Анна Алексеевна Оленина Дневник
Анна Алексеевна Андро, урожденная Оленина (1808–1888) – дочь президента Петербургской Академии художеств А. Н. Оленина. Возлюбленная Пушкина в 1828–1829 гг. Адресат его стихотворений «Ее глаза», «Пустое Вы сердечным ты…», «Не пой, красавица, при мне», многих строф «Онегина». Музыкантша и певица. Автор не изданных до сих пор дневников и мемуаров о Пушкине. Супруга президента Варшавы Ф. А. Андро. Покровительствовала молодым талантам Польши.
В юности живут в мире, созданном воображением. Мало-помалу лета и рассудок разрушают иллюзорные упования на поэтическое счастье и не оставляют после них ничего, кроме ощущения суровой действительности и убеждения в ничтожности бытия. Старость приносит иные воззрения и утешения: она торит дорогу к смерти и дарует надежду на бессмертие.
Приютино, 1828, 22 сентября
Я все грущу: но слез уж нет,
И скоро, скоро бури след
В душе моей совсем утихнет
«Е<вгений> О<негин>»
Как много ты в немного дней
Прожить, прочувствовать успела!
В мятежном пламени страстей
Как страшно ты перегорела!
Раба томительной мечты
В тоске душевной пустоты
Чего еще душою хочешь?
Как покаянье плачешь ты
И как безумие хохочешь[12].
<Среда> 20 июня 1828.
Вот настоящее положение сердца моего в конце бурной зимы 1828 года, но слава Богу, дружбе и рассудку, они взяли верх над расстроенным воображением моим, и холодность и спокойствие заменили место пылких страстей и веселых надежд. Все прошло с зимой холодной[13], и с жаром настал сердечный холод! И к счастью, а то бы проститься надобно с рассудком. Вообразите, каникульный жар в уме, в крови и… в воздухе. Это и мудреца могло бы свести с ума…
Да, смейтесь теперь, Анна Алексеевна, а кто вчера обрадовался и вместе испугался, увидев в Конюшенной улице коляску, в которой сидел мужчина с полковничьими эполетами и походивший на…[14] Но зачем называть его! зачем вспоминать то счастливое время, когда я жила в идеальном мире, когда думала, что можно быть счастливой или быть за ним, потому что то и другое смешивалось в моем воображении: счастье и Он… Но я хотела все забыть… Ах, зачем попалась мне коляска, она напомнила мне время… невозвратное.
Вчера была я для уроков в городе, видела моего Ангела Машу Elmpt[15] и обедала у верного друга Варвары Дмит<риевны> Пол<торацкой>[16]: как я ее люблю, она так добра, мила! Там был Пушкин и Миша Полт<орацкий>[17]: первой довольно скромен, и я даже с ним говорила и перестала бояться, чтоб не соврал чего в сантиментальном роде.
Портрет Анны Олениной.
О. А. Кипренский. 1828 г.
Анна Алексеевна Оленина (1808–1888 гг.) – дочь президента Петербургской Академии художеств А. Н. Оленина. Возлюбленная А. С. Пушкина в 1828–1829 гг.
Пустое вы сердечным ты
Она, обмолвясь, заменила
И все счастливые мечты
В душе влюбленной возбудила.
Пред ней задумчиво стою,
Свести очей с нее нет силы;
И говорю ей: как вы милы!
И мыслю: как тебя люблю!
(«Ты и вы». А. Пушкин)
<Суббота> 23 июня. <1828>
Папинька приехал из города вчера вечером очень поздно. Сего дня я встала и, позавтракавши, услышала голос брата Алексея, которой болен душевно и телесно и живет у нас с некоторых пор. Он звал меня, я пошла к нему; он вручил мне письмо, писанное им к Папиньке. Он хочет вступить в военную службу, он прав, я сама ему то советую… нет, не советую, а соглашаюсь на его доказательства и повторяю: ты прав. Но хотя честь есть для меня превыше всего в мире, я не знаю, что делается со мной, когда я подумаю, что, может быть, мое согласие погубит его, что, может быть, я лишусь брата, но нет, Бог милостив, Он не захочет погубить целое семейство. Ах, как тяжело решиться на такое дело, где не можно отвечать за последствия. Но все он прав, потому что жизнь пустая и без занятий также убьет его.
(С холма на холм вотще перевожу я взоры,
На полдень с севера, с заката на восход,
В свой окоем включив безмерные просторы,
Я мыслю: «Счастие меня нигде не ждет».
Какое дело мне до этих долов, хижин,
Дворцов, лесов, озер, до этих скал и рек?
Одно лишь существо ушло – и, неподвижен
В бездушной красоте, мир опустел навек!
. . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . .
Что, кроме пустоты, предстало б мне в эфире,
Когда б я мог лететь вослед его лучу?
Мне ничего уже не надо в этом мире,
Я ничего уже от жизни не хочу.
Но, может быть, ступив за грани нашей сферы,
Оставив истлевать в земле мой бренный прах,
Иное солнце – то, о ком я здесь без меры
Мечтаю, – я в иных узрел бы небесах.
Там чистых родников меня пьянила б влага,
Там вновь обрел бы я любви нетленной свет
И то высокое, единственное благо,
Которому средь нас именованья нет!
. . . . . . . . . . . . . . .
Когда увядший лист слетает на поляну,
Его подъемлет ветр и гонит под уклон;
Я тоже желтый лист, и я давно уж вяну:
Неси ж меня отсель, о бурный аквилон!
«Одиночество»
Ламартин [18]
<Пер. Бенедикта Лившица>
«Счастие меня нигде не ждет». Вот жизнь тех, кто слишком много перечувствовал в своей молодости, вот жизнь той, чья рука пишет эти строки! Ей не исполнилось и двадцати, а она уже перестала радоваться жизни. Не пережив ни единого истинного несчастья и чувствуя со всем жаром пылкой души все счастье прошлой жизни с обожаемыми существами, не испытав еще никаких превратностей судьбы, она подобна «увядшему листу», ибо рассудок отнял у нее варварской рукой все иллюзии! Без состояния, без красоты она привязывает на один день, на один месяц и никогда на всю жизнь. Молодость проходит, счастье исчезает, чтобы никогда не вернуться. Не приведи Господи увидеть состояние своих родителей расстроенным и всю семью на краю пропасти! Один из братьев предается страсти, не достойной его, другой покидает родину, чтобы искать счастья на войне и на полях сражений. Сама она отказывается от всего, чем дорожит ее сердце, даже от надежды. О, простите ей, когда она говорит: «Неси ж меня отсель, о бурный Аквилон!»)
<Суббота> 7 июля 1828
Тетушка уехала более недели, я с ней простилась и могу сказать, что мне было очень грустно. Она, обещая быть на моей свадьбе, с таким выразительным взглядом это сказала, что я очень, очень желаю знать, об чем она тогда думала. Ежели брат ее за меня посватается, вернувшись из Турции[19] [<Рукою А. Ф. Оом[20]:> Дай Бог, чтоб он вздумал это сделать! А. Оом.], что сделаю я? Думаю, что выйду за него. Буду ли счастлива, Бог весть. Но сомневаюсь. Перейдя пределы отцовского дома, я оставляю большую часть счастья за собой. Муж, будь он ангел, не заменит мне все, что я оставлю. Буду ли я любить своего мужа? Да, потому что пред престолом Божьим я поклянусь любить его и повиноваться ему. По страсти ли я выйду? Нет, потому что 29 марта я сердце схоронила и навеки. Никогда не будет во мне девственной любви, и ежели выйду замуж, то будет супружественная. И так как супружество есть вещь прозаическая без всякого идеализма, то и заменит рассудок и повиновение несносной власти ту пылкость воображения и то презрение, которыми плачу я теперь за всю гордость мужчин и за мнимое их преимущество над нами. Бедные твари, как вы ослеплены! Вы воображаете, что управляете нами, а мы… не говоря ни слова, водим вас по своей власти: наша ткань, которою вы следуете, тонка и для гордых глаз ваших неприметна, но она существует и окружает вас. Коль оборвете с одной стороны, что мешает окружить вас с другой. Презирая нас, вы презираете самих себя, потому что презираете которым повинуетесь. И как сравнить скромное наше управление вами с вашим гордым надменным уверением, что вы одни повелеваете нами. Ум женщины слаб, говорите вы? Пусть так, но рассудок ее сильнее. Да ежели на то и пошло, то, отложив повиновение в сторону, отчего не признаться, что ум женщины так же пространен, как и ваш, но что слабость телесного сложения не дозволяет ей выказывать его. Да что ж за слава быть сильным, ведь и медведь людей ломает, зато пчела мед дает.
Я уже писала к тетушке, и вот послание, которое сочинила ей.
Искавши в мире идеала
И не нашед его,
Анета счастия искала
В средине сердца своего.
Все в 20 лет ей надоело:
Веселье, балы и пиры.
Младое счастье улетело,
И Юности прекрасные дары,
Как призрак милый, исчезают
И скоро, скоро пропадают.
Еще 5 лет Анета прожила,
Настали годы и рассудка,
Почти и молодость прошла,
Ведь 25 – не шутка.
Уж образ милый, молодой
Все понемножку исчезает,
Супруг не идеальный, а простой
Его все понемногу заменяет.
Не Аполлон уж Бельведерский,
Не Феба дивный ученик.
А просто барин Новоржевский:
Супругу 40 лет, да с ними и парик.
И правда, Грации забыли
Его при колыбели посетить,
Умом и ловкостью забыли наделить,
Зато именьем наградили.
[нрзб] в мир глупцом
Представлен был своим отцом.
Но он ухаживал усердно,
Вздыхал, потел, кряхтел.
Душ 1000 считал наверно,
Чуть в мир поэзии не залетел,
Чтоб лучше нравиться любезной.
Что ж оставалось сделать бедной?
Она с рукой рассудок отдала.
А сердце? Бросила с досады
И ум хозяйством заняла,
Уехавши в его посады.
И так она принуждена забыть
То love, d’aimer, amar, любить,
Заняться просто садом,
Садить капусту «рядом»,
Расходы дома проходить
И птичий двор свой разводить.
* * *
Вы счастие в супружестве нашли,
Вы любите и обожаемы супругом,
Пять лет счастливо протекли,
Он заменил вам все, и другом
Вы называете его.
И так Вы посудите сами,
В сравнении счастья своего
Анета наравне ли с вами?
Другие, писанные вчера в минуту горести.
. . . . . . . . . . .
В утеху оставалось горе,
И часто, сидя у скалы,
Глядела пристально на море
И погружалася в мечты.
Любовь давно я позабыла,
И Дружба милая одна
Меня за слезы наградила
И заменила многое она.
Но тайны сердца забывать
Не пособила,
И горе весело переживать
Не научила.
С летами, знаю, все пройдет.
Пройдет и время наслажденья,
Остаток жизни протечет
В спокойствии и в покоенье,
Но молодость свое возьмет:
Любовь и горести земные.
А старость гробу принесет
Надежду, упования иные.
И камень хладной гробовой
Покроет прах несчастной,
И за могилой… неземной
Откроет век прекрасной.
<Вторник> 17 Июля <1828>
Я лениво пишу в Журнале, а, право, так много имею вещей сказать, что и стыдно пренебрегать ими: они касаются может быть до счастья жизни моей. Несчастный случай заставил нас поехать в город, а именно смерть Алек<сандра> Ива<новича> Ермолаева[21], он умер, прохворавши несколько времени. Отец в нем много потерял. Но что же делать, воля Божия видна во всем, надобно покориться ей без ропота, ежели можно.
В тот день, как возвращались мы из города, разговорилась я после обеда с Ив<аном> Анд<реевичем> Крыловым[22] об наших делах. Он вообразил себе, что Двор скружил мне голову и что я пренебрегала бы хорошими партиями, думая выйти за какого-нибудь генерала: в доказательство, что не простираю так далеко своих видов, назвала я ему двух людей, за которых бы вышла, хотя и не влюблена в них. Меендорфа[23] и Киселева. При имени последнего он изумился. «Да, – повторила я, – и думаю, что они не такие большие партии, и уверена, что вы не пожелаете, чтоб я вышла за Краевского или за Пушкина». – «Боже избави, – сказал он, – но я желал бы, чтоб вы вышли за Киселева, и, ежели хотите знать, то он сам того желал, но он и сестра говорили, что нечего ему соваться, когда Пушкин того ж желает». Я всегда думала, что Вар<вара> Д<митриевна> того же хотела, но не думала, чтоб они скрыли от меня эту тайну.
Жаль, очень жаль, что не знала я этого, а то бы поведение мое было иначе. Но хотя я и думала иногда, что Киселев любит меня, но не была довольно горда, чтоб то полагать наверное. Но, может быть, все к лучшему, Бог решит судьбу мою. Но я сама вижу, что мне пора замуж, я много стою родителям, да и немного надоела им: пора, пора мне со двора. Хотя и то будет ужасно. Оставя дом, где была счастлива столько времени, я вхожу в ужасное достоинство Жены! Кто может узнать судьбу свою, кто сказать, выходя замуж даже по страсти: я уверена, что буду счастлива. Обязанность жены так велика, она требует столько abn?gation de lui-m?me (самоотречения), столько нежности, столько снисходительности и столько слез и горя. Как часто придется мне вздыхать об том, кто пред престолом Всевышнего получил мою клятву повиновения и любви… Как часто, увлекаем пылкими страстями молодости, будет он забывать свои обязанности! Как часто будет любить других, а не меня… Но я преступлю ль законы долга, буду ли пренебрегать мужем? НЕТ, никогда. Смерть есть благо, которое спасает от горя: жизнь не век, и хоть она будет несносна, я знаю, что после нее есть другой мир, мир блаженства. Для него и для долга моего перенесу все несчастья жизни, даже презрение мужа. Боже великой, спаси меня!
Я хотела, выходя замуж, жечь Журнал, но ежели то случится, то не сделаю того. Пусть все мысли мои в нем сохранятся; и ежели будут у меня дети, особливо дочери, отдам им его, пусть видят они, что страсти не ведут к счастью, а что путь истинного благополучия есть путь благоразумия. Но пусть и они пройдут пучину страстей, они узнают суетности мира, научатся полагаться на одного Бога, одного Его любить пылкой страстью. Возможно, Он один заменяет всю любовь земную, Он один дарит надежду и счастье не от мира сего, но от блаженства Небесного.
(<Вторник> 17 июля <1828>)
Собрание происшествий и событий
О память сердца, ты сильней
Рассудка памяти печальной.
Батюшков [24]
Чувство и невзгоды душевные превратили мой дневник из бытописания, чем он был сначала, в печальные и унылые раздумья о жизни и приносимых ею страданиях: я хочу хоть на миг отрешиться от печали, с которой мне так трудно справиться, особенно, когда я одна. Я попытаюсь подробно рассказать о происшествиях и событиях, которые столь сильно повлияли на меня в последние месяцы. Батюшков прав, говоря, что память сердца сильнее памяти рассудка: я едва ли смогу рассказать, что произошло со мной накануне, однако могу передать слово в слово разговоры, происходившие много месяцев назад. Пушкин и Киселев – вот два героя моего романа. Серж Голицын Фирс[25], Глинка, Грибоедов и особенно Вяземский – персонажи более или менее интересные. Что же до женщин, то их всего три: героиня – это я, на втором плане – моя тетушка Варвара Дмитриевна Полторацкая и мадам Василевская[26]. Надо сказать, что в романе много характеров, и есть даже ужасающие… Но начнем. Как назвать этот роман? Думаю… вот, нашла!
Непоследовательность, или Любовь достойна снисхожденья
(Я говорю от третьего лица. Я опускаю ранние годы и перехожу прямо к делу).
У Аннет Олениной была подруга, искренний друг, лишь она знала о страсти ее к Алексею[27] и старалась образумить ее. Мари не раз говорила: «Аннет, не доверяйтесь ему, он лжив, он пуст, он зол». Подруга обещала ей забыть его, но продолжала любить. На балах, в театре, на горах она встречала его постоянно, и мало-помалу потребность видеть его чаще стала неотвязной. Но она умела любить, не показывая, что увлечена кем-то, и ее веселый характер вводил в заблуждение свет.
На балу.
Б. Моризо.
Обязательным атрибутом на балу был веер. Его можно было оставить в бальной зале на своем месте, можно было во время танца держать в левой руке (которая лежит на плече партнера)
Однажды на балу у графини Тизенгаузен-Хитровой[28] Анета увидела самого интересного человека своего времени, отличавшегося на литературном поприще: это был знаменитый поэт Пушкин.
