6. Власть создает фольклор
6. Власть создает фольклор
В 1930-е годы, когда советская власть решает, наконец, всерьез заняться народной словесностью, возникает масштабный проект, имеющий своей целью сознательное и активное идеологическое управление фольклорным процессом. Однако этот проект не был придуман в 1930-е годы с «чистого листа», как полагают, например, некоторые исследователи (Miller 1997; Богданов 2010; Скрадоль 2011). Предпосылки этого проекта сложились еще в 20-е годы, когда романтическое отношение к фольклору как анонимному «голосу народа», доносящему до нас тексты «седой старины», уступило место более позитивистскому подходу к устным традициям, а в поле зрения исследователей стал попадать не фольклор «вообще», а мастерство отдельных исполнителей; это, в свою очередь, стимулировало поиск в народной словесности актов индивидуально-авторского творчества. Подобное отношение к носителю фольклорной традиции побуждало специалистов заниматься прежде всего так называемым художественным фольклором, уделяя меньше внимания различным внеэстетическим формам, информативным (меморативным) и функционально-прагматическим (прежде всего ритуально-магическим).
В первую очередь это относится к частушкам, причем, кроме профессионального собирательства, распространяется также собирательство любительское и литераторское – тексты записываются и в качестве источника поэтического вдохновения, и для возвращения в массы в «улучшенном» виде (Жаров 1923; Князев 1924; Акульшин 1926; Акульшин 1928; Артем Веселый 1936). Родион Акульшин так обосновывал необходимость публиковать частушки: «На кого рассчитан сборник? В первую очередь на рабочие и крестьянские клубы, деревенские посиделки, которым он должен дать материал и для кружковой работы, и для эстрадных выступлений» (Акульшин 1926:5).
Такой подход был не чужд этнографам и фольклористам 1920-х годов («этнографы и фольклористы 1920-х годов считали, что их исследования помогут в деле становления нового быта, включавшего новые праздники и новые обряды, как календарные, так и семейные» [Комелина 2013]).
При этом у тех же поэтов, которые сами собирали частушки, а затем и «улучшали их»[51], существует позиция, что искусственное создание нового фольклора противоречит традиции:
Частушки не книжного порядка, которые в изобилии появились в последнее время, не «сочинительные» нашими спецами, а собранные и записанные мною в Тамбовской, Нижегородской и Орловской губерниях (Жаров 1923: 2).
За последнее время много частушек изготовляется «спецами» по заказу издательств и редакций. Частушки эти нередко попадают в деревню, но или перерабатываются последней на свой лад, или, если остаются нетронутыми, от подлинных всегда отличимы. У городских сочинителей нет той легкости в постройке, которая отличает подлинное крестьянское творчество (Акульшин 1926: 5).
В осуществлении проекта по созданию нового советского фольклора можно обнаружить некоторую закономерность. В 1920-е годы были рассмотрены разные жанры фольклора – с точки зрения их «адаптивности» к современным реалиям. Сначала творцы «советского фольклора» берутся за частушки, вероятно, как за самый оперативный жанр, к тому же доставляющий – вместе с анекдотом – особенно много беспокойств властям; во всяком случае первой продукцией «советского фольклора» оказывается именно частушка (Семеновский 1921; о дальнейшем создании «советских частушек» в 30-е годы см.: Скрадоль 2011; Комелина 2013).
Параллельно с частушками идет эксперимент с заговорами, и в этом случае экспериментатором оказался поэт Родион Акульшин[52] (1896–1988), чья биография (от поэта к фальсификатору) вполне вписывается в контекст исследуемых событий. Он был поэтом «есенинского толка», участником группы «Перевал», «с полным правом может быть назван крестьянским писателем» (Раскольников 1927: 39), общался с фольклористкой О. Озаровской, которая, как известно, не только записывала севернорусские сказки и былины, но и «возвращала их в народ», активно выступая с их исполнением. Акульшин не только издавал сборники частушек (Акульшин 1926; Акульшин 1928), но и сам охотно исполнял их (в конце 1930-х и начале 1940-х годов это стало его профессиональным занятием, как и у Озаровской). Он пел частушки Волошиным в Коктебеле в 1927 году, выдавая их за фольклорные тексты:
Где-то черный ворон вьется,
Где-то совушки кричат,
Не хотелось, а придется
Траву кровью орошать <…>
Поведут нас всех под стражей,
(Коммунист, взводи курок),
По тропинке по овражей
Укокошат под шумок <…>
Не к лицу нам покаянье,
Коммунист, огонь, огонь,
Мы бессмертны, до свиданья,
Трупом пахнет самогон.
(Купченко 1993)
Кроме частушек, Акульшин занимался поиском новых форм, в частности, он якобы записал в 1924 году заговор («Заговор от всех болезней»), который, по его утверждению, сочинила вся деревня (Акульшин 1924: 281–283):
И вот какая диковина приключилась – перестали заговоры действовать – то ли потому, что Исус да Богородица силы лишились, то ли власть другая. Даже дядя Василий другой год лихорадкой хворает: просит – вместо заговора – хины достать бы где.
