом, но недолго плясала.

Был у нас музыкант Иван Пронин – мне везет на Иванов. Играл на всех народных инструментах. Коронный номер, в котором он солировал, – «Сельское утро»: Иван степенно вышагивает по деревне, играет на рожке, а деревенские красавицы кликают буренок. На плече – длинный сыромятный плетеный кнут. Концерт шел в драмтеатре (мы давали его участникам пленума обкома партии), и черт меня дернул пошутить: Иван был уже на середине сцены, а кончик кнута еще полз за кулисами. Я возьми и наступи… Кнут натянулся струной, рукоятка перехватила горло, и бедный Иван, покраснев, как бурак, заорал на весь театр: «Мать твою! Отпусти, дура!»

Зал заколыхался от смеха, художественный руководитель стоял бледный, как смерть, мышами за занавесом (его сразу опустили) бегали чиновники. Я отделалась легким испугом: выгнали из хора. Говорят, первый, а он присутствовал на концерте, очень любил фольклор.

– И куда же ты направилась?

– Мир не без добрых людей. Иван-то и помог мне устроиться в многотиражку авиационного завода, где его дядя работал главным редактором. А в шестьдесят восьмом закончила университет и поступила в аспирантуру. Начался новый виток моей драмы. Дипломное сочинение я писала о Николае Алексеевиче Полевом, о его знаменитом «Московском телеграфе».

– Почему именно о Полевом?

– А Бог знает! На Сахалине я часто общалась с «бывшими»: купцами, дворянами, офицерами, чудом уцелевшими в годы репрессий, – и у меня подспудно зрел интерес к утраченному миру. Конечно, повлиял учитель. Историю русской литературы нам читал профессор Михаил Дмитриевич Седов – маленький, белый, как лунь. На кафедре он был Бог: знал тексты, как свою биографию, и читал Пушкина наизусть на всех европейских языках. Я любила его, как отца. Провожала с лекций, носила чай. Поползли слухи, но я не обращала внимания. Писала под его руководством курсовую, дипломную, а он написал предисловие к моей первой книге. Что греха таить? Мария Клавдиевна Телешова была права, когда говорила: «Женщина может выдвинуться только чудом или способами, ничего общего с искусством не имеющими; ей каждый шаг дается с невероятными усилиями». И я многое могла бы рассказать о жертвах, которые женщины приносят за квартиры, дипломы и диссертации.

– А тебе не приходилось приносить жертвы?

– В том плане, какой ты имеешь в виду, – нет! А вообще – по-человечески, – конечно, приходилось. И главная жертва – молчание, когда хотелось кричать. Было временами страшно до отвращения к жизни, но жизнь сильнее нашего желания жить или не жить. Как журналист я хорошо знаю цену слухам, знаю, что они могут убить, но не предполагала, что это случится и со мной.

Изначально я хотела быть на кафедре соискателем, а потом поняла: нужно глубокое погружение в архивы. Полевой, как это ни странно, – один из самых неизвестных людей России. Шутка сказать: Полевой и Пушкин! Египетская работа, и набегом здесь делу не поможешь. Поступила на заочное отделение, а когда пришло время, Седов попросил у ректора ставку аспиранта на год. Надо было принять решение о моем переводе на дневное отделение ученым советом факультета. Вот тут-то и пробил мой «звездный час». Декан припомнил все: и историю с кнутом в народном хоре, и чай для Седова, и эпиграмму в свой адрес, но самое жуткое – подлец поставил под сомнение мою финансовую самостоятельность, намекнув, что я зарабатываю и духом, и телом.

Седов самоотверженно защищал мою честь, ноя не вынесла оскорбления и, несмотря на уговоры, ушла из университета. Спустя полгода, защитила диссертацию в Ленинграде, и с тех пор живу здесь и работаю.

Мы не заметили, как вызвездило и как над городом заполыхали лунные пожары. Юлька спохватилась и пригласила в гости на Петроградскую сторону.

Обычная «классическая» коммуналка: шесть звонков на двери, божьи одуванчики-старушки тенями в длинном коридоре бывшей барской квартиры.

Дверь открыла черноглазая девочка-подросток. Юлька представила:

– Вера – Ванина племянница, моя воспитанница.

Вот и говорите об одиночестве после того, когда женщина живет для жизни!