Бог, даровав ему Гений единственной, не наградил его привлекательною наружностью. Лице его было выразительно, конечно, но некоторая злоба и насмешливость затмевала тот ум, которой виден был в голубых или, лучше сказать, стеклянных глазах его. Арапский профиль[29], заимствованный от поколения матери, не украшал лица его, да и прибавьте к тому ужасные бакенбарды, растрепанные волосы, ногти как когти, маленькой рост, жеманство в манерах, дерзкий взор на женщин, которых он отличал своей любовью, странность нрава природного и принужденного и неограниченное самолюбие – вот все достоинства телесные и душевные, которые свет придавал русскому поэту XIX столетия. Говорили еще, что он дурной сын, но в семейных делах невозможно знать; что он распутный человек, да, к похвале всей молодежи, они почти все таковы. Итак, все, что Анета могла сказать после короткого знакомства, есть то, что он умен, иногда любезен, очень ревнив, несносно самолюбив и неделикатен.
(Среди странностей поэта была особенная страсть к маленьким ножкам, о которых он в одной из своих поэм признавался, что они значат для него более, чем сама красота. Анета соединяла со сносной внешностью две вещи: у нее были глаза, которые порой бывали хороши, порой простоваты, но ее нога была действительно очень мала, и почти никто из молодых особ высшего света не мог надеть ее туфель.
Пушкин заметил это ее достоинство, и его жадные глаза следовали по блестящему паркету за ножкой молодой Олениной. Он только что вернулся из десятилетней ссылки: все – мужчины и женщины – спешили оказать ему знаки внимания, которыми отмечают гениев. Одни делали это, следуя моде, другие – чтобы заполучить прелестные стихи и благодаря этому придать себе весу, третьи, наконец, – из действительного уважения к гению, но большинство – из-за благоволения к нему имп<ератора> Николая, который был его цензором.
Анета знала его, когда была еще ребенком. С тех пор она пылко восхищалась его увлекательной поэзией.
Она собиралась выбрать его на один из танцев. Она тоже хотела отличить знаменитого поэта. Боязнь быть высмеянной им заставила ее опустить глаза и покраснеть, когда она подходила к нему. Небрежность, с которой он у нее спросил, где ее место, задела ее. Предположение, что Пушкин мог принять ее за простушку, оскорбляло ее, но она кратко ответила: «Да, мсье», – и за весь вечер не решилась ни разу выбрать его. Но настал его черед, он должен был делать фигуру, и она увидела, как он направился к ней. Она подала руку, отвернув голову и улыбаясь, ибо это была честь, которой все завидовали.
. . . . . . . . . . . . . . . .
Я хотела писать роман, но это мне наскучило, я лучше это оставлю и просто буду вести мой Журнал.
* * *
Я перечитала свое описание Пушкина и очень довольна тем, как я его обрисовала. Его можно узнать среди тысячи.
Но продолжим мой драгоценный Журнал.)
13 Ao?t. <Понедельник> (13 августа) <1828>
В субботу были мои рожденья. Мне минуло 21 год! Боже, как я стара, но что же делать. У нас было много гостей, мы играли в барры[30], разбегались и после много пели. Пушкин или Red Rover[31], как я прозвала его, был по обыкновению у нас. Он влюблен в Закревскую[32] и все об ней толкует, чтоб заставить меня ревновать, но при том тихим голосом прибавляет мне нежности. Милый Глинка и премилый Serge Galitz Firce (Фирс) был у нас: первый играл чудесно и в среду придет дать мне первый мой урок пенья. Но Любезный Герой сего дня был милый Алексей Петрович Чечурин, или прелестный <Roland> Graeme[33], как прозвала я его: он из Сибири, с границ Китая, был в Чите, видел всех[34], имел ко мне большую доверенность и очень интересен. Он победил всех женщин, восхитил всех мужчин и посмеялся над многими. Он познакомился со мной у те<тушки> Сухаревой, приезжал гостить к нам и жил несколько дней, и приедет еще на несколько времени.
Он большого роста и удивительно как сложен, телесная красота и сила, плод свободной и немного дикой жизни, соединяются с выразительными чертами и придают неизъяснимую приятность молодому Graeme. Ему только 19 лет, и борода его еще покрыта только легким пухом. Он белокур, но не довольно, чтоб сделать лицо его женским; его взор быстр, выразителен, умен, чувствителен, улыбка приятна. Он красавец телом, а лицом приятный, ежели бы писать Амура северных стран, надобно писать с него. Душа его чиста, как неиспорченная душа юноши только может быть. Чувствительность и удивительное почтение к старшим отличают все его поступки, он обожает родину, без слез не говорит об умершей матери, без восхищения не называет имя отца своего, сестры и Амура, приверженного ему казака. Он удивительно ловок; стреляет из лука, ездит верхом, прелестно точит, кует, полирует, плетет корзинки, вяжет узелки и пр. Все делает с удовольствием и хотя не знает по-французски, но очень учен для того края, пишет, читает и переводит по-монгольски. Он не знает еще любви и с чистою душою, не понимая, чего хочет, сам ищет любви и потому – бед. С какою чувствительностью принял он совет мой беречься молодых модных людей, он почти заплакал, отошел от меня и сел в угол. Когда же на другой день я спросила его, что от сердца ли он меня оставил, то он сказал с пылкою выразительностью: «Вы не поняли меня, я слишком чувствовал, не находил слов. – И еще прибавив несколько выражений, вдруг остановился и сказал: – Дурак я, признался в том, в чем никогда не хотел признаваться».
<Среда> 19 Сентября. <1828>
Что Анета, что с тобою? Все один ответ,
Я грущу, но слез уж нет[35].
Но об чем? Об неизвестности. Будущее все меня невольно мучит. Быть может, быть замужем и – <быть> нещастной. О, Боже, Боже мой! Но все скажу из глубины души: да будет воля Твоя! Мы едем зимой в Москву к Вариньке[36], я и радуюсь и грущу, потому что последнее привычное чувство души моей – я как Рылеев говорю[37]:
Чего-то для души ищу
И погружаюсь в думы[38].
Но грустный оставлю разговор.
5 сентября Маминькины именины. Неделю перед тем мы ездили в Марьино[39]. Там провели мы 3 дня довольно весело. Мы ездили верхом, философствовали с Ольгой[40] и наконец воротились домой. Тут я задумала сыграть проверб. Милая Полина Галицына[41] согласилась, я выбрала проверб, разослала роли, но имела горе получить отказ от Сергея Галицына и накануне от Полины. Что делать. В пятницу 4-го приехал Слепцов с женой и Краевским. Он взялся играть роль Галицына. Мы отделали театр в зале весь в цветах, зеркалах, вазах, статуях. Но вдруг письмо от Полины: отказ и баста нашему провербу. Но гений мой внушил мне другое. Мы сказали Маминьке и Папиньке об неудаче сюрприза, вынесли все цветы, но оставили шнурки для зеркала и других украшений, все сделали неприметным. Я после ужина предложила Слепцову сыграть шараду в лицах и с разговорами. План одобрен, шарада выбрана la M?lomanie (Меломания). На другой день поутру назначена репетиция. Я встаю, поутру надобно ехать к обедне, но без меня не может быть репетиции. Я представляю, что у меня болят зубы, чудесно обманываю Маминьку и Папиньку, остаюсь дома и иду делать репетицию. Вот кто составлял нашу шараду. Слепцов, Краевской, милый Репнин[42], M-me Wasilevsky, несравненный Казак и я. Все устроено. Занавесь сшита, парики готовы, и к возвращению Маминьки все уже внизу, как ни в чем не бывало. Приезжают гости. Из Дам – Бакунина[43] и Хитровы[44], Васильчикова[45] и еще куча мужчин. За обедом приезжает Голицын, потом и Пушкин. Как скоро кончили обед, Маминьку уводят в гостиную и садятся играть в карты. А я и актеры идем все приготавливать, через два часа все-все готово. Занавесь поставлена, и начинается шарада прологом. Я одна сижу на сцене! Как бьется у меня сердце. Я сижу, читаю книгу, зову потом Елену Еф<имовну>, она входит, я спрашиваю об нашем провербе: никто еще из актеров не бывал: я их ожидаю с нетерпением. Входит мальчик и приносит письмо: это отказ – она не будет. Я в отчаянии наконец созываю всех наших актеров, сказываю им об нашем горе. Они не умеют пособить мне, наконец я предлагаю сыграть шарад в лицах: план одобрен, Елена Еф<имовна> и я идем одеваться, Слепцов говорит сочиненные им стихи. Занавесь опускается.
Мы накидываем сарафаны и пока все на сцене приготовляют, – Голицын, Е<лена> Е<фимовна> и я поем за занавесью трио Гейдена.
Первое действие. Me.
Театр представляет ярмарку. С одной стороны милый Казак в китайском платье раскладывает товары, возле него Дунька китайский ему помогает, подалее и ближе к сцене Репнин жидом сидит и перед ним фортунка. С другой стороны Слепцов – купцом сальных свеч, Краевский – мужик, торгующий квасом. Начинается ярмарка. Монголец начинает свою молитву, жид считает деньги, купец зазывает покупщиков. Входит Е<лена> Е<фимовна> и я в русских платьях, мы торгуемся, ничего не покупаем. Е<лена> Е<фимовна> уходит, и скоро слышен шум за дверьми, потом песни «Заплетися плетень». Услышав пение, я бегу со сцены, крича: «Хоровод, хоровод», <рисунок: рука> (ищи другую руку).
<Пятница> 21 Сентября <1828>
Вчера к обеду приехал к нам милый благородный Алексей Петрович Чечурин. Он приехал прощаться, и это слово одно заставило меня покраснеть. (Я не знаю, какое чувство он мне внушает, но это не любовь, нет, это чувство, которое к ней приближается, оно значительно сильнее, чем дружба, и я ни с чем другим не могу его сравнить, как с чувством, которое я испытываю к своим братьям. Да, это именно так. Я его люблю как брата. А он? Он любит меня… еще нежней…
Я непременно напишу его историю, она слишком интересна, чтобы не сделать это, и к тому же я должна писать, потому что становлюсь ленивой.)
Как я его люблю, он так благороден! Так мил! Вчера, сидя возле меня, сказал он: «Боже мой, как мне не хочется ехать!». Я стала над ним смеяться. «Но вы не знаете, как мне грустно расставаться с Приютиным. – Потом: – Вы удивительная женщина, в вашем нраве такие странности, столько пылкости и доброты. Что меня убивает, это то, что не могу сказать вам одной вещи, вы все мои секреты знаете, а этот я не могу вам сказать, а это меня убивает». Я же догадалась, что такое, но не сказала ему.
Он писал мне <на> браслет<е> по-монгольски, но сам не знал что, говоря, что не смеет мне то написать, что у него в голове, и написал то, что я не могла разобрать, хотя он <сказал, что> это был комплимент. У нас пошла переписка на маленьком кусочке бумажки. В последний раз, как он здесь был, он выпросил у меня стихи Пушкина на мои глаза[46]. Я ему их списала и имела неблагоразумие написать свою фамилию, также списала стихи Вяземского и Козлова, и Пушкина. Я написала ему на бумажке просьбу, чтоб он вытер имя мое, и, когда спросила, сделает ли он это, он сказал: «Неужели думаете, что не исполню Вашего малейшего желания». Я извинилась тем, что боюсь, чтоб они не попали в чужие руки: «Ах, Боже мой, я это очень понимаю и исполню». Он просил меня беречь его саблю, и я ему то обещала. Недавно подарила я ему своей работы кошелек, и он обещал носить его вечно. Наконец стало поздно, и Маминька стала просить его, чтоб он оставил ей сочинение Рылеева. Он на то не скоро согласился, но наконец отдал мне его; тогда я схватила эту счастливую минуту, когда растроган он был, и просила его, чтоб оставил он Батюшке под запечатанным пакетом все дела, касающиеся до[47]. Все – брат Алексей, приехавший в тот день из деревни, Маминька и мы все стали упрашивать его. Он представлял нам свои резоны, мы – свои, наконец он уверил нас в самом деле, что он прав и дал мне слово, что положит все в пакет, запечатает двумя печатями и, приехавши в армию, отдаст сам генералу Б. «Чтоб доказать вам, как благодарен я за ваши ко мне попечения, то признаюсь, что у меня есть стихи от них, и я сожгу их». – «Зачем, – сказала я, – положите их в пакет и отдайте отцу, он, право, сохранит их и возвратит, когда вы возворотитесь». Но он не хотел на то согласиться, но обещал разорвать их. Наконец пришла минута расставаться: у меня сжалось сердце. Я сидела возле него, мы все замолчали, встали, перекрестились. Он подошел к Маминьке прощаться, я отошла к столу, потому что была в замешательстве. Потом подошел ко мне и поцеловал у меня руку. В первый раз я поцеловала его щеку и, взяв его за руку, потрясла по-английски. Он простился с Алексеем и опять пришел ко мне, мы опять поцеловались, и я пошла к себе. Тут я нашла его саблю, завернула в платок и спрятала. Тут вспомнила я, что надобно написать Анне Ант<оновне>[48]. Он был у Алексея в нашем коридоре, я велела просить его подождать. Написала ей и ему маленькую записочку, в которой уверяла об сохранности сабли, просила прислать браслет и кончала сими словами: «Бог да сопутствует вам». Я стала молиться Богу, молилась за него и поплакала от души. Долго смотрела я в мглу ночную, слушала и, наконец, услышала шум его коляски; хотела знать, по какой дороге он ехал: по косой, по той, что я ему советовала. Шум утих, я перекрестилась и заснула. Несколько дней перед тем он был у нас и когда уехал, то я слышала, что по косой дороге. Когда же приехал он прощаться, я ему то сказала, он отвечал: «Вы ведь приказали мне по ней ездить, и я слушаюсь».
24 <сентября 1828> Понедельник
Вчера были у нас гости: Меендорф, Василевский и Лобановы[49], возвратившиеся из чужих краев. В Дрездене видели они Вариньку. Слава Богу, ей лучше, и она много заботится обо мне, все хочет знать, хороша ли я. Когда увидит, то будет d?sappoint?e (разочарована), потому что я подурнела и о том сама жалею. Но есть дни, в которые я еще порядочна. Вчера же получила я пакет от Алексея Петровича, в нем был один браслет, другого он не успел кончить. Письмецо было в сих словах: «Я дожидал проволоки до 4 часов. Видно, мне должно кончить их после войны. Слуга Ваш Груши моченые. 22 Сентября». (Груши моченые – имя, которое Елена Е<фимовна> дала Львову, и справедливо). В том же пакете были некоторые бумаги, писанные ему на память, и также кусок руды серебряной, на которой было написано «Юноше несравненному». Кусок сей завернут был в бумажке, испачканной иероглифами, но я разобрала их, потому что у меня был ключ, вот они: «Вам, несравненная Анна Алексеевна, поручаю вещь для меня драгоценную. Прощайте».
Портрет воспитанниц Смольного институтаЕ. Хрущевой и Е. Хованской в театральных костюмах.
Д. Левицкий. Из цикла «Смолянки». 1773 г.
Я взяла бумаги, положила в пакет и надписала: «Отдать по возвращении». Кусок руды положила в ящичек, выточенный нарочно, написала внутри: «Отдать Алексею Петровичу Чечурину». Завязала тесьмой и положила свою печать. И теперь спокойна. Я сделала то, что должно, сохраню его тайну, она не касается до меня.
Сегодня, нет, вчера вечером сказала мне Мама: «Ведь Казак в тебя влюбился». А я очень рада, что он уехал, я не любовь к нему имела, но то неизъяснимое чувство, которое имеешь ко всему прелестному и достойному. Он был мой идеал в существе. Он имел то чистое, непорочное чувство чести, которое непонятно для наших молодых людей, он не мог подумать без ужаса об распутстве, хотя имел пред собою, и с молодых лет, разврат пред глазами: но чистая душа его не понимала удовольствий жизни безнравственной. Благородность души, правила непорочные, ненависть к разврату и притеснению, чистая вера, пылкость чувств и любовь, которую только узнал при своем отъезде, – вот что привязало меня к нему.
25 <сентября 1828> вт<орник>
(Большая новость: Александрин Репнина [50] выходит замуж за Кушелева [51] . Я ей того желаю! Но о женитьбе еще не объявлено.)
<Изображение руки>
Мы потом все входим после и пляшем, Слепцов входит в наш хоровод и танцует, потом мы все уходим со сцены.
Дейст<вие> 2. Лотерея.
