Клапан клапанов

Клапан – это скромная и трудная литературная форма, которая еще не нашла своего теоретика и своего историка. Для издателя это зачастую единственная возможность открыто высказать причины, подтолкнувшие его к публикации определенной книги. Для читателя это текст, который он читает с подозрением, опасаясь найти там скрытую рекламу. И все же клапан принадлежит книге, ее физиономии так же, как цвет и изображение обложки, как шрифт, которым она напечатана. И все же литературная культура распознается еще и по тому, как книги публикуются.

Исторический путь книги до рождения клапана был долог и извилист. Его благородным предком была epistola dedicatoria[29]: другой литературный жанр, который расцвел в шестнадцатом веке и в котором автор (или печатник) обращался к Государю, выступавшему покровителем его произведения. Жанр не менее обескураживающий, чем клапан, поскольку здесь функцию коммерческой приманки брала на себя лесть. Тем не менее, сколько раз и в скольких книгах между строк epistola dedicatoria просвечивалась правда, которую хотел высказать автор (или печатник), и даже просачивался его яд. Все же остается констатировать, что с того мгновения, когда книга вступает в мир, клапан неминуемо рассматривается как оболочка, вызывающая недоверие.

В современную эпоху обращаться нужно уже не к Государю, а к Публике. Быть может, у нее более четкий и узнаваемый облик? Тот, кто думает, что может это утверждать, обманывается. Для некоторых этот самообман может даже оказаться основанием, на котором зиждется их профессия. Но история издательского дела, если к ней присмотреться, это история постоянных сюрпризов, история, в которой царит непредвиденность. На смену капризу Государя пришел другой распространенный и не менее сильный каприз. А возможности недопонимания сильно выросли. Начнем с самого слова: тот, кто говорит о публике, обычно представляет себе бесформенную и громоздкую сущность. Но чтение, как и размышления, занятие одиночное – оно предполагает смутный и обособленный выбор отдельного человека. Каприз в выборе совершаемом меценатом, который поддерживает писателя (или печатника), в конце концов, не столь велик, поскольку он более обоснован, чем каприз неизвестного читателя, знакомящегося с произведением и с автором, о которых он ничего не знает.

Взглянем на читателя в книжном магазине: он берет в руки книгу, листает ее и на несколько мгновений оказывается полностью отрешен от мира. Он слушает кого-то, кто говорит и кого другие не слышат. Он собирает случайные обрывки фраз. Закрывает книгу, смотрит на обложку. Далее, он часто останавливает взгляд на клапане, от которого ждет помощи. В это мгновение он, сам того не зная, открывает конверт: эти несколько строк, внешние по отношению к тексту книги, по сути, являются письмом – письмом, адресованным неизвестному.

В течение многих лет после того, как Adelphi начало свою деятельность, нам доводилось слышать вопрос: «Какова политика издательства?» Этот вопрос носил отпечаток определенного периода, когда слово политика просачивалось во все, даже в кофе, выпитый в баре. Однако, при всей своей неуклюжести, вопрос был правильным. В наш век издатель становился все более скрытным персонажем, невидимым министром, распространяющим изображения и слова в соответствии с не совсем ясными критериями, которые вызывают всеобщее любопытство. Возможно, он публикует, чтобы заработать денег, как и многие другие производители? В глубине души в это мало кто верит хотя бы по причине хрупкости профессии и рынка. Так почти спонтанно рождается сомнение, что в этом случае деньгами можно объяснить все. Издателю всегда приписывается нечто большее. Если бы существовал издатель (я такого никогда не встречал), который издает книги только для того, чтобы заработать денег, его бы никто не слушал. И, вероятно, он вскоре разорился бы, укрепив недоверчивых в их убеждении.

В первые годы в книгах Adelphi поражала прежде всего некоторая несвязность. В одной и той же серии – в Библиотеке – один за другим появились фантастический роман, японский трактат о театральном искусстве, народная книга по этологии, тибетский религиозный текст, рассказ об опыте тюремного заключения в годы Второй мировой войны. Что объединяло все эти книги? Парадоксальным образом, через некоторое количество лет, замешательство, вызванное несвязностью, сменилось своей противоположностью – признанием очевидной связи. В некоторых книжных магазинах, где полки разделены по темам, я находил рядом с указателями «Гастрономия», «Экономика», «История» и т. д. другой указатель в том же графическом оформлении, на котором было просто написано «Adelphi». Это своеобразная перемена, которая произошла в восприятии владельца какого-то книжного магазина и многих читателей, не была неоправданной. Можно создать издательство по самым разным причинам, следуя самым разным критериям. То, что сегодня кажется скорее нормой в крупном издательстве, можно было бы сформулировать так: издавать книги, каждая из которых соответствует одному сегменту огромного веера под названием «публика». Тогда будут грубые книги для грубых людей и утонченные – для утонченных, в пропорции к размерам каждого из этих сегментов.