Если бы не коридор, не звонки, Юлькину квартиру можно было бы принять за булгаковский дом Турбиных: изразец, мебель старого красного бархата, турецкие ковры, бронзовая лампа под абажуром и лучшие на свете шкафы с книгами, пахнущими таинственным старинным шоколадом. Только комнат было не семь, а две, и на стене красовался бородач с трубкой, которого я принял было за Хемингуэя.

Верочка неслышно, но быстро собрала ужин и так же неслышно ушла в свою комнату. Мы снова остались одни. Юлька сделала пять-шесть взмахов гребнем, взбивая волосы, удобно уселась в кресло и приготовилась к ночной беседе.

– Ты пережила многое, ия готов сказать: «Да святится имя твое!» Как ты сумела не только сохраниться (тебе под пятьдесят, а выглядишь на сорок), но и осуществиться?

Вместо ответа Юлька прочла пушкинские строчки:

Я был ожесточен…

И бурные кипели в сердце чувства,

И ненависть, и грезы мести бледной.

Но здесь меня таинственным щитом

Прощение святое осенило.

Поэзия, как ангел утешитель,

Спасла меня…

И меня спасла. Все тяжело, и все просто. Тяжело идти, встречая не только светлые души, но и отпетых негодяев. Просто жить, не убивая в себе чувство собственного существования, иначе пропадешь.

– Хорошо, – возразил я, – но поэзия, как и предельное еловой как «слезы Вселенной в лопатках», не только разжигает, но и умерщвляет любовь.

– Это у кого как. Говорят по-разному. Говорят и о бабьем часе, о том, что с природой не поспоришь. Все это так, но нельзя всех стричь под одну гребенку. Слабые женские души самоутверждаются через длинные ухаживания, а у меня самоутверждение шло через литературу и работу. Одиночество скрашивала Верочка.

Содержать молодого партнера? Низа что на свете! А быть содержанкой или любовницей у какого-нибудь седого борова в голову не приходило: я слишком самостоятельна и брезглива. Мой Ванечка – грешник: пил, был непрактичный. Но Боже мой, сколько страсти, нежности, чистоты, мужества! Он и в океан-то ушел зарабатывать для меня деньги.

Со мной случилось то, что случается с нашей сестрой: кого надо – нет, а кого не надо – хоть пруд пруди. И я предпочла одиночество в надежде на свою звезду. «Все или ничего» – мой принцип. Воровать ласки, выдавать подделку за любовь – путь в преисподнюю. И те, кто поставил крест на этих «предрассудках», заплатил страшную цену и будет долго платить. Я ведь журналист, и поверь мне: Апокалипсис начинается с оскудения душ.

– Согласен, но можно ведь любить и не обязательно быть любимой?

Юлька снова вместо ответа прочла стихи, на сей раз Евдокии Растопчиной:

Безумная! Зачем, зачем себя ты губишь?..

Условья счастия тобой не поняты:

Раба ты, женщина, когда сама полюбишь,

И царствуешь, когда любима ты!

– И что же лучше? Любить или быть любимой?

– Ах, Андрей, дорогой ты мой человек, это все риторика. Неразделенная любовь – это саморазрушение, и пить этот сладкий яд я никому не советую. Главное – истина взаимных чувств. Вон, посмотри на мою судьбу, – Юлька кивнула на портрет бородача струбкой. – Мы счастливы. Я родилась восемнадцатого августа, ты помнишь? Но на самом деле я родилась второго октября, в день встречи с Антоном.

– Кто же вас свел? Господин случай?

– И сказать смешно, и утаить грешно: я сама к нему пришла! Приехала в Калининград на конференцию. День был напряженный, вечер шумный – много шампанского. Вернулась в гостиницу, вошла в номер и, не зажигая света, как нив чем не бывало крепко заснула. Утром на столе меня ждали цветы и записка: «Сударыня! Вы перепутали номер, но я благодарю судьбу за ошибку. Капитан Звонарев».

Я была в ужасе и пулей полетела к себе. Горничная заливалась смехом и рассказывала о том, как благородный идальго всю ночь проспал на стульях у стойки администратора.

Вечером я зашла извиниться. Мы долго гуляли в парке. Я заряжала руки у берез, он любовался, как ветер гонит желтый лист в голых ветвях, а потом зажглась голубая звезда. Наша звезда.

– И где же сейчас звезда твоя?

– Вернется через пять месяцев из дальнего плавания.

1999

Данный текст является ознакомительным фрагментом.