Приходит брать билет Краевский Лотерейщик. Входит на сцену Слепцов, одетый молодым негодяем, рассказывает, что проиграв всю фортуну в карты, он рисковал последними деньгами и купил лотерейный билет. Что, видя везде неудачи, посватался за богатую старуху и что, быв еще женихом и получив от нее 50 тысяч для заведения дома, он половиною заплатил долг, а другую опять проиграл, и даже билет лотерейный отдал Фиакру[52], которой вез его и которому нечем было заплатить. Проклиная Фортуну, он уходит со сцены; в то время как он рассказывает свою историю, я вхожу, беру билет и слушаю рассказ его. По выходе его входит Фиакр Репнин, мой жених, я расспрашиваю его, что он делал с тех пор, что мы не видались, он рассказывает свою историю с Картежником и билет лотерейный. Я браню его, зачем он его взял, и в эту минуту Лотерея начинается, Basil[53] выигрывает 500… не знаю чего. Приходит Слепцов с старой своей супругой Е<ленной> Е<фимовной>, узнает об счастии Базиля, которой хочет возвратить ему билет, он от него отказывается и желает нам счастья (и тихо говорит мне на ухо: «Скажите что-нибудь»), я же замешалась и сказала громко: «Я не знаю, что». Все засмеялись, и занавесь опустилась.
Дей<ствие> 3. Mani.
С одной стороны у комелька сидит Химик Слепцов. По комнате ходит с луком и стрелами Казак и горюет об забытой своей охоте. Он подходит к Химику и расспрашивает его про его занятия. Слеп<цов> доказывает ему, чтоб хорошо стрелять, то надобно знать химию. Смешной разговор между ними. Я вбегаю и ко всем пристаю с моим провербом, никто меня не слушает. Реп<нин> в то время ездит на неизъяснимой части и делает разные штуки. Входит поэт с стихами, все от него бегут, и Слепц<ов> говорит: «Уходи: я все терпел, но поэт – это невозможно».
Дей<ствие> 4 и последнее.
С одной стороны клавикорды, за ними сидит Слеп<цов> в колпаке и халате. С другой – Краев<ский> пишет ноты. Слеп<цов> берет аккорд и встает в восхищении. Потом представляет голосом и руками весь оркестр и увертюру своей новой оперы «Семирамида». В самом пылу его рассказа подходит к нему Краев<ский> и спрашивает, в каком тоне писать арию. M?lomane прогоняет его с гневом, вдруг входит молодой человек, Реп<нин>, и подносит ему рекомендательное письмо, он его не читает, а схватывает за руку и расспрашивает, на каком он инструменте играет. Тот признается, что ни на каком, он, однако, просит сделать репетицию. Сцена происходит между Семирамидой, Аспиком, и <слышен> колокол, которой в то время звонит: он дает ему колокольчик в руки и заставляет свистать и звонить. Я (дочь его) и кухарка Е<лена> Е<фимовна> вбегаем в комнату, думая, что дом горит. Тут узнаю я в молодом человеке своего любезного. Меломан, поймав кухарку, заставляет ее петь Perche (окунь), она выговаривает это слово истинной француженкой. Он с гневом хочет прогнать, его все успокаивают, говоря, что Madelaine знает со мной дуо. Я сажусь за пиано, и мы поем Napolitana. После этого M?lomane вспоминает, что он должен ехать на репетицию и убегает со сцены. Тут подходит ко мне Basil и спрашивает, есть ли надежда, чтоб мой отец позволил ему на мне жениться, я говорю ему, что не думаю, потому что он не музыкант. В ту минуту он стучит в дверь, Ba схватывает музыку «Семирамиды» и клянется, что он сожжет ее, ежели он не согласится на нашу свадьбу; он на все соглашается от страху, и мы его впускаем, и он соединяет наши руки, и пьеса кончена. Serge Galitz подходит к спектатерам и поет куплет своего сочинения.
Вечером мы играли в разные игры, все дамы уехали. Потом молодежь делали разные тур de passe-passe (фокусы) и очень поздно разъехались. (Прощаясь, Пушкин сказал мне, что он должен уехать в свои имения[54], если только ему достанет решимости – добавил он с чувством. В то время как в зале шли приготовления, я напомнила Сержу Гол<ицыну> его обещание рассказать мне о некоторых вещах. Поломавшись, он сказал мне, что это касается поэта. Он умолял меня не менять своего поведения, укорял маменьку за суровость, с которой она обращалась с ним, сказав, что таким средством его не образумить. Когда я ему рассказала о дерзости, с которой Штерич[55] разговаривал со мной у графини Кутайсовой[56] о любви Пушкина, он объявил, что тоже отчитал его, сказав, что это не его дело, и что я очень хорошо ему ответила. А когда я выразила ему свое возмущение высказываниями Пушкина на мой счет, он мне возразил: «По-вашему, он говорил: „Мне бы только с родными сладить, а с девчонкой уж я слажу“, – не так ли? Но ведь это при мне было, и не так сказано, но ведь я знаю, кто вам сказал и зачем. Вам сказала Вар<вара> Д<митриевна>». И тут я подумала, что у него такие же веские доводы, как и у меня, и умолкла. Потом мы говорили о Киселеве и о его ухаживании за мадам Василевской, он мне сказал, что он его крепко за это выбранил. В общем, это была очень интересная беседа.)
Сегодня пушки ужасно палили, не взяли ли Варну[57]. Дай Боже. Теперь бы поскорее взяли Шумлу да Силистрию[58], да и за мир при<няться>[59]. Николай Дми<триевич> Киселев пойдет в люди, его брат в большом фаворе, да и он сам умен: жаль только, что не довольно честных правил насчет женщин. Что-то будет со мною эту зиму, не знаю, а дорого бы дала знать, чем моя девственная карьера кончится. УВИДИМ.
Роман моего сочинения
Его история
Иртыш кипел в крутых брегах,
Вздымалися седые волны,
И рассыпались с ревом в прах,
Бия о брег, казачьи челны[60].
(Романс, положенный мной на музыку)
Он родился в краю далеком. Там, где олень, закинув рога на спину, быстро летит от охотника, где легкая дикая коза забирается на высоты скал и с них смотрит спокойным взглядом на пропасти и неизмеримые степи. Где разъяренный медведь нападает на охотника и получает смерть от неустрашимого казака. Где дикий вепрь не избегает винтовки ловкого. Край дикий, но свободный, где сама природа прекрасна, хотя не украшена трудами человека. Где везде видна Рука Всевышнего, где сама дикая природа величественна! Где реки текут меж скал, где тигр и овца оба находят пищу. Где дурной человек и сын природы одинаково обитают.
Что делал он в юных годах, что делал в детстве? Гонялся за зверьми, любил свободу, пылал желанием вступить в службу. У него был отец, я мало его знаю. Мать его умерла два года тому назад, сестру выдали замуж поневоле за недостойного человека и в 14 лет, она еще молода, но уже давно знает горе. Брат его – распутный человек и недостойный носить имя его.
Кто ж изо всей семьи воспитал милого юношу? Добрая мать, это совершенство природы, с доброй матерью ничто не может сравниться! Как он это знает и чувствует. Еще воспитал его дядя, брат матери его, он старался внушить ему вкус к великому и возвышенному, к учению и познанию людей, он дал ему правила и более ничего не мог сделать, но в одном слове сем заключена вся жизнь, все счастье человека. Сперва дядя его строго держал. В 14 лет сделан он был офицером и послан в первой раз в Иркутск. На дорогу дали ему 300 рублей.
Приехав туда в первой раз, вздумал он купить себе книг, не от желания образования, но только от того, что у дяди было их много. К счастью, попался ему в книжной лавке друг его, молодой человек, несколько годами старее его: он выбрал ему книг, как то: всего Карамзина, Жуковского, Ролленеву историю[61] и др. Вернувшись, дядя, удивляясь тяжести его чемодана, раскрыл его и увидел книги! А герой мой страшился только для одного сочинения – это был Жуковский и прельстил его по красоте переплета. С тех пор стал он читать: целой год читал, ничего не понимая, наконец, понял и вдался в чтение, и ум от природы понятной и великой скоро с жадностью схватил первые впечатления наук. Но умный дядя перестал обходиться с ним как с ребенком, сделался его другом и ментором, дал ему правила истинные и обратил пылкость нрава к доброму.
Его молодость
Любил он по лесам скитаться,
День целой за зверьми гоняться,
Широкой Днепр переплывать.
Любил опасностью играть,
Над жизнью дерзостно смеяться[62].
Козлов
Я уверена, что Бог создал его к чему-нибудь необыкновенному. С малолетства Рука Его ведет прекрасного юношу. Или умрет он на поле брани во цвете лет, или сделается знаменит. Но сердце говорит, что Великий не допустит умереть так рано всем прелестным дарованиям. Он пройдет много испытаний, но возвратится из них победителем. Три года еще после поездки в Иркутск вел он жизнь беззаботную, жизнь счастья и свободы. Но скоро готовил рок ему ужасное испытание. Мать, Ангел-хранитель его, занемогла. Его потребовали по должности в Иркутск. Он подошел к постели ее… Она вздохнула, поцеловала его, сняла кольцо обручальное и отдала ему! Он уехал и, вернувшись из путешествия, увидел себя сиротою… Бедный юноша! Да хранит тебя Бог на пути превратном Мира. Но горе не вечно. Опять охота и дружба заняли его. Но невидимая Рука не допускала его вести жизнь простую. Бури непогоды бушевали над главой его, и пока занимался он охотой, жил весело с казаками и с другом своим Амуром, монгольцем, увозил жен для молодых казаков, он вызван был в пограничные крепости и получил в 18 лет поручение делать объезды и ловить контрабанду. С честью отправив эту должность, он приехал в Иркутск и с губернатором поехал путешествовать по городам. В один несчастный день самое важнейшее дело жизни его совершилось. Потом посвятил он себя добру и чести. Но все неизъяснимое желание, чувство, которое не мог растолковать себе, поощряло его к желанию видеть свет. Услышав о войне, он поспешил отправиться сюда, думая, что желание драться и отличиться было то неизъяснимое чувство, которое он чувствовал. Но нет, то была одна любовь, которую он искал, и с нею вместе и горе.
Наше знакомство
Не судите по внешнему виду.
Из романса
Случайно нас судьба свела.
Из «Чернеца» Козлова
Я приехала к тетушке на дачу. Было много гостей. Я взошла, и юноша, сидевший у окна, встал и поклонился мне. Я отвечала наклонением головы довольно гордо и холодно. Я немного была не в духе. Общество было не для меня, скучное и низкое. Я села возле двоюродной сестры и рассматривала варшавские башмаки, но все невольно взглядывала на незнакомца и спрашивала, кто такой, молчаливый этот гость. Никто не мог сказать, кто он. А я? Я поглядывала: он строен, велик ростом, но куда проста его физиономия, думала я. Мы пошли обедать, я забыла о незнакомце, он обедал в другой комнате. Потом, наскучив обществом, взяла я руку Софьи Б. и пошли с ней гулять по одной существующей аллее сада. Поворотив назад по ней, увидела я идущего к нам навстречу молодого казака. Мундир не казаков донских привлек к себе с первого взгляда мое внимание, потом и ловкий стан юноши, странное молчаливое обхождение, сопряженное с ужасною учтивостью к старикам и дамам – все заставляло меня невольно желать знать, кто он. Он поравнялся с нами и снял казацкий кивер; еще странность: молодые люди редко это делают. Он прошел, и я сказала Софье, засмеявшись: «Вот какой философ, ходит один». «Не смейся над ним, он очень интересен». Я поняла. «Ах, ради Бога, позовите его». Он сей час воротился. Мы стали говорить, чувство горя заставило меня заплакать. Как странно посмотрел он на меня! Мне стало стыдно, я покраснела. Но пылкость его рассказа, чувства благородные, изъявляемые во всех его мнениях, – все заставило меня забыть, что я вижу его в первый раз. Я сама пылкого нрава, и желание спасти его заставило меня давать ему советы. Он смотрел пристально и выразительно; как тогда переменилось его лицо, как умны сделались глаза его, вся прелестная душа его была видна в них! Он слушал меня с некоторым удивлением. Я опомнилась и боялась показаться странною и глупою, но он лучше умел понять меня, нежели я разобрать его тогдашние мысли. «Не рассказывайте это никому, – сказала я умоляющим голосом, – вам может быть худо». – «Так что же, у меня душа чиста, я ничего не сделал недостойного». – «У вас есть родные», – был пылкий мой ответ. – «Да, отец». – «Так ежели не для себя, то для него поберегите себя». Он казался тронутым. В то время подошла к нам m-lle Г. Я сейчас переменила разговор. «Пойдемте, – сказала я ему, – я покажу вам лошадь, на которой езжу; она горской породы, и вы, верно, скажете мне, хороша она или нет». Отделавшись так от несносной Г., я подошла к Алексею и шепнула ему секрет наш, он подошел, я представила его моему герою. После подвела к матушке и отцу; они позвали его к нам, и он принял наше приглашение и обещал быть у Алексея. Через несколько дней он и приехал к нам на дачу. Остался на несколько дней, подружился и с этой минуты сделался почти сыном дома и моим другом. <изображение руки>
<Воскресенье> 3 °Сентября. <1828>
Боже мой, какая радость! Вчера приехали Папинька и брат, и вот их хорошие и худые новости: 1) что с них сняли цепи[63], и потому, приехавши в город, я исполнила желание сердца моего и иду служить неведомо никому благодарный молебен; 2) что Муравьев, Александр Николаевич, сделан начальником в Иркутске. Все чувства радости проснулись в душе моей! Они свободны хоть телом, думала я, и эта мысль услаждала горе знать их далеко и в заточении. Но, увы, жалея об них, горюя об ужасной участи, не могу не признаться, что рука Всевышнего карает их за многие дурные намерения. Освободить родину прекрасно, но проливать реками родную кровь есть первейшее из преступлений. Быть честным человеком, служить бескорыстно, облегчать несчастья, пожертвовать всем для пользы общей, сделать счастливыми тех, кто под властью твоей, и понемногу приучать народ необразованный и пылкий к мысли свободы, но свободы благоразумной, а не безграничной, – вот истинный гражданин, вот сын отечества, достойный носить имя славное, имя русского. Но тот, кто, увлекаясь пылкостью воображения, желает дать свободу людям, не понимающим силы слова сего, а воображающим, что она состоит в неограниченном удовлетворении страстей и корыстолюбия; тот, наконец, который для собственного величия и ослепляя себя мнимым желанием добра решается предать родину междоусобиям, грабежу, неистовству и всем ужасам бунта и под именем блага будущих поколений хочет возвыситься на развалинах собственного края, тот не должен носить священного имени, и одно только сострадание к его заблуждениям – вот все, что может он желать и получить от общества граждан.
Портрет А. С. Пушкина.
О. А. Кипренского. 1827 г.
Свобода народа есть желание сильнейшее души моей, но вот в чем оно заключается. Сначала запрети однажды навсегда явную и тайную продажу людей, позволяй мужикам откупаться на волю за условленную цену. Тогда тот, кто понимает силу слова сего, сам откупится. Я не прошу дать вдруг свободу всей России, они не могут понимать, что она состоит только в свободном пропуске из одного края в другой и что кроме собственной своей души и семейства и принадлежащих им домашних вещей они ничего не имеют и что все земли должны остаться за владельцами. Еще дай честное и бескорыстное управление внутренней части государства, ограничь лихоимство, позволь последнему нищему жаловаться на богатого вельможу, суди их публично и отдавай справедливость по установленным однажды и навсегда законам. Чтоб указ один не противоречил другому, чтоб, подписанный однажды, он навсегда сохранил свою силу и точность. Вот в чем состоит счастье России, и вот что всякая душа желать должна, а не той неограниченной и пустой детской конституции (имя которой, не говоря об самом уложении, едва ли третья часть людей понимает), которую хотели нам дать 14 числа.
(Плохие новости пришли из армии. И первая страшна, но вторая просто ужасна. Бедный генерал Дурнов был убит[64], когда поднимал свои войска в атаку. Несчастные его добрые родители! Мы с ними встречались, они были так добры ко мне. Я, право, не знаю, как бедная его маменька сможет перенести этот ужасный удар. Дай Бог ей сил вынести это! Другая новость еще страшнее, ибо это весть о гибели не одного, а множества людей. Она хуже, чем сама смерть. <Л.-гв.> Егерский полк бежал под натиском турок. Их генерал, два полковника и 10 офицеров убиты, и весь полк был бы истреблен, если б не армейская пехота, которая своей доблестью заставила турок отступить. О боже! Какой стыд! Гвардейский полк, бегущий от врага!
Это страшно, но мысль о том, что клеймо трусливых беглецов останется за ними на всю жизнь, – просто невыносима. Варну еще не взяли. Мы несем потери, кампания была плохо продумана по милости дражайшего Дибича[65], черт побери этих немцев. Меншиков (знаменитый)[66], которому после взятия Анапы было поручено руководить осадой Варны, при самом ее начале получил рану, которая, слава Богу, не смертельна. Все его действия во время кампании были действиями гениального человека. Армия рискует потерять в его лице очень дельного военачальника. К счастью, можно надеяться, что он вернется в строй. Его заместил граф Воронцов[67].