Но издательскую программу можно выстроить, следуя и явно противоположному критерию. Что такое издательство, если не длинная змея страниц? Каждая часть этой змеи – книга. А если рассмотреть эту череду сегментов как единую книгу? Книгу, которая вбирает в себя многие жанры, многие стили, многие эпохи, но которую читаешь естественно, всегда ожидая новую главу, всякий раз написанную новым автором. Книгу извращенную и полиморфную, которая стремится к poikil?a, к «пестроте», не прячась от контрастов и противоречий, но в которой даже враждующие авторы развивают тонкую сопричастность, не ведомую им в течение их жизни. По сути, этот странный процесс, вследствие которого ряд книг можно читать как единую книгу, уже осуществился в уме кого-то, по крайней мере, того аномального существа, что стоит за отдельными книгами, издателя.

Этот образ подразумевает некоторые последствия. Если книга – это, прежде всего, форма, то и книга, состоящая из череды сотен (или тысяч) книг, будет прежде всего формой. В таком издательстве, которое я описываю, неподходящая книга подобна неподходящей главе в романе, слабой связке в очерке, бросающемуся в глаза цветному пятну в картине. А значит, критика такого издательства не будет ни в чем радикально отличаться от критики какого-либо автора. Такое издательство можно сравнить с автором, который пишет только компиляции. Но разве первые китайские классики не были сплошь компиляторами?

Я не хотел бы быть неправильно понятым: я не собираюсь требовать от всех издателей, чтобы они становились архаичными китайскими классиками. Это было бы опасно для их душевного равновесия, которому и так угрожает множество ловушек и соблазнов. Не последнее место среди них занимает соблазн, перед которым не устоять и который представляет собой идеальное зеркальное отражение того, что мы могли бы назвать соблазном китайского классика. Под этим я понимаю возможность превратиться в описанного Адольфом Лоосом «бедного богача», который пожелал жить в доме, продуманном до последних мелочей его архитектором, и в конце почувствовал себя чужаком и застыдился своего дома. Архитектор упрекнул его в том, что тот осмелился надеть пару тапочек (тоже созданных архитектором) в гостиной, а не в спальной.

Нет, мое предложение состоит в том, чтобы требовать от издателей минимума, но с твердостью. А в чем заключается этот минимум? В том, чтобы издатель испытывал удовольствие от чтения издаваемых им книг. Но разве все книги, которые принесли нам какое-то удовольствие, не образуют в нашем разуме сложносоставное существо, чьи суставы, однако, связаны неодолимой похожестью? Это существо, сотворенное случаем и упрямым поиском, могло бы быть моделью издательства – например, такого, которое уже в своем имени обнаруживает склонность к сходству, а именно Adelphi.

Клапаны, которые я написал (1089 на сегодняшний день), несут в себе след всего этого. С самого начала они подчинялись одному правилу: мы сами должны воспринимать их буквально; и только одному желанию: чтобы читатели, в отличие от обыкновения, поступали так же. В этой тесной риторической клетке, не такой очаровательной, но не менее жесткой, чем та, что может предложить сонет, нужно произнести несколько точных слов, вроде тех, что произносишь, представляя одного друга другому. И преодолевая то легкое смущение, что сопровождает все знакомства, в том числе и прежде всего между друзьями. И, кроме того, соблюдая правила хорошего воспитания, согласно которым нельзя подчеркивать пороки друга, которого представляешь. Но во всем этом был и вызов: известно, что искусство точного восхваления не менее сложно, чем искусство уничижительной критики. И известно также, что количество прилагательных, при помощи которых можно восхвалять писателей, намного меньше количества прилагательных, при помощи которых можно восхвалять Аллаха. Повторяемость и ограниченность – часть нашей природы. В конце концов, мы никогда не сумеем сильно разнообразить движения, которые выполняем для того, чтобы подняться с кровати.