Что до Паскевича[68] – то он творит чудеса в азиатской Турции. Он занял Карс, войдя в город на плечах неприятеля, который, совершив вылазку, бежал к городу, преследуемый нашими победоносными батальонами. Он только что взял штурмом Ахалцых. Чтобы подбодрить своих солдат, он приказал песельникам всех полков петь; он занял еще много других мест.
Что касается основных сил, то их дела ухудшаются. Бог знает, чем это закончится. Мы с нетерпением ждем взятия Варны, так как с наступлением зимы условия становятся неблагоприятными для ведения войны, и после ее взятия армия расселится по зимним квартирам.)
<Изображение руки>
Первые впечатленья
Я помню чудное мгновенье:
Передо мной явилась ты,
Как мимолетное виденье,
Как гений чистой красоты.
Он часто был у нас, гостил, и все мы и весь дом полюбили пылкого доброго юношу. Он ходил с нами в лес, учил меня стрелять из лука; и наконец понемногу рассказал всю свою жизнь и вверился мне вполне. Тогда спросила я его рассказать мне первое впечатление, которое сделала я на него, и вот ответ его. «Вы взошли в комнату и удивили меня вашим станом. В нем не видел я того несносного жеманства, той ужасной затянутой тонины, которая так не нравилась мне в других. Мне же сказали, когда я спросил про вас, что вы Оленина и фрейлина! Я этому не хотел верить, потому что там еще сказали мне, что все фрейлины стары и дурны. Наконец вы пошли гулять. Скучая быть с людьми, с которыми я не любил сообщество, и помышляя о любезном крае, я пошел по одной существующей дорожке. Прошед мимо вас, я скоро услыхал, что зовет меня Софья и вместе милый голосочек ваш произнес: „Ах, пожалуйста, подите сюда“. Я удивился и подошел: вы стали со мной говорить и так пылко, искренно, так чувствительно, так умно, что я подумал: „Так молода, а как разумна: какая доверенность! какая искренность, она не знает меня и вверяет тайну[69], боится, чтоб для нее незнакомый совсем человек не подвергся опасности, и напоминает ему священное имя отца, чтоб дать силу своим просьбам и советам, не зная меня, остерегает против дурных людей“. Все это удивило и восхитило меня, я узнал, что в вас есть душа чувствительная и что лицо не обмануло меня. Я не могу описать, что чувствовал, смотря на вас, вы так меня удивили и восхитили».
А мое какое было первое впечатление. Когда он подошел к нам в саду и стал говорить с таким чувством, с такою душою, я сей час поняла, что он пылкий и добрейший из людей. Глаза его блистали, все изъясняемые им чувства и мнения показывали ум чистый, рассудительный, душу непорочную и благородную. Казалось, что с первой минуты нашего разговора мы поняли друг друга. Лице его, перед тем грустное, сделалось живым, глаза, до того незначащие, заблистали умом и чувствительностью. Когда встречались наши глаза, то казалось, что мы оба удивлялись друг другу. Мы забыли про Софью и только занялись тем разговором, который так интересовал нас обоих. Мы стали играть в кольца, два молодые пажа предложили мне свои услуги: один держал шаль мою, другой подымал роняемые мною кольца. Казак стоял и смотрел. А я, я была <в> восхищении от нашего разговора и чуть не прыгала на месте. Мы стали собираться ехать. Я гордо поблагодарила услужливых пажей. Подошла к нему и сказала, что надеюсь, что он будет к нам. Светской молодой человек верно бы повернул в свою пользу настоятельность, с которою я звала его к нам; особливо если б имел его стан, ловкость и приятную физиономию. Но милый этот сын природы умел лучше понимать меня и не увидел в моем поведении ничего предосудительного: он видел в нем чувство простое, не любопытства и не глупого кокетства, а просто желание сердца успокоиться. Мы поехали: всю дорогу думала я об молодом моем герое, все дрожала от нетерпения, чтоб он не нашел странным нашего приглашения, чтоб побоялся ввериться негодяям незнакомым. Прошло два дня. Приехал батюшка и сказал, что у него был Казак и что он очень интересен, что приедет с Алексеем. Как часто в этот день поглядывала я на дорогу и как забилось сердце мое, когда увидела я коляску Алексея и в ней высокого мужчину в казацкой шапке. Кто бы прочитал эти строки, подумал, что любовь действовала во мне тогда. Тот ошибется, и я пожалею от души об том, которой не может различить между благородным чувством желать знать об участи несчастных и <чувством> той пустой любви, которую называют англичане to be in Love.
Пребывание его в деревне
Мы подружились! Наступили мои рожденья. Приехало много гостей. Накануне ездили мы за грибами. Маминька в одной колясочке, William и Helene на одной стороне линейки, милая добрая Магу[70] на другой, также и я, а он посреди нас. Я была этот день нездорова, мои обыкновенные нервы разыгрались, мне дергало всю половину лица. Чета на другой стороне занималась для них приятным разговором. Наш трио молчал. Магу жалела обо мне, он смотрел на меня с сожалением и участием, а я закрывала рукою половину лица, чтоб не так приметно было, что его дергает. Наконец приехали мы в лес и вышли. Я стала просить его, чтоб он сделал мне из корки дерева чашечку, чтоб пить воду: мне было так дурно, что с помощью Магу добралась я до реки, и он скоро принес мне чашечку и оставил нас, потому что однажды, когда со мной сделался в лесу спазматический кашель, его не пустили и поэтому думал он, что ему и этот раз быть невозможно; я тому рада была и отдохнула на траве. Выпила воды, и мне стало легче. Мы разговорились потом об свете, об молодежи нашей, которую я бранила; я рассказывала ему, смеючись, как «делают куры» и как весело обходиться холодно и приказывать народу, которой ловит малейшее ваше желание. «Мне кажется, что свет вас немного избаловал и что вы любите всю эту пустую услужливость ваших молодых людей; она испортит вас». – «Не бойтесь, я уже привыкла к этому, и не свернуть так скоро мне голову, завтра посмотрите, как обращаюсь я с ними».
Рожденья
И вот багряную рукою
Заря от утренних долин
Выводит с солнцем за собою
Веселый праздник именин.
Настал желанный день. Мне минуло, увы, 21 год. Еще когда я одевалась, я получила несколько подарков, а именно герой прислал мне китайское зеленое вышитое шелком одеяло. Я сошла вниз. Все поздравляли меня, я благодарила. Смеялась, шутила и была очень весела. Поехали к обедне и, вернувшись, сей час пошли одеваться. Накануне еще он говорил мне, что ему неприятна мысль быть в таком большом обществе, и просил, чтоб я его не примечала во весь тот день и не вызывала на поприще. Хотел даже уехать, но я ему объявила, что рассержусь. Возвращаясь из церкви, лишь только что показались мы на мосту, как увидела я его бегущего к нам, он дожидался нас, сидя на маленькой крепости, и поспешил вынуть меня из коляски. «Я совсем соскучился без вас, как долго вы там были». – «Право? А я думала, что вам не может быть скучно в таком милом обществе», – сказала я, смеясь хитро и посмотрев на Магу, которая тут была и про красоту коей он мне часто говорил. Ответ его был взгляд, которой, казалось, обвинил меня. Сошедши вниз и одевшись со вкусом, я нашла его одного. Он, смеючись, посмотрел на мое одеяние и сказал, что я очень расфрантилась (его термин), я спросила, где тетушки мои[71]. «Они в саду». – «И так я пойду искать их». – «Я могу следовать за вами». Я замешкала с ответом. «Но вспомните, что я весь день не буду говорить с вами». Я согласилась, и мы пошли. «Я буду наблюдать за вами», – сказал он. «Да, я вам это позволяю, и я то же буду делать и заставлять вас входить во все игры и весельи». – «Анна Алексеевна! – был умоляющий ответ. – Да хоть как ни просите, но оно так будет, и я вас прошу не форсить, я этого не люблю». Он обещался быть послушным и милым. В конце сада нашла я тетушек: мы возвратились домой, и понемногу стали приезжать гости. Мы сели за стол. Пушкин, Сергей Галицын, Глинка, Зубовы[72] и прочие приехали. Меня за обедом все поздравляли, я краснела, благодарила и была в замешательстве. Наконец стали играть в барры. Хорунжий[73] в первый раз играл в них. Его отрядили наши неприятели, в партии коих он находился, чтоб он освободил пленных – сделанных нами. Он зашел за клумбу и, не примечен никем, подошел к пленному дураку Наумову[74] (влюбленному в Зубову) и освободил его. Увидя это, я то же решилась сделать. Прошла через дом, подошла на цыпочках и тронула Урусова, все закричали «victoire» («победа»). Наконец мы переменили игру. Потом стали петь. Часто поглядывал он на меня, и тогда я подошла к нему и сказала: «Ну, что – каково?». Он отвечал: «Чудесно». Наконец все разъехались дамы, остались одни мужчины: мы сели ужинать за особливой стол, и тут пошла возня: всякой пел свою песню или представлял какого-нибудь животного, потом заняла нас игра жидовской школы, и наконец всякий занялся своим соседом. Гали<цын> Рябчик сидел возле меня и сказал мне: «Я в восхищении от Казака». Да, сегодня он всем вскружил голову. «Но какая прелестная искренность (я стала пристальнее слушать), видно в нем сына природы! Вообразите, как подарил он меня, он мне сказал: „Не знаю, почему, но я к вам имею доверенность“». Он проговорился, подумала я и покраснела от страха и досады. Сердце все время не было у меня спокойно, пока были тут гости: они уехали поздно, он пошел провожать их, а мне как ни хотелось спать, но я дождалась его прихода и, подошед к нему, сказала: «Боже мой, не проговорились ли вы, вот что сказал мне Рябчик». – «Уверяю вас, что я ничего не говорил ему». – «И так я спокойна, пожалуйста, берегитесь, я никому из них не доверяю и все боюсь за вас». Он быстро посмотрел на меня и отошел в сторону, сел и закрыл лицо руками. Я подошла к нему. «Вы сердиты?» – спросила я. Он поднял голову, слезы блистали в его глазах, он с усилием вымолвил: «Нет». – «Ежели обидела вас, то прошу извинения, но это от одного участия». – «Ах Боже, вы не понимаете меня». И через несколько минут мы простились. На другой день, когда несносный фразер Львов пошел со мной с Магу гулять, Хорунжий подошел ко мне. Львов подошел к Маминьке, чтобы сказать ей какой-то сантиментальной вздор об сажаемых ею цветах. «Не стыдно ли вам было сердиться на меня вчера». – «Ах, А<нна> А<лексеевна)>, вы тогда меня не поняли, я сердился на вас? Боже мой, я слишком чувствовал, не мог найти слов изъяснить мысли мои, ваши слова дошли до глубины сердца!..» Но вдруг, остановившись, вскричал: «Дурак, сказал это всем, никогда не хотел признаться». Я покраснела, не продолжая разговора, пошла домой.
Ссора
Давно ль они часы досуга
Трапезу, мысли и дела
Делили дружно? Ныне злобно,
Врагам наследственным подобно,
. . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . .
Не засмеяться ль им, пока[75]…
Долго жили мы в ладу; но и самые вернейшие друзья иногда ссорятся. Между нами не кошка проскочила, а целые две лошади. Я должна признаться, что люблю спорить. А почему? Вопрос сделала совесть, а ей нельзя не отвечать. Итак, Душа, будь снисходительна и прости вольное мое прегрешение. Журнал – исповедь, итак, Отче Совесть, слушай. Я люблю спорить, потому что знаю, что спорю умно-разумно, что доказательства мои не суть доказательства пустые, и даже не от уверенности собственной, но чтение книг и потом рассуждение об них с чтением, а не слегка, что часто сама отвергаю мысли сочинителей, спрашиваю мнение у Отца, сообщаю ему свои суждения и получаю одобрение так часто, что оно заставляет меня думать, что я сужу здраво и разумно. Вот почему я люблю спорить серьезно. Шутя же я принимаюсь за другое дело, за софизмы. Доказываю, что белое – черное, и часто так оно удается, что я почти уверю, а через час после того стану доказывать то же совсем в противоположном смысле. Весело так спорить, когда видишь, что твой соперник горячится и что сама чувствуешь, что говоришь против себя же. Весело заставить его согласиться, чтоб потом довести его, чтоб он опять переменил свое мнение. Еще у меня достоинство: я умею невинно бесить, и от этого-то произошла наша ссора.
Все жить в ладу скучно: мир есть образ постоянства, а я это только прощаю в дружбе и иногда в любви. И так единообразность обыкновенно доводит нас к скуке, скука к зевоте, зевота к расстроенным нервам, нервы к слабости, слабость ко сну, сон к смерти, смерть к Вечности. А до последней я не хочу так скоро добраться, а потому стараюсь усыпать путь мой не маковыми цветами, которые клонят ко сну, но розами и даже с шипами, потому что последние, кольнув, разбудят иногда тебя посреди Рая воображения, но зато и не доведут к единообразию, к чему примыкает даже и путь счастья. Вот почему я поссорилась с Хорунжим, а именно за степных двух лошадей его (которых, между нами, никогда не видала, да и не знаю, на что они похожи).
Портрет А. А. Олениной.
П. Соколов. 1825 г.
Сидели мы у круглого стола. Мы, т<о> е<сть> Marу, цветок после мороза, Львов, Хорунжий и Аз. Все было спокойно. Marу шила и, подымая голову, darted a meaning glance at me and Quentin Durward[76]. Ленивый, но сантиментальный Львов гробовым голосом, и переплетя ногами, собирался читать стихи Батюшкова, я, перья ощипывая, завременно зевала, а Хорунжий собирался плести корзинку. «Который-то час?» – спросила я небрежно и тем расстроила позицию Львова, который, сидя против меня, собирался было обрисовать глазами всю пылкость и нежность поэзии недостойной своей кузине: но, услышав вопрос мой, как верный рыцарь, побежал смотреть на солнечные часы.
Ответ его был, что скоро час. «Боже! – воскликнула я, – Mary, come and I will teach you to send an arrow, it will serve you in good time»[77]. Я вскочила и, как стрела сама, полетела к цели, которая стояла на лугу. Все встрепенулись. «Дайте мне лук и стрелы», – было мое повеление, и оба юноши принесли мне их. Я поблагодарила их и стала стрелять не в мету, а в высоту. Стрелы падали в кусты (еще порядочный стих), Львов, мешая, подбирал. «Не пускайте стрел в кусты», – сказал Хорунжий. «А почему?» – был мой вопрос. «Потому что неловко поднимать». – «Какой вздор, я хочу». – «Но я не пойду за ними». – «А пойдете». – «Нет». – «Да». – «Нет». – «Да…» И стрела полетела в кусты. «Пожалуйста, принесите мне ее». – «Я сказал, что нет». – «Вы не принесете?» Он покачал головою. «И так я с вами не буду говорить». Позвонили к столу. Мы сели кушать. Он заговорил со мной, я улыбнулась, но молчала. Он заглядывал, заигрывал, заговаривал, а я… молчала. Прошел тот день, я все молчу. Другой настал. Заря прекрасная встала, день был хорош; я сошла вниз. «Ах, здравствуйте, А<нна> А<лексеевна>, – было мне приветствие. – Но что же, все еще сердиты?» Я все молчала. Пришел полдень. Глаза его меня умоляли простить его, но не хотел он сказать: «Простите?». А я, я улыбалась и молчала. Mary взялась мирить нас и написала на бумаге: «Помиритесь, попросите прошения». «Благодарю», – был короткий ответ.
<Воскресенье> 14 Октября. <1828>
Сей час из церкви: рожденья Марьи Феод<оровны>, был молебен и тут же услыхали мы о приезде государя. Проживши в Приютине до ужасного вихря и снега, я в прошедшее воскресенье приехала с Папинькой в град Петров. Накануне еще прострадала я нервической болью в щеке и целых пять дней сидела дома, была больная и принимала гостей – милую Barette[78] и чудесную Алину[79]. Я теперь здорова, но все еще болит щека. Три дня тому назад получили известие, что Варна взята или по усильному сопротивлению сдалась, но не прежде, как несколько рот нашей гвардии, вошед в пролом, прогулялись по городу и возвратились только по усильному повелению Государя. Кто же привез веселую эту новость? Человек, которой с штыком в руках взошел в Варну и за то получил чин генерала и крест Георгия. Но кто же это? ОН[80], и вновь знакомые мечты в душе уснувшей пробудила.
(<Среда> 17 октября. <1828>. Памятный день.
Я снова увидела… сегодня утром в английском магазине! [81] Я увидела его вновь после войны уже генералом с заслуженным знаком отличия за храбрость – орденом Св. Георгия. Мы побеседовали, у меня достало смелости не смущаться и казаться веселой. Он был любезен, очень любезен. Весь день я была грустна. Меня одолевали воспоминания о прошлом, которого нельзя вернуть, мысли об утраченных надеждах мысли о настоящем, но, увы, тоже наполненном воспоминаниями, и мысли о будущем без иллюзий, без желаний. Я могу быть несч… но нет, к чему думать об этом? Я могу быть равнодушной ко всему, кроме дружбы. Я не задумываю больше желаний, все они, как прекрасные весенние цветы, сорваны и увяли, так же как и моя весна, они исчезли, чтобы никогда не возродиться. Я любила одного, уважала другого, первый стоит выше меня, другой ниже [82] . К счастью, жизнь, как и страдания, имеет предел! Первая по меньшей мере имеет утешение, которого не имеют вторые: мы надеемся на лучший мир, страдания же не имеют будущего!
<Среда> 5 декабря <1828>
Как давно я не писала в своем Журнале. Сколько великих и ужасных событий произошло в мире, сколько серьезных испытаний выпало на мою долю.
Вскоре после того, как я написала эту грустную тираду, у меня начались ревматические головные боли, и я слегла на 3 недели. Тем временем вся Россия надела траур, то был траур сердца по Ангелу-хранителю всех Несчастных – Императрице Марии. Взятие Варны вызвало в ней такую радость, что она заболела. Поначалу болезнь не казалась опасной, но впоследствии она вызвала осложнение. Государь приехал из армии 14 ноября, накануне дня рождения Государыни, а десять дней спустя матери его не стало. Вся Россия оплакивает в ее лице Императрицу, Мать, Ангела-утешителя.
Эта страшная новость меня снова подкосила. Однако я поправлялась понемногу, но имела неосторожность отстоять дежурство у тела покойной – за эту неосмотрительность я заплатила новым приступом ревматизма. Господи Боже, какие мучения! От одних лишь воспоминаний о них у меня волосы на голове встают дыбом. Ночи напролет я не могла лечь ни на один, ни на другой бок. Мне удалили 2 зуба и, наконец, чтобы я смогла хоть ненадолго заснуть, мне вынуждены были дать опиум. В конце концов, благодаря заботам доктора Вольского [83] , я выздоровела.
Но перейдем к самому важному: дело в том, что меня просватали, и теперь я не знаю, как мне быть[84].
Пока я мучилась, приехала Варвара Полторацкая-Киселева. Днем ранее приехал ее брат. Я с ним не виделась, потому что очень страдала, но, узнав о его приезде, покраснела.
Прошла еще неделя. Я чувствовала себя лучше, но была еще слишком слаба, чтобы выходить в гостиную.
22 ноября – день рождения папеньки и день, с которого я могу отсчитывать начало моего выздоровления.)
Настали рождения Батюшки, и я решилась выйти в гостиную. «Он будет»[85], – думала я и <употребила> кокетство, которое заставляет женщину приодеться, чтоб не потерять в глазах человека не совсем ей неприятного: и так чепчик был надет к лицу, голубая шаль драпирована со вкусом, темный капот с пуговками, и хотя уверяю, что сидела без всякого жеманства на диване, но чувствовала, что я была очень недурна. Приехали гости, друзья, родные, приехали милые Репнины, все окружили мой диван, все искренно меня поздравляли, все говорили, как рады видеть меня. Как приятны эти доказательства дружбы и int?r?t (внимания), они меня очень тронули. Добрый Basil сидел у ног моих и напевал мне нежный вздор. Вдруг дверь отворила<сь>, и взошел Киселев. Как он покраснел, и я так же. Он подошел, поздравил меня с замешательством с выздоровлением и с рождением Папинь<ки>, я отвечала, также немного смутившись…
(<Среда> 20 марта <1829>
Сколько месяцев пролетело, сколько радостных и горестных событий произошло за то время, что я не раскрывала этих страниц! Я ездила в Москву, вновь повидала сестру, и вот я снова у своего очага. Но, боже, какая перемена свершилась во мне! Я больше не смеюсь, не шучу, и мне самой уже непонятно, как могла я в прошлом году оживлять целое общество, а в Москве поддерживать то игривый, то серьезный разговор. Мой характер страшно изменился. Я этому сама дивлюсь. Один единственный предмет, одна единственная мысль занимает меня. Но скорблю я не о себе, а о милой моей Алине [86] и об Ольге [87] , чье поведение было невообразимо. Что же касается первой, то, влекомая роком, она допустила безрассудный поступок, разрушивший все иллюзии, которые я питала относительно совершенства ее натуры.
Увы! Боже милосердный, от чего зависит добрая репутация и доля женская!)
Оставя Петерб<ург>, я уверена была, что Киселев меня любит, и все еще думаю, что он, как Онегин: «Я верно б, кроме вас одной, Невесты не искал иной». Но, к счастью, не тот резон он бы мне дал, а тот, что имение его не позволяет в расстроенном его положении помышлять об супружестве, но все равно я в него не влюблена и, по счастью, ни в кого, и потому люблю просто его общество и перестала прочить его в женихи себе. Итак, баста. Приезд мой в Москву и пребывание там было только приятно, потому что я видела сестру, счастливую как нельзя более: Gr?goire – ангел[88]. Таких людей найти невозможно, я все время почти жила с нею и приезжала домой ночевать, иногда выезжала по балам, но веселья мало находила, познакомилась с Баратынским и восхитила его и Гурко[89] своею любезностью. Ого, ого, ого.
Наконец Варинька родила дочь Ольгу, и все прошло благополучно. Мы поутру ничего не знали, они нас обманули, прислав сказать с утра, что едут обедать к Сонцову[90] (немалая скотина), но когда мы туда вечером в 5 часов приехали, то узнали что Вар<инька> родила. Маминька туда поехала, а мне от радости сделалось дурно, потом и я туда приехала и в тот же вечер видела ее – трудно описать мою радость. Поживши с нею еще 5 недель, я простилась! Ах, как грустно! И, не оглядываясь, оставили скучный город Москву. Приехавши сюда, услышала я все истории, случившиеся без меня. И вот причина моей грусти. Может быть, и собственное мое состояние вмешивается во все это, и что неизвестность и пустота сердечная прибавляют многое к настоящей грусти моей, но повторю опять во всем: да будет воля ТВОЯ.
Апрель, великий четверг <11 апреля 1829>
Две недели была больна, скоро праздник, часто видела того, кто ко мне неравнодушен. А я? Я люблю его общество; до сих пор еще не видела проченного мне жениха Дурнова[91].
<Пятница> 19 Апреля. <1829>
В середу был бал у графини Лаваль[92], но прежде чем быть у ней, мы заехали к Дурновой. Я была в белом бальном платье с тремя розными букетами на бие[93], на голове тоже, и украшения с бирюзой. Я взошла! Как билось и смущалось сердце мое, но лицо ничего не выражало из происходившего в душе моей. И признаюсь, ужасно быть впервой раз в доме, где не знаешь того, которого все желают, чтоб ты узнала поближе. Не знаю, не знаю, что за впечатление я сделала на него; но знаю только, что он все сидел против меня, разговаривал, и мне все думалось, что он говорит про себя, посмотрим, что за созданье (лучше, за зверь), которое Маминька мне так расхваляет. Ах, как тогда я часто дышала, но все казалась так unconscious of his gaze[94], что Маминька подумала, что в самом деле я была спокойна. Говори что хочешь, а ужасно быть с этой мыслию, что будто на показ в каком-либо месте. Мать, представя мне его, рекомендовала ему за хорошую приятельницу, с минуту она держала меня перед ним, я не смела посмотреть на него, мы оба молчали.
У Laval была несчастная Алина[95]. Сердце раздирается, говоря про нее. Там был черт Коссаковский[96]. Вот их история. Алину прочили за всех; за Лопухина[97], он ей сам отказал, хотя, по своему обыкновению, успел свернуть ей голову. Долго не могла она опомниться от этого удара, но потом отец ее почти просто навязывал ее Ванишь Воронцов[98] (Дурак), прошлую зиму предлагали ее Панину[99], тоже неудачно. Несколько лет тому назад была она в Италии и там познакомилась с поляком Коссаковским: он посватался за нее. Сумасбродная Софья Григорьевна[100] хотела выдать ее за него. Отец не позволил, и дело кончено. Эту зиму после помолвки Александрины Репниной за Кушелева-Безбородко vert-oeil (зеленый глаз) стали ладить свадьбу ее с другим братом, Gr?goire[101]. Дело шло как нельзя лучше. В него вмешалась Сантиментальная Корова Багреева[102], которой Алина вверилась совершенно (один я знаю порок у Алины – желание выйти замуж), мне не нравилась эта связь с Сантиментальной, потому что я знала, что она влюблена в Кушелева: наконец уехали мы в Москву, и вот это случилось без нас. Кушелева вдруг отправили внутрь России; он уехал, не открывшись в любви. В то время как Алина получила этот удар, приехал Коссаковский. Он велел сказать К<нязю> Петру, что отказывается от всех претензий на руку Алины, хотя все ее обожает, и потому просит его не поступать с ним так сухо. Тот сказывает это Алине, которая уже прежде видела его у Зинаиды[103] и очень смутилась. После разговора с отцом они уговорились, ежели он позовет ее танцевать, то пойти с ним, и вот где начались истории. Он позвал ее танцевать: она вдруг начала благодарить его и говорить, (как трогательно, что он сохранил свое чувство)… Слово за слово, вышла декларация. Все это подслушала Багреева, чертовка.
Апрель <1829>
Неужели действует во мне воспоминание, неужели я еще могу лю… но нет, один ты, друг мой, один-один Журнал, узнаешь, что за чувство во мне, когда я слышу его голос[104]. (Это слеза воспоминания… быть может, сожаления. Я сожалею о прошлом. Воспоминания о нем всегда во мне). Знаю все, знаю все недостатки ЕГО, умею скрыть чувства, смеюсь, играю, весела, но, увы, не веселюсь. Опять слезы, опять горе, опять, о! Боже… Любовь, и любовь страстная к прошедшему былому. Один раз только я искренно полюбила, судьба не исполнила моего желания, Провидение Всеведущее, может быть, спасло меня. Я повинуюсь, не ропщу. Рассудок заменил место любви, но уничтожил воображение, надежду и желания: я пробудилась от счастливейшего сна, чтобы видеть настоящее: завеса отдернута…
Елизавета Михайловна Сперанская (в замужестве Фролова-Багреева; 1799–1857 гг.) – русская писательница, единственная дочь реформатора Михаила Сперанского и англичанки Елизаветы Стивенс. 1850-е гг.
Теперь уже не обманусь призраками. Как грустно мне на бале! Теперь мне все равно, я ко всему равнодушна. Сегодня весела, игрива, но не от души: в ней все пусто, все спокойно, но как все холодно. Мне кажется, что с прошедшей зимы я прожила век, целый век, и стара душою я, и думаю, что стара летами. Совестно сказать, что 21 год, а что эти лета в сравнении с целой жизнью.
Вчера глупейший бал и театр у нового посла Дюка Mortemare[105]. Играли провербы и l’ours et le Pacha («Медведь и Паша»), преглупо все. M-me Ste Aldegonde, sa belle soeur (его невестка) и жена человека, которой бежал в Америку, был приз de corps (арестантом) и теперь, как обыкновенно, входит в нашу службу, угощала или, лучше сказать, приседала входящим и плясала для своего удовольствия. Я малое время была, но вот что узнала. ОН[106] подошел ко мне и сказал мне почти на ухо, что брат бесподобной Алины Паниной прощен, то есть как Чернышев[107] – солдатом с выслугой. Мы говорили об Паниных, он стоял, облокотись на моем стуле. Эту минуту или время было можно назвать счастьем. Бибиков тоже увивался, но это все равно. Сегодня именины Государыни, я была дежурной, одета чудесно в желтом платье с рисованными гирляндами сирени, все сходят от него с ума: видела Варинькиного друга и желаемого ею мне жениха Матвея Велиурского[108]. Как он постарел. Познакомилась с Урусовой[109] и очень ее полюбила: обедала у Александрии Кушелевой[110] и буду там вечером. Новые свадьбы: Лиза Вяземская за Алек<сандра> Хитрово[111], К<няжна> Хованская за Кокошкина[112], Алек<сандрина> Лаваль за Коссаковскаго – мой черт.
Влюбившись в Кушелева, она никак не хотела, чтоб это сделалось. Она сдружилась с Косса<ковским>, дала ему рандеву у себя. Тут он увидел дуру сестру Кушелева, Лобанову[113], которой он стал говорить про свою любовь к Алине. Та пошла и ей все пересказала. Алина призналась ей же, что его любит. Багреева <нрзб>, он хитрил, Алина объявила, что выйдет за него одного, долго в том упорствовала, и что же теперь вышло. Коса<ковский>, видев, что дело не идет на лад, предложил руку свою Сиверсовой, которая ему отказала, говоря, что она знает, что он ищет Алину. Он велел ей сказать, что не он, а она за ним бегает. Потом посватался за Алек<сандрину> Лаваль, и говорят, что сегодня их помолвили.
<Пятница> 26 Апреля <1829>
В середу 24 была свадьба William’a и <нрзб> Forrester, все было очень хорошо, вечером я была у Андерсона, и мы немного танцевали. В тот же день я была у Алины, которая уехала с Государыней прежде в Варшаву [на] коронование, а там на месяц в Берлин. Сказали мне Репнины, что есть еще надежда для Алины. Дай Боже. Сегодня уехала Варвара Дми<триевна>, и я накануне, и как мне жаль ее.
(<Среда> 8 Мая <1829>
Первого мая – блестящая прогулка, но без всякого интереса, потому что он лишь один, и я не смею в том признаться. Он в Москве, его мать умерла [114] , к тому же ему предстоит утешить там несчастных Паниных, которые потеряли Адель, свою сестру. Как я сочувствую прелестной Вере. Как страшно пережить подобную утрату! Второго мая – маменькины именины: у нас был вечер, довольно гостей и знаменитый Гумбольдт [115] , но о нем позже. Замечательнее всего то, что бедный Сергей Голицын, который только вчера уехал на войну, из-за кокетства M-lle Ярцевой [116] , был на вечере так же, как и последняя. Он безумно в нее влюблен, а она своими ужасными словами только что отправила его на войну. Он желал поступить на службу; влюбившись, передумал. Чтобы убедиться в ее чувствах, он однажды сказал ей: «Что подумают в обществе о том, что я не иду на войну?» – «Что думаю я, – был жестокий ответ, – так это то, что вы трусите». После этих слов он подал прошение, поступил в артиллерию и вскоре уехал. Бог знает, чем все это кончится.
Что касается собственной моей персоны, то за мной ухаживал молодой Титов [117] , и граф Комаровский [118] ко мне тоже неравнодушен. Что до его сестры, так она в последний раз была смешна со своими знаками внимания. Самое интересное сейчас – это то, что в прошлое воскресенье к нам впервые приехал граф Матвей Виельгорский. Это очаровательный человек. И я думаю, что если бы мечты Варвары могли исполниться, я была бы первой, кого это обрадовало. Его нельзя назвать красивым, но внешность его так приятна, и к тому же весь свет говорит о том, какой это редкостный человек. Он не очень молод, но от этого он будет лишь лучшим мужем. Лишь бы только Господь пожелал выполнить мое благоразумное намерение, возникшее впервые за столь долгий срок! Да будет на то его воля!
<Пятница> 17 мая. <1829>
Вот уже неделя, как маменька болеет. Ее болезнь началась с чего-то похожего на апоплексический удар, что вызвало у нас сильное беспокойство, но в действительности удара не было. Она еще хворает, а поскольку она так мнительна, то уверена, что у нее был удар. Это и вправду было на него похоже, но он был так слаб, что я уверена, что это было просто нервное расстройство. Одним словом, я спокойна на ее счет, хотя она теперь боится малейшего пустяка.
Однако я не могу не описать тех размышлений, на которые меня навел этот несчастный случай. Она цепляется теперь за все, чтобы поговорить о своей смерти, которая, уповаю на Господа, еще далека. Ни с чем не могу лучше сравнить чувства, которые я испытала и еще испытываю, как с камнем, брошенным откуда-то сверху и падающим к моим ногам, но мое сердце все еще леденеет при мысли, что некоторое время мне грозила опасность оказаться в самом страшном, самом беспросветном одиночестве, в котором только можно оказаться. Теперь, однако, мне кажется, что моя судьба не может более измениться.)
Я обречена, мне кажется, быть одной и проводить жизнь, не занимая собою никого. Без цели, без желаний, без надежд. Кажется, даже не пройти жизнь мою: все планы, что я делала, все рушились до сих пор без успеха. Надежды, как легкий пар, исчезли, от любви остались одни воспоминания, от дружбы – одни regrets (сожаления). Теперь «За днем проходит день, следов не оставляет», былое все в голове, будущее покрыто тьмою. Я перестаю желать, я перестала делать планы. Беды не минуешь, пусть сердце приучается все забывать, пусть, как камень холодный, не чувствует радостей земных, чтоб горе не имело также над ним влияния. Кто подумал бы, прочитав эти строки, что та, которая их пишет, почти всегда весела в гостиной; что улыбка на лице, когда горе в сердце, и что душу теснит и слезы на глазах, когда говорю я вздор и весела как соловей. Mais n’en jugez pas par l’apparence (Но не судите по внешнему виду). Вот что значит свет, вот как должно жить в нем. Кто мог бы сказать, что беспокоит меня мое состояние непристроенное, uncertain (неопределенное), что я бы желала знать судьбу мою. Но что же делать? Не роптать и повиноваться промыслу Божьему, и предузнавая несчастья, и не горюя об будущем. Ах, Анета, Анета, ты не чувствуешь всего своего благополучия.
(На днях Василий Репнин уехал в Берлин. Мне было очень грустно с ним прощаться. Это такой прекрасный человек, каких теперь очень мало. До этого мы с Репниными и графиней Зубовой совершили конную прогулку в Екатерингоф, и нам было очень весело. Еще мы ездили на один день к этим тупицам Кушелевым [119] – несносным, горделивым, глупым, скупым и лишенным всякого чувства. С нами была Варетт [120] , это сокровище, и M-lle Козлова [121] . Прогулка была очень приятной, хотя меня и одолевала жесточайшая хандра.
В прошлое воскресенье у нас были гости, среди молодых людей – Киселев и Титов. Оба весьма любезны. Мадам Василевская в ярости, и уже давно, так как первый, после несколько странного ухаживания за нею ни разу за весь вечер к ней не подошел и явно слишком долго разговаривал со мной.
Во вторник я провела приятный вечер дома. Премилый граф Виельгорский пришел после восьми и остался далеко за полночь. Он очень любезен, очень; а это обаяние, эти манеры «gentlemanlike» [122] снискали ему обожание всех его друзей и в обществе делают его одним из очаровательнейших собеседников. Если бы я смела высказать свою тайную мысль, но… я дала слово не строить ни предположений, ни планов.
<Среда> 22 мая. <1829>
Маменька все еще нездорова. В прошлое воскресенье у нас не было дам, но вечер, на котором присутствовали лишь мужчины, был весьма приятен. Был Краевский, который безумно рад тому, что его приняли в Коллегию иностранных дел. Я называю его первым, потому что кроме него и Штоля, художника-флориста, я не знаю никого, кто наводил бы на меня такую скуку. Если К<раевский> предполагает, что белые пуговицы помогут ему добиться моего расположения, то он ошибается, ибо ни белые, ни желтые, ни зеленые, ни серые, ни красные пуговицы не заставят меня переменить мнение.
Киселев пришел немного позднее Мейендорфов, Титова, Фишера и Виельгорского. Он уселся возле меня, но, поскольку я заговорила с графом Виельгорским, последний сел возле него. После недолгого разговора я сказала Кисе<леву> смеясь: «Вы не на своем месте сидите», так как г-жа Василевская была слева от меня. Не дослушав конца моей фразы, кровь приливает к лицу его высокоблагородия, он вспыхивает как бенгальский огонь и усаживается напротив. Я охотно посмеялась бы над его обидчивостью, но граф воспользовался ею, сел возле меня и не покидал меня ни на минуту. К<иселев> мог подумать, что я сказала это намеренно, с тем, чтобы он уступил свое место графу, и уж менее всего я заинтересована в том, чтобы у него сложилось такое впечатление, ибо мне это и в голову не приходило.
Затем почти все ушли. Оставались лишь Мейендорф, Титов и граф, и до 12 мы проговорили о литературе.
<Воскресенье> 2 июня <1829> Петербург.
Мы все еще в городе, и причина тому грустна – бедняжка Анна Антоновна очень больна, и Бог знает, поправится ли она, но я все же надеюсь на лучшее. Алексей недавно уехал в наше поместье. Петр с герцогом. Мы ожидаем приезда Варвары с мужем и очаровательной малышкой, она не может жить у нас, потому что у нас болели корью и все еще болеют коклюшем. Какая прекрасная погода! И один Бог знает, когда мы поедем в Приютино. Как великолепна река, какое чудесное небо, ни одного облачка! Нева, как гордая красавица, спокойна, тиха, но хороша, очень хороша… Из окна я вижу крепость, ее стены, мост через Неву… Я слышу доносящийся издалека шум экипажей – какая прекрасная картина, как она меланхолична, какие навевает грезы, сколько дум о жизни, и особенно о будущем пробуждает она! Меня спрашивают, что я пишу, они хотели бы прочесть мой журнал! Они никогда его не увидят! Да и зачем, он лишь опечалил бы их. Алексей, уезжая, просил меня приготовить к его возвращению сюрприз. Он часто говорил о… Мне очень бы хотелось как можно скорее получить от него письмо. И почему ж это? – спрашивает мой внутренний голос. Да потому, что оно, как я предполагаю, должно удовлетворить мой интерес.
Интерес
Лицо приятное, мягкое, но задумчивое, взгляд острый, живой, волосы совершенно седые, рост средний, он худощав. Одет весьма изысканно, без претензий, свойственных выскочкам. Манера поведения непринужденная, мягкая, приятная и предупредительная. Вот облик этого обаятельного человека. Увидев его впервые, я сама себе тут же сказала: «Вот настоящий джентльмен», – и я не ошиблась. Я всегда думала и продолжаю думать, что внешность редко обманывает, особенно глаза. Эта личность с первого взгляда вызывает к себе интерес, и этот интерес сохраняется навсегда. Никогда и ни к кому не была я так расположена, как к этому человеку, он внушал мне доверие и уважение, которые лежат в основе всех самых глубоких чувств. Находясь в его обществе, мне казалось, что я в обществе такого совершенного существа, такого человека, которому охотно и безбоязненно доверила бы свою жизнь. Я не испытывала к нему идеальной любви, это было скорее поклонение, уважение, восхищение.
Его возраст – думаю, лет сорок – нисколько меня не пугал. Да, на него я могла положиться, ибо его столь твердые правила были верным залогом счастья. Его безупречная репутация, обожание, которое он внушает всем без исключения, убеждали меня, что видеть его и любить – одно и то же. Счастлива та женщина, которая его полюбит; он, кажется, создан для того, чтобы нести в мир счастье.
Во вторник мы заезжали к Фишерам. Какое прекрасное заведение! Как я радовалась тому, что Интерес был там тоже. Там были папенька, маменька, Мейендорф, граф Виельгорский, моя кузина Марфа и мадам Адам, урожденная Полторацкая, другая моя кузина – прелестная женщина. Я подтрунивала над графом Виельгорским по поводу его учености в области ботаники. Он был, по обыкновению, очарователен и просил позволения провести вечер у нас. Вечером у нас были Глинка и Иванов, придворный певчий. Боже, какой прекрасный тенор! Граф приехал поздно, но тоже пел и оставался долго, очень долго… Вот и все, вот и все, вот и все!
<Суббота> 8 июня <1829>
Бедная Анна Антоновна умерла. Она не смогла перенести болезнь. Да простит Всевышний все ее вольные и невольные прегрешения! Через месяц исполнился бы уже год, как не стало г-на Ермолаева; она не смогла жить без него. Хотя при жизни любовь их и была беззаконной и смешной, но она была возможна благодаря ее постоянству. А ее смерть освятила их любовь, сделав ее достойной восхищения. Приехала Варвара, моя милая Варвара. Ее малышка прелестна. Все свое время я провожу у нее. Утром в день смерти бедной немки Виельгорский приехал к ней, так как она живет в доме моей тетушки Волконской <нрзб>. Граф уезжает на месяц в свое поместье, а потом вернется сюда, и тогда, надеюсь, мы будем видеть его часто. Но нет, он будет опасаться приходить, чтобы не возбудить толков о себе. Он будет все так же галантен со мной: он не может меня полюбить. Его сердце слишком устало от любви, чтобы он мог помышлять о женитьбе на мне, и к тому же во мне теперь слишком мало очарования, я чувствую сама, что я уже не та, кем была в 18, 19 лет. Тогда я еще могла внушать страсть многим, сейчас… Никогда! Но так ли уж нужна страсть, чтобы создать благополучную семью и быть счастливой? Нет, но нужна хоть капля любви с одной стороны, а я не могу ее более внушать. Annette перечитала страницу 90 своего Журнала. Вот она, будущая жизнь!)
Дума. Жизнь моя
Перед отъездом в Приютино, на другой день приезда Вариньки, ушла я на балкон и там засмотрелась на Неву. Как чистое зеркало, отражала она все предметы на берегах своих <…>
Приютино
Тра-ла-ла-ла, тра-ла-ла-ла, тра-ла-ла-ла, я презираю всех и вся. Ах, Боже мой, как весело на даче! Что за время, что за покой. Хоть весь день пой. Бог мой, какой… ты что… ах, не скажу… я пережила все, и теперь в сердечной или с сердечной пустоты пою, шалю, свищю, и все на ю с одним исключением – только люблю нет, я к сему слову прилагаю отрицательную частичку не, и выходит все прекрасно. Не люблю. Прекрасно, прекрасно… Чу, едет кто-то, не к нам ли? Нет, к нам некому быть, любимцы и любители все разъехались по местам, по морям, по буграм, по долам, по горам, по лесам, по садам, ай люли, люли, ай лелешеньки мои… смотрю и ничего не вижу, слушаю и ничего не слышу.
Портрет княжны Волконской.
Л. Фишер. 1858 г.
Княжна Варвара Николаевна Репнина-Волконская (1808–1891 гг.) – русская писательница и мемуаристка из рода Волконских, знакомая Н. В. Гоголя и «добрый ангел» украинского поэта Т. Г. Шевченко (ходатайствовала о его освобождении из ссылки)
Ах, браво, только чухонец не может быть, подойдем к балкону: ай да чухландия, хоть бы и барину так бойко проехать. Но он, может быть, едет к любезной! Ах как чувствительно! Больные глаза от грязи и полупьяное лицо очень хорошо рисуются в воображении с бессмертным богом любви. Да и то сказать, не один чухонский Амур бывает с куриной слепотою, и южный италианский Бог, любовник красоты и Психеи, бывает иногда не так-то здоров.
<Вторник> 25 июня <1829>
Как справедлив тот, кто сказал, что la vie d’une femme est toujours un roman (жизнь женщины всегда роман)! Прочитав прежние строки, кажется, что любовь, замужество, решение судьбы – все, все было далеко от меня, а теперь… Ничего не может быть ближе, и кто же об этом думает, я никогда не могла бы себе то вообразить. Жеорж Меендорф[123]. В первое воскресенье он был у нас, и Варинька заставила меня то заметить. Александр М<ейендорф>, приехавший из чужих краев, и старинный мой друг, был с ним и сочинил в честь Прию<тина> и мне стихи. Потом в прошедшую субботу George приехал один, и тут я сама заметила, что он был очень нежен и absent (рассеян). В воскресенье же (нет, в субботу вечером) приехал Александр. George был все два дня грустен, беспокоен, pr?occup? (озабочен). Я всякую минуту боялась декларации. Но что меня и Вариньку изумило, это фраза, которую он ей сказал вечером, сидя и учась у ней играть в «Романс». В это время, как я пела и восхищала Алек<сандра> и даже Папиньку, George сказал Варе: «Signorina Sara Contessa» (Синьорина будет графиней). Barbe, как будто не понимая, отвечала: «Non e possibile, io sono maritata» (Это невозможно, я замужем). «А comment dire, – отвечал он, – vous verrez?» (A как сказать «увидите» по-итальянски?) «Ah, vederette», – отвечала она. «Eh bien, vederette, sara contessa» (Вот увидите, будет графиней). Barbe, все как будто бы не понимая, что говорит он не про нее, сказала: «Tanto meglio per me» (Так для меня лучше). И разговор кончился. Но он все был задумчив. Что хотел он сказать этим Sara contessa (будет графиней). Неужели он что-нибудь узнал об графе. Ах, ежели бы его устами да мед пить! Но нет, я не рождена для продолжительного счастья. При том же граф после свидания у Вариньки ведет себя очень странно, не думает ли он, что мы хотим поймать его. Ошибается, je suis moi-m?me trop ft?re pour cela (я слишком горда для этого). Но я теперь говорю: Sara quel che sara (будь что будет). Да будет воля Твоя. Я пью воды и езжу верхом с Григорием[124]. Чем более знаю его, тем более люблю. Наши все разговоры так сериозны и для меня приятны, он истинно любит меня и желает мне счастья.
Не много время протекло, с собою радость унесло. Ольга занемогла 24 июня. Прежде еще она немного хворала, был у ней насморк. Но в этот день, вернувшись с катанья с Варинькой, нашли мы, что Маминька сидит у ней и беспокоится, что она все плачет и сучит ногами. Хотя не было видно никакого признака сериозной болезни, Варинька решилась в тот же вечер поехать в город. На другой день мы все туда же отправились. Приехали – почти не было надежды. До 1-го или 2-го сидела я в спальной, бедняжка была за перегородкой. На другой день ей было лучше. Она всегда любила меня более всех, даже матери и кормилицы: я взяла ее на руки, чтоб качать, пока уснула. М-me Андерсон, ее няня, она была спокойна, но уже нет Ольги, у которой я могла просиживать целые дни! Ей ставили пиявицы, делали все, что могли! Ничего не помогло!.. У кормилицы пропало ночью молоко, Ольга страдала и кричала; рано поутру пришла я к ней, она лежала на материнской постели, смерть сидела у ней в головах. Тронула ее руку, она была холодна и синя, глаза потускнели, дыхание тяжело. Что было со мной тогда! О Боже, Боже, с какою радостью отдала бы жизнь свою, чтоб спасти им этого ребенка! Дальность жизни моей так темна, как громовая туча, для них она была так светла! Так утешительна!.. Григорий приготавливал ей лекарство, и слезы текли на него. Я тронула ноги Ангела, они были холодны, я дала ей пить, она насилу могла проглотить. И когда сказала я ему: «Si vous donnez, donnez vite!» (Даете, так давайте быстро), он понял меня, но упрашивал оставить комнату: я видела, что нет спасения, вышла – через полчаса Ольга была в небесах… Я слишком взяла на себя и расплатилась горько с природою, опять был ужасной припадок нервической. Григорий, это совершенство людей, и тут успел помочь мне. Пришедши в верх, пошла я к Вариньке – ужасный день! Мы все сидели втроем. На другой <день> Г<ригорий> уехал хоронить Ольгу, а мне поручил В<ареньку>. Вставши под предлогом пойти куда нужно, она вышла в мраморную комнату, дверь была открыта в спальную, она скоро пошла туда и бросилась на кровать, где скончалась Ольга. Я оставила ее несколько времени, но, увидя, что она уж очень плачет, стала ее уговаривать; она не слушалась, я подняла ее с Машей и, вытолкав обеих в гостиную, заперла дверь на ключ. Обойдя кругом, я нашла Маминьку, которая рыдала над нею и ломала себе руки. «Боже мой, что мне делать!..» – говорила она. «Подите и успокойтесь, вы только вред ей делаете». Я подала В<ареньке> каплей, она выпила, я стала говорить ей об ее муже, и мало-помалу она успокоилась. Прошел и этот день. Мы переехали в Приютино. Опять спокойствие и веселость нашли гости: мы горюем все поодиночке, а веселимся вместе, но я плачу дань природе и слабею. Может быть, Смерть далеко от меня, может быть, сидит передо мною. Но я смотрю на нее с удовольствием, она то благо, которое Бог по бесконечной милости своей послал людям. Она – Ангел-утешитель, она – благо, которое все мы достигнуть стараться должны: она присоединяет нас к Всевышнему и там дает нам вкушать блаженство вечное. Одна разлука с милыми сердцу может заставить нас страшиться ее. Но что же разлука нескольких лет в сравнении Вечности. Как слеза горя посреди моря счастья! Как прекрасно можно представить ее! Как мирный гений, ведущий человека к истинному блаженству. Как избавитель рода человеческого. Ах, если б не было Смерти, а наша жизнь в этом мире была бы вечной, я думала бы, что нет Творца вселенной. Смерть есть печать его благости, его любви к людям. К нам в субботу вечером приехали братья Меендорфы; иногда я думаю, как и все, что George имеет виды: и сержусь на себя. Я его почитаю, даже, может быть… люблю. Да, люблю, но это чувство во мне соединено с такой боязнью! Алекс<андр> М<ейендорф> очень откровенен, все хочет знать, <не> имею ли я к кому-нибудь привязанности; что за вопрос, кто ж ему это скажет, ежели бы я и имела.
В воскресенье были у нас 3 черкеса и офицер армейский, тоже черкес. Они были очень милы, и двое из них делали разные штуки на лошадях. Они магометане.
(Я думаю, что ожидание у врат ада не может быть более невыносимым, чем жизнь, которую мы ведем в Приютине. Боже мой! Какая скука! Целыми днями ворчат, говорят глупости и обиняки, которые делают жизнь еще более тяжелой, но я надеюсь, что всему есть предел.)
25 Juillet (<Четверг> 25 июля <1829>)
Как ужасна неизвестность. Что бы я дала, чтоб проспать целые два месяца.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
31 Juиllet (<Среда> 31 июля <1829>)
Алексей приехал сегодня! Как я ему рада! Но, увы, он тоже думает, что все наши надежды тщетны! Что как горько сказать! Виельгорский и не думает обо мне… Боже, твоя святая воля неисповедима! Meendorf был здесь почти всякое воскресенье и приезжал по субботам. Невозможно было не заметить его исканий! Но, увы, как они страшны. Мысль ужасная быть за ним! Я его так боюсь, о Боже, Боже! Есть ли пред тобою молитва моя… Отец всевышний, у ног престола твоего прошу, умоляю, но об чем. Того просить не смею. Ты властен в сердцах. О Боже, об чем, об ком молиться, прошу, сама чего не знаю, боюсь, о как боюсь другого. Боже, великий всемогущий Отец мой, о Боже, вокруг меня мертвое молчание, луна светит в окно… но тучи над нею, передо мной летает образ грозный, все тихо, один ветер шевелит листьями. Я в отчаянии, неужели судьба моя должна скоро решиться и без него! А он – он далеко и не думает обо мне. Страшно прочитать! Надо, надо молиться. Луна, кажется, дрожит на небе! Как грустно думать об будущем, потеряв всю надежду земную. Но она там… Бог всемогущий не оставит меня!.. Я вся дрожу.
<Среда> 21 Августа <1829>.
Перемена за переменой, и все выходит, что мы переливаем из пустого в порожное. Виельгорский приехал 13-го, а на другой же день был у Папиньки и очень-очень мил. Варинька была в городе с Gregoir’oм: он долго сидел и вдруг спросил сердитым голосом: «Что же ваш длинный немец? Как зовут его? Да, Меендорф». Он сказал это и так сам смутился. Но все это ничего не значит. Сюда приехал Хозрев-мирза, сын Аббас-мирзы, было 10-го большое представление. Он молод и довольно хорош[125]. Потоцкий дал бал 17-го, мы поехали в пятницу в город, чтобы быть у него. Мое платье было чудесное: белое, дымковое, рисованные цветы, а на голове натуральная зелень и деланные цветы; я очень к лицу была одета. Поехала, там познакомилась с гр<афиней> Фикельмон, урожденной Хитровой[126], как она мила! Виельгорский там был; сперва мы оба делали <вид>, что не видали друг друга; но переходя из одной комнаты в другую, он подошел ко мне. Стал говорить и так покраснел, что я удивилась. Потом мы танцевали полонез, он был очень мил. За ужином я познакомилась с Мирза-Сале[127] из свиты принца, премилый персиянин.
Мы были, видали, уезжали. Как холодно я пишу. Но память сердца сильней рассудка, как чисто я все помню. Сегодня поехал Gregoire, он едет в свою деревню улаживать дела, как грустно с ним расставаться, он искренно меня любит, такой чудесный человек.
(Ольга Строганова закончила свою карьеру. После того, как она проделала с графом Ферзеном (самым большим в своем роде негодяем) все, что только можно вообразить, после того, как она вступила с ним в тайную переписку и имела такие же тайные встречи, она приняла решение и дала себя похитить 1 июля. Она была готова совершить этот немыслимый шаг еще несколько месяцев тому назад. Каждый раз, как она ездила со своими сестрами верхом и пускала лошадь галопом, она бросала наземь записочку, которую поднимал ее молодчик. Наконец, отъезд в Городню решен. Она пишет ему записку, в которой говорит: замужество или смерть. Вскоре все готово. Вечером она представляется, что у нее болит голова: у нее возбужденный вид, она просит разрешения удалиться, выходит в сад, там ее поджидает Б<реверн> [128] , один из заговорщиков, который отвозит ее к Черной речке, там они пересекают озеро, и, поскольку они очень спешат, Б<реверн> вталкивает ее в экипаж, где находится Ферзен. Они отъезжают и отправляются в Тайцы [129] . Там их ожидают свидетели. Но священник соглашается их обвенчать лишь при условии, что ему заплатят 5 тысяч руб. и гарантируют тысячу руб. в год. В 5 утра они обвенчаны, и Ольга едет ночевать с ним в Тайцы, где ее ждет модистка, чтобы ей прислуживать. Свидетели были Бреверн, Соломирский-старший [130] и Ланской [131] . Горничная Ольги, поджидая ее, уснула. Наконец она просыпается и слышит, что все вокруг нее спит. Она входит в комнату и не находит ее. Вот так ее «побег» был обнаружен. На следующий день принуждены были об этом сказать графине. Бедная мать ее тут же простила, но вернулись они только под вечер. Утром Ольга успела еще сходить с ним на маневры. Ай да баба.
Приехал император. Думали, что он простит виновных. Он же, напротив, велел его судить. Ферзена отправили в какой-то гарнизон, свидетели же за то, что подписали подложные бумаги, были отправлены в армию. Ольга последовала за мужем. Она не чувствует никакого раскаяния, так как потеряла всякий стыд, благородные чувства, понятие о чести. Боже, какой <нрзб>.)
Какие суждения, какие решения, какие предположения делать мне об будущей жизни? Никаких, говорит грозный рассудок, не ищи, не найдешь; но кто же, кто же жил без надежды!!!
<Воскресенье> 25 <августа 1829>
Титов приехал вчера (суббота) с Алексеем. Коминг сегодня уже здесь. Мы ожидаем гостей! Но, увы, неожиданных не жду! Сердце грустит, и даже не смеет надеяться. Кажется все кончено… Ужасной приговор! Но воля Великого неисповедима! Невольно гляжу в окно! Слушаю, все напрасно. Не хочется идти вниз, там надобно любезничать. А что идет на ум, когда душа тоскует. Надежда, надежда, ты подпора чувству. L’esp?rance est l’Ent?tement du coeur (Надежда – это упрямство сердца). Надобно идти. Увы, когда пройдет все это. Ветрено, холодно, сердце замирает. Прости, души моей утешитель, Журнал!
Приютино 1829 <понедельник> 9 сентября.
(5-е число прошло весело. У нас было много народу. Вот их список: Виельгорский, Брусилов, Мейендорф, Каминг, Титов, Лонгинов, Дурнов, Крылов, Василевский, Тон, Галберг, Шиллинг, Будберг, Красовский, Языков, Краевский, Волконский, Штейнбок, Сухарев, Аткинсон, Полторацкий, Стасов, Свиньин, Лисенко, Жиафар, Шармуа, Гамплен, Львов, Фишер, Сухарева, Василевская, Оленины, Аткинсонова, Батюшков после обеда, – Симонетти-Камподонио и мадам Канкрина.
Я заранее знала, что Мейендорф, недавно приехавший из деревни, непременно явится к нам, как и тот, чье появление вряд ли его обрадует, а именно – граф Виельгорский. Поэтому я приготовилась к встрече с обоими, я была готова… Но можно ли быть готовой, когда боишься, когда надеешься, когда надежда вновь сменяется страхом!
Накануне рано утром приехал наш милый чудесный Фишер. Мы поехали в Рябово, и эта прогулка очень удалась. Фишер честнейший человек, какого я когда-либо знала. Он сердечно к нам привязан, и хотя мое замужество, вероятно, заставит его с грустью вздохнуть, он многое отдал бы, чтобы видеть меня устроенной и счастливой. Наступает утро, я спускаюсь.
Маменька еще не вернулась из церкви. Мы пошли немного прогуляться. Постепенно стал съезжаться народ. Входит Мейендорф с Камингом. Первый идет с торжествующим видом, с жаром и удовольствием беседуя с маменькой. После разговора с ней он набрался храбрости, подошел ко мне и обратился с какими-то словами, но я не намерена была подавать ему надежды. Я отвечала смеясь, но должна сказать правду – с некоторым сарказмом. Экипажи подъезжали один за другим, но поджидаемый нами не появлялся. У Варвары от досады и беспокойства за меня разболелась голова, мое бедное сердце билось, но внешне я была unconcerned[132].
Мейендорф меня избегал, потому что разговор со мной его раздосадовал. Теряя всякую надежду, разозлившаяся Варвара взяла под руку И. А. Крылова и стала рассказывать ему о том, что мы предполагали, и о том, чем мы располагаем. На крыльце было много народу, я стояла там тоже и грустно смотрела на дорогу. Ко мне подошел Красовский и начал говорить об Ольге Ферзен. Я проклинала ту скуку, которую он на меня наводил, отвлекая меня от моих мыслей, но я была вознаграждена за свое терпение, ибо увидела коляску с двумя мужчинами и несравненную серую шляпу. О, мое сердце чуть не выпрыгнуло у меня из груди от радости: это был он, тот, кого я ждала с таким страхом и с такой надеждой. Он был с Брусиловым, другом Петра. Он подошел ко мне, я слегка покраснела, и, немного поговорив с ним, предложила пойти вместе к маменьке.
Мы пошли прогуляться. Едва мы вышли из дому, как Мейендорф оказался возле меня и завел разговор. Брусилов шел с другой стороны. Я не хотела делать никаких авансов Мейендорфу. Он видел шедшего впереди нас графа, беседовавшего с маменькой. Он так хотел доказать ему, что мы с ним в очень теплых отношениях. Но, по счастью, и у меня голова, которую редко проведешь: я подумала: ты хочешь меня завести, но подожди, брат, я сама штука.)
Портрет графини Е. Ф. Тизенгаузен и Д. Ф. Фикельмон.
А. П. Брюллов. 1825 г.
Дарья (Долли) Федоровна Фикельмон (урожд. Тизенгаузен; 1804–1863 гг.) – внучка фельдмаршала Кутузова, дочь Е. М. Хитрово, жена австрийского дипломата и политического деятеля К. Л. Фикельмона. Известна как хозяйка петербургского салона и автор обстоятельного «светского дневника» с подробным отчетом о дуэли и смерти А. С. Пушкина
Полынь – отсутствие, горе.
Акант – неразрывные узы.
Акация – тайна.
Летучка – желание понравиться.
Миндальное дерево – неосторожность.
Амарант (бархатник) – безразличие.
Амариллис – кокетливая женщина.
Анемона (ветреница) – постоянство.
Дикая анемона – болезнь.
Боярышник – осторожность, приятные надежды.
Василек белый – деликатность.
Василек голубой – верность.
Бальзам – добродетель.
Денная красавица (трехцветный вьюнок) – кокетство.
Мирабилис (ночецвет), флокс – страшиться любви.
Василек синий – чистота чувств.
Букет из зеленых листьев – надежда.
Белладонна (серебряный бутон <?>) – искренность.
Калужница, едкий лютик – доброжелательность.
Вереск – одиночество.
Самшит – одиночество.
Подмаренник – терпение.
Колокольчик – элегантность.
Настурция – насмешка.
Кедр – величие.
Гриб – быстрая удача.
Чистотел – первый вздох любви.
Дуб – любовь к родине.
Жимолость – любовные узы.
Мелисса – шутка.
Лимонное дерево – переписка.
Колокольчик – луг.
Вьюнок – непостоянство.
Мак-самосейка – отдых.
Рябчик императорский – гордость.
Зорька халцедонская – скорбь, путешествия.
Кипарис – смерть или траур, сожаление, отчаяние.
Кандык, собачий зуб (волчий зуб <?>) – вы даром теряете время.
Шиповник – несчастная любовь.
Терновник – стрела Амура.
Барбарис – угрызения совести.
Лавровый лист – надежное счастье.
Цветок вишневого дерева – не забывайте обо мне.
Цветок льна – простота.
Цветок лавра – пылкое желание.
Флердоранж – великодушие.
Пассифлора синяя – сердечная тревога.
Яблоневый цветок – раскаяние.
Ясень – повиновение.
Дрок – слабая надежда.
Можжевельник – неблагодарность.
Герань – уважение.
Чабрец – чем чаще я вас вижу, тем больше я вас люблю.
Красный левкой – тоска.
Желтый левкой (желтофиоль) – роскошь.
Злаки – вознаграждение за храбрость.
Цветок граната – крепкая дружба.
Фрукт граната – союз.
Гелиотроп – любить больше, чем самого себя.
Гортензия – стойкая женщина.
Гиацинт – любовь, причиняющая страдание, вы меня любите и причиняете мне <нрзб>
Бессмертник – вечная любовь.
Ирис – весть.
Аптечный жасмин (белый жасмин) – чистосердечие.
Жасмин крупноцветковый (испанский жасмин) – чувственность.
Текома укореняющаяся – дальняя страна.
Желтый жасмин – первое любовное томление.
Ситник – мореплавание.
Жонкиль – желание, наслаждение.
Лавр белый – душевная чистота.
Иван-чай – триумф.
Олеандр – красота.
Плющ – взаимная нежность.
Сирень – первое любовное волнение.
Белая сирень – чистота.
Желтая сирень – беспокойство.
Ромашка – терпение, грусть.
Белая ромашка – буду думать.
Майоран – обман.
Мята – теплота.
Незабудка – вспоминайте обо мне.
Мирта – любовь.
Нарцисс – самолюбие.
Гвоздика – чувство.
Белая гвоздика – девушка.
Китайская гвоздика – отвращение.
Гвоздика пестрая – отказ от любви.
Гвоздика розовая – верность при всех испытаниях.
Апельсин – нежность.
Медвежье ушко – вас пытаются соблазнить.
Вяз – твердость.
Мак – сон.
Анютины глазки – я разделяю ваши чувства.
Подснежник – надежда.
Барвинок – дружба на всю жизнь.
Тополь – молодость.
Дельфиниум – легкомыслие.
Сосна – свет.
Платан – тень.
Душистый горошек – утонченное удовольствие.
Примула – первые надежды, расцвет молодости.
Пирамидальный (тополь) – постоянство.
Лютик – нетерпение.
Резеда – кратковременное счастье.
Розмарин – правдивость.
Колючий кустарник – заботы, ревность.
Роза с шипами – брак.
Белая роза – невинность.
Садовая роза – проходящая красота.
Бутон розы – сердце, неискушенное в любви.
Желтая роза – неверность.
Мускатная роза – каприз.
Роза без шипов – искренний друг.
Плакучая ива – горькая обида.
Ель – удача.
Скабиоза – чувствительная и несчастная женщина.
Обыкновенная купена – секрет.
Мимоза – тайная и глубокая чувствительность.
Жасмин (чубушник) – воображаемая страсть.
Тимьян – легкомыслие.
Подсолнечник – гордость.
Ноготки – страдания.
Ноготки на голове – черная печаль.
Ноготки на груди – ревность.
Смоковница – надежда и заботы.
Подсолнечник – мои глаза видят лишь вас.
Тубероза – чувство.
Тюльпан – честность.
Фиалка махровая – взаимная дружба.
Фиалка, обрамленная листьями – тайная любовь.
Фиалка двухцветковая – совершенная красота.
Фиалка обыкновенная – скромность, целомудрие[133].
(Вечер накануне моих именин.
<Воскресенье, 2 февраля> 1830 год.
Сильное впечатление
Дни проходили за днями, мне было все равно; сердце, имевшее большие горести, привыкает к малейшим испытаниям. Пустота, скука заменила все другие чувства души; любить, я почти уверена, что не могу более, но это все равно, да, теперь мне все все равно. Но недавно эта холодная грусть поселилась во мне. Последний это был, может быть – что не удар, нет, но сердечное горе. Я его пережила, но мне оно стоило, ах, стоило, да, признаюсь, и стоит. Я только что воротилась с гулянья; меня позвала Маминька: «Посмотри-ка, кто приехал». Я взошла и увидела… кого же? Моего милого и доброго B.; я запрыгала от радости, поцеловала его от всей души, а он, он смеялся. «Когда вы приехали?» – «Только что, 3 часа: в 9 дней из Берлина». – «Вы похудели». – «Очень?» – «Но как я рада вас видеть, вы мне расскажете, все-все». – «Да, все, Анета»[134].
Петербург 1831 <суббота> 28 февраля
(Мой журнал был прерван, быть может, в более удобное время я продолжу описание некоторых эпизодов моей жизни. Но сейчас я расскажу о другом.
Развитие цивилизации (если можно так выразиться) породило в мире волну революций, которая едва ли уляжется в последующие века. После смерти Людовика XVIII на трон взошел его брат Карл X. Безвольный, поддающийся влиянию иезуитов, этот слабый король был несчастьем для своей страны, для себя самого и для всей семьи. За четыре года его глупость и непоследовательность – то излишняя суровость, то слабость – возбудили беспокойные и не совсем остывшие после Реставрации головы. Те, кто мог выиграть все и не мог проиграть ничего, завладевают тайно умами и восстанавливают их против бессильного и беспомощного правительства. Они возмущались министрами, требовали их отставки, а король, подчинявшийся им по своему нерешительному характеру, ничего не мог с ними поделать. Наконец в июле месяце 1830 года он издал свои знаменитые указы, которые решали судьбу Франции. Народ восстал и, руководимый опытными заговорщиками, давно готовившими бунт и готовыми к нему, штурмовал Лувр и Тюильри. Король со своей семьей был в <…> вместо того, чтобы принять серьезные решения, он выжидал, а потом послал семитысячный отряд, чтобы остановить обезумевший народ. Предсказать последствия нетрудно: войска были перебиты, большая часть дезертировала, а король скрылся в Рамбуйе. Атакующих отличал талант, обороняющихся – вялость и измена. Народ избрал главою королевства герцога Орлеанского, тайного вдохновителя заговора и врага скорбного и несчастного дома Бурбонов. Король отменил свои ордонансы, но было слишком поздно, он отрекся от престола ради его сохранения и ради Дофина, герцога Ангулемского, передав корону своему внуку, герцогу Бордосскому, сыну герцога Беррийского, убитого при выходе из Оперы. Было слишком поздно. Его отречение ничему не послужило, народ уже его низверг и не признал герцога Бордосского. Несчастная семья Бурбонов в третий раз покинула прекрасную землю Франции и королевское наследство своих отцов: она поехала искать убежища у своей вечной соперницы во времена своего процветания и отзывчивой защитницы в несчастьи: Англии. Она укрылась в замке Холи Руд, юдоли печальных воспоминаний и событий, и долгие месяцы ведет там жалкое существование обездоленной семьи.
Среди тех, кто остался верен своей присяге и последовал за низвергнутыми королевскими особами в эмиграцию, оказались два человека, очень дорогих нашему семейству: два брата Дама. Барон, во время первой революции отосланный десятилетним мальчиком учиться в Россию и отличившийся впоследствии в нашей победоносной армии в 14-м и 15-м годах, после Реставрации оставил нашу службу и уехал на родину, где женился на богатой наследнице, очень богатой, но очень некрасивой. После ранения Петр должен был поехать во Францию, чтобы пройти курс лечения в Марселе; он останавливался у барона Дама. Впоследствии, когда тот был уже министром иностранных дел, Алексей, будучи во Франции, также жил у него. Словом, Дама был для нас почти родственником. С Альфредом, графом де Дама, братом барона, мы познакомились в 25 году перед коронацией. Он был очень мил, и мы его часто видели в Петер<бурге> и особенно в Москве на коронации. Он посещал нас почти каждый день, и очень меня развлекал. Он приехал с новым посольством, прибывшим на коронацию Импер<атора> Николая. А когда мы отправлялись в Петербург, он поехал в Нижний, чтобы потом вернуться во Францию. Перед его отъездом я сделала ему два подарка: один – черкесское серебряное кольцо с чернью, другой (шутливый) – сережки, которые носят русские крестьянки. Я попросила его сохранить этот сувенир и подарить его своей избраннице, когда он женится. Мы расстались, и в памяти моей Альфред сохранился лишь благодаря тому приятному впечатлению, которое произвел на меня его нрав – открытый и веселый.
Вдруг в этом году, в феврале месяце, в мою комнату входит маменька и сообщает мне, что приехал наш давний знакомый, а ныне бедный эмигрант Альфред и что он должен зайти к нам. Я была этим очень обрадована, однако, в течение трех дней не видела его, ибо оправлялась от болезни и не выходила из комнаты. Наконец мы увиделись, и вскоре наше знакомство переросло в дружбу. Натуру Альфреда можно выразить одним-единственным словом, но это слово скажет о нем – о человеке, о характере – все, и это слово – благородство. Альфред благороден в своих чувствах, в своих поступках, в своем облике.
Теперь я смотрела на него, я изучала его уже не как 19-летняя ветреница, избалованная вниманием света, которая видела бы в нем, быть может, лишь очередного воздыхателя. Нет, теперь я смотрела на него глазами здравомыслящей 23-летней девушки, я поняла его в его несчастье и, думаю, стала ему другом на всю жизнь – я в этом уверена. Встретив его вновь, я сказала своему сердцу: «Вооружись мужеством! Альфред опасен для тебя». Да, это было правдой, но мое сердце, привыкшее к победам над собой, сумело воздвигнуть между ним и мною преграду из долга, и я стала для Альфреда тем, кем был для меня он – другом.
Эти три недели не были поэтическим сном. Это было бы, увы, слишком романтично, ведь дружба предписывает более спокойный, более строгий стиль; эти три недели промчались, увы (о, да простит меня мое здравомыслие), очень быстро, и срок его отъезда был назначен на масленице, на пятницу, в ночь. Сам он не рассчитывал отбыть так скоро, он надеялся пожить у нас подольше, и слезы наворачивались у него на глазах при мысли об отъезде. Но этот день в конце концов наступил. Брат Петр и его жена устраивали вечер. Они жили в том же доме, что и мы, в доме Гагарина, и устраивали его на Миллионной. Прежде чем перейти двор, чтобы попасть к себе, Альфред познакомил меня со знаменитым Ларош Жакленом [135] , этим неистовым безумцем. В тот самый вечер он получил от своего брата письмо, содержание которого его несколько ободрило. Перед отъездом, выйдя из комнаты, Альфред шел за мной. Я обернулась и сказала ему: «Когда вы будете отправляться, г-н Альфред, я вас благословлю, потому что все, кого я благословляю, остаются целыми и невредимыми на войне и повсюду». «Тогда, – сказал он, становясь на одно колено, – благословение следует принять так». – «О, нет, нет, – сказала я, краснея, – к чему такое уничижение».
Вечер у моей свояченицы был очень приятным, мы разыгрывали шараду на слово «mariage» (женитьба). Альфред изображал новобрачную, а Крылов – молодого супруга. Первый поднял воротник своей рубашки, на нем было платье и шаль, драпирующая фигуру, на голове венок из флердоранжа, который странным образом контрастировал с большими бакенбардами и с неким подобием бороды. Мы чуть не умерли со смеху от его напускной кротости, но что нас поразило, так это его белые, как у женщины, руки. Вернувшись за полночь домой, мы сели ужинать, но казалось, что, переходя через двор, мы растеряли наше веселье. Альфред и мы все были печальны, но мы скрывали нашу печаль за искусственно поддерживаемым серьезным разговором. Я предложила по-русски выпить заздравную. Приказали принести вина, и когда все бокалы были наполнены, мы все встали, и Алексей произнес громко: «Дорогой граф Альфред! За здоровье герцога Бордосского и герцогини Беррийской». Он был так взволнован, что из глаз его полились слезы; он стал всем нам жать руки, говоря: «Благодарю, благодарю за столь любезное внимание». Затем Алексей встал один и выпил за здоровье его матушки, брата, сестры. Мы сделали то же, он больше не говорил ничего, кроме «благодарю», и все пожимал нам руки. Последний тост был за его здоровье и за благополучное его путешествие. У всех были слезы на глазах. Он схватил маменькину руку и мою и их поцеловал по очереди. Разговор, хотя и угасающий, продолжался до двух часов. Никто из нас не решался встать, опасаясь момента прощания. Наконец, в минуту краткого молчания часы пробили два. «Однако надо уже решиться», – сказал папенька. Все встали; Альфред простился со всеми. Когда он подошел ко мне, я перекрестила его. «Благодарю, тысячу раз благодарю», – сказал он, целуя мою руку. Я поцеловала его в щеку, слезы едва позволили мне пожелать ему счастливого пути. Все плакали горючими слезами. Это была ужасная минута. Я проводила его до лестницы и вернулась в свою комнату, чтобы дать волю слезам и видеть его отъезд, потому что его коляска на полозьях стояла во дворе. Вскоре я увидела, как он вышел в сопровождении моего брата и слуг со свечами. Коляска едва могла сдвинуться с места. Мороз был очень сильный, и она вмерзла в снег. Наконец после больших усилий она тронулась. Я провожала ее глазами до тех пор, пока она не выехала на улицу. Я встала на колени и стала молить бога хранить его в пути.
Потом я стала ждать его писем. И вот вчера пришло письмо из Берлина. В нем он больше всего пишет обо мне. Я прочитала его второпях, затем еще раз перечитала. Сейчас я расскажу, что пишет мне мой Брат Альфред – это имя он присвоил себе сам. Вот отрывок из его письма. Он рассказывает о происшествиях, которые с ним приключились, и добавляет, что только благодаря благословению Маменьки и Mlle Аннет он не был убит. Потом он продолжает: «Я уехал, и сердце мое щемит; Вы обращались со мной как с сыном и братом, и я казню себя за то, что не сумел выразить Вам свою признательность, но я так был взволнован, когда уезжал от Вас, что не мог произнести ни слова. Примите же слова моей искренней любви и благодарности. Скажите Mlle Аннет, сколь дорога мне ее дружба и сколь велико мое желание, чтобы она сохранила ко мне эти чувства. Прощайте, Madame, или нет, до свидания, что намного лучше, хотя я и не знаю, когда Вы позволите мне как сыну и брату снова вас обнять, вас, Madame Оленина, и ваших детей. А. Д.» Вот его письмо, и в нем он весь. Ни одной лишней фразы, но чувство таково, каково есть на самом деле. Бог знает, свидимся ли мы снова; но если когда-нибудь, по воле судьбы или новых переворотов, которые потрясают всю Европу, а может быть, просто по собственной прихоти я попала бы в его страну и оказалась бы под сенью его пенатов, я твердо уверена, что могла бы довериться ему: Альфред – я это знаю – никогда не истолковал бы в дурную сторону то, что я говорила, он видел в моих речах лишь выражение чувств, которые меня переполняли, и в моих шутках (к чему скрывать это, особенно здесь, если сам он добродушно говорил мне об этом) лишь игру живого ума. Однажды, смеясь, я ему сказала: «Я очень жалею, г-н Альфред, что я не ваш герцог Бордосский. Вы увидели бы тогда, как должно действовать». – «Я сожалею об этом куда больше вашего, я ведь знаю, как вы умны». Уезжая, Альфред сделал мне два подарка на память. Один из них никогда меня не покидает, это кольцо, изготовленное в Венеции. Другой – гондола, оттуда же. Странно, но на коронации при его отъезде я ему подарила серебряное черненое кольцо, привезенное с Кавказа. Это странное обстоятельство побудило меня говорить иногда, что я обручена. Кроме того, я подарила ему в шутку серьги – украшение, какое носят русские крестьянки, и по странной случайности они оказались среди вещей, которые ему удалось спасти, покидая Париж, и он привез их мне сюда. В свою очередь я подарила ему при его отъезде отсюда золоченую ложку, такую, какие заводят наши крестьяне. Я выгравировала на ней из предосторожности, опасаясь, чтобы она не попала в чужие руки, следующие слова: «Графу Альфреду де Дама. Санкт-Петербург 1831». Потом я подарила ему кошелек в форме русской кучерской шляпы с <нрзб> и медаль в честь коронации. Бог знает, когда я его увижу, он не знает, как искренно я желаю ему счастья!
Портрет Людовика XVIII.
Ф. П. С. Жерар.
Людовик XVIII (Луи-Станислас-Ксавье; 1755–1824 гг.) – король Франции в 1814–1824 гг. (с перерывом в 1815 г.), брат Людовика XVI. Занял престол в результате Реставрации Бурбонов, последовавшей за свержением Наполеона I
Петер<бург> 1831 май
Как странна женская доля! Достаточно простой неосторожности или всего лишь непоследовательности, и надежды на счастье разрушены! Мучает ли меня моя совесть? Да, но она корит меня не за неосторожность или непоследовательность, она упрекает меня лишь за создание видимости этих недостатков. И за что же мне приписывают их? Увы, за мою боязнь обнаружить свои подлинные чувства.
Мой брат Алексей хотел жениться на Софи Васильчиковой. Но ничего не удалось. Со своей стороны мы принялись за дело (как всегда) неуклюже, они отвечали неискренностью и даже кокетством со стороны барышни. Но в конце концов пока еще все было неопределенно, нас оттеснили, как говорят англичане, в общество иных-прочих. Они и Голицыны (Бабет) [136] устроили карусель [137] . Я участвовала в ней. Мое искусство верховой езды привлекло взгляды всех присутствующих, но, смею сказать, это мне не льстит; я так уверена в своем мастерстве, что даже удивлена, что этому удивляются. В этой карусели участвовали следующие пары: Василий Репнин и M-me Дивова [138] , Смирнов и Софи Вас<ильчикова>, Мари, моя свояченица и Ревентлов (идиот) из посольства Дании, княгиня Зинаида Голиц<ына> и Зиновьев, княгиня Трубецкая и Озеров, Софи Карамзина и Моргенштерн (из посольства Швеции), Екатерина Вас<ильчикова> и Головин (дурак), я и князь Лобкович (из посольства Австрии). Мой кавалер был очень любезен. Более того – он был очарователен. Но он должен был уехать курьером в Австрию в связи с событиями в Польше, и потому мой партнер был заменен. И вот несчастье, это был граф Александр Алопеус, который в 16-летнем возрасте был в меня немножко влюблен. А к первой любви всегда возвращаются! Среди молодых людей на карусели был некто, выделявшийся изяществом во всех отношениях – и во внешности, и в манерах. Это был г-н Зиновьев. Он стал слегка ухаживать за мной, чуть более, чем требует обыкновенная учтивость, но столь осторожно, что, думаю, лишь я и моя свояченица это заметили. Но, увы, последний бал после карусели все расстроил. Он приехал на него поздно, он был на дежурстве. Я танцевала и была приглашена на все контрдансы, проклятый князь Куракин пригласил меня на мазурку за несколько минут до его прихода, и я вынуждена была ему отказать. Алопеус не отходил от меня, он протанцевал со мной французский танец, а потом уселся возле моего места, когда я танцевала. И все бы еще ничего, но поскольку Алопеус не танцевал мазурку, он водворился рядом с моим местом. Зиновьев более не танцевал, но сел возле мадам Балабиной и, казалось, беседовал с нею. Увы, я думаю, он скорее наблюдал. Я разговаривала, я смеялась с Алопеусом и думала, что это поможет мне скрыть мое разочарование, но З<иновьев>, по-видимому, был раздосадован этим; он не понял меня и стал ухаживать за Софи Вас<ильчиковой>. И если он сделал это, чтобы возбудить мою ревность, то вполне в этом преуспел. После мазурки он уехал. Граф Алопеус остался и продолжал свои ухаживания, но они мне удовольствия больше не доставляли. А злые замечания Софи Карамзиной сделали их просто несносными. З<иновьев> не сдержал обещания посетить нас, которое он дал брату. Я понимаю, что сама виновата. В свете распустили слух, что Алопеус мне нравится. С тех пор я видела Зиновьева лишь однажды на прогулке. Мы уезжали за город. Все мечты улетучились. И вот я более печальная и одинокая, чем когда-либо…)
(Прием при дворе на журфиксе в Эрмитаже 1 января 1833)
Прошло целых два года, и мой Журнал не подвинулся вперед. Дружба моя с милыми Блудовыми[139] занимает все минуты, остающиеся от шумной пустой светской жизни. Наша переписка – настоящий журнал: не худо вкратце описать теперешнюю мою жизнь. Два слова ее ясно представят: я беззаботно спокойна.
Познакомившись с Antoinette и Lidye, мы скоро сделались неразлучны: да и не могло иначе быть, кто коротко их узнает, тот верно полюбит: мы поняли друг друга, мы жили душою: наш мир – не светский мир, он – мир души, он – мир воображения. Усталая от холодности светской, от пустого занятия всегда в нем думать об себе, ne pas se compromettre (о том, чтобы не скомпрометировать себя), презирая расчеты молодых девушек, не понимающих самоотвержения, я схватилась с жадностию <за> протянутую руку, я прицепилась к ним, они оживили меня, как Пигмалион свою статую, я снова начала жить, чувствовать, любить! О, как сладостно истинное чувство дружбы, и как они его умели постигнуть! Примите же, друзья, мою благодарность; оживленная вами, я снова стала жить, пылать, чувствовать, понимать все великое, и вы вынули из сердца тернь, которую там оставили обманы света.
Pet. 1835 2 F?vrier (Пет<ербург>, 1835, <суббота> 2 февраля)