И хины и много других лекарств надо, а больница далеко.
Все снадобья перепробовали, – собрались бабы, горюют, извелись все, а солдатка Марья, Василья Недобежкина дочь, баба ядреная, – никакая хворь ее не берет, слово такое решила удумать, чтоб без лекарств помогало.
– Ты вот что, Машенька, – бабы ей посоветовали, – новый заговор придумай, совецкий; песни с Микишкой сочиняешь, это для тебя плевое дело.
Обещала Марья – попытаться. А через два дня читала листок заговорный, бабам на радость.
Привожу заговор этот в окончательном виде, после того как свекор Марьин, бабы и парни кто руку к нему приложил, кто словом присоветовал.
С северу море,
С югу море.
С западу горы,
С востоку долы,
А в середине город Москва.
В этом городе
Ленин и Троцкий
Как у Троцкого виски длинные и жесткие,
А у Ленина голова
Ясная, как солнышко.
Стоять они на высокой башне,
Держуть в руках пистолеты стальные,
Смотрють во все стороны,
Приглядывають,
Нет ли где неприятелей.
Как в морях вода взбаламутилась,
Как враги-неприятели зубами скрипять.
Хранцузы-тонкопузы,
Агличане-колчане
И белые и желтые,
И бурые и синие, –
Вся пакость,
Вся нечисть
Вся подлечесть.
Охота им Расею сглонуть,
Охота им царя поставить,
Охота им кровь крестьянскую пить,
Лезуть они, напирають.
А Ленин как мигнеть,
А Троцкий как пальнеть,
А войска красная
Расейская,
Как крикнить,
Как зыкнить.
И никто из неприятелей не пикнить.
Вы не лезьте ко мне, боли и хвори.
Головные и ножные,
Животные и спинные,
Глазные и зубные.
Отриньте и отзыньте,
Как неприятели заграничные.
Ты голова моя – Ленин,
Ты сердце мое – Троцкий,
Ты кровь моя – Армия красная,
Спасите,
Сохраните меня
От всякой боли и хвори,
От всякой болезни и недуга.
Это единственная известная нам попытка не только создать, но и теоретически обосновать необходимость существования подобных текстов в составе нового фольклора: «Нам не смешно, когда Сами в поэме Тихонова молится далекому Ленни, когда заброшенные корейцы, – у Всеволода Иванова, – говорят с чувством священного трепета о великом Леи-но, когда в дни морозного траура – незамысловатые старушки божии ставят свечу у Иверской за упокой души «раба божия Владимира», потому что он старался за бедных. Мы не смеемся, когда именем Ленина в селе Виловатове Самарской губернии заклинают все болезни. В будущем все будет иначе, а пока и эти цветы нам дороги» (Акульшин 1924: 287).
Далее наступает очередь сказок. Уже с 1923 года начинается активно сбор «народных рассказов о Ленине» (Хлебцевич 1924). Первые публикации сказок о Ленине принадлежат Сейфуллиной (Сейфуллина 1924) и Гринковой (Гринкова 1936), однако, хотя текст Гринковой и назван сказкой, это песня (о первых публикациях «фольклора о Ленине» и их отношениях с «государственным заказом» см.: Панченко 2005). Дело и здесь не обошлось без Акульшина, который после своего эксперимента с заговором тоже обращается к сказкам (Акульшин 1925). Т. Г. Иванова совершенно напрасно утверждает, что опубликованная Акульшиным сказка «Хитрый Ленин», «по-видимому, является подлинно фольклорным» произведением (Иванова 2002: 962; критику этого разбора см.: Панченко 2005: 337, 344–345). И, наконец, в 1930 году выходит целый сборник сказок о Ленине (Пясковский 1930). На этом поток сказок был приостановлен. Итак, для этого периода становления «советского фольклора» характерно доминирование малых форм, а также сказки. Почему? А. А. Панченко справедливо полагает, что ««ленинский» период в истории «советского фольклора» существенно отличается от периода «сталинского». <…> На примере рассмотренных текстов можно видеть, что подобные нарративы действительно отчасти эксплуатируют элементы сказочной сюжетики. Если, однако, следовать стадиальной концепции разграничения мифа и сказки, в отечественной фольклористике наиболее последовательно отстаиваемой Е. М. Мелетинским, можно заключить, что «сказки о Ленине» имеют больше общего с архаическими мифами, нежели с классическими сказками» (Панченко 2005: 351). В середине 1930-х годов «мифологический период» становления нового фольклора (Там же, 351–352) переходит в «эпический». Наступает очередь сказов и лишь затем «соавторы» обращаются к большой эпической форме (первое опубликованное произведение данного жанра – «Былина о Чапаеве» П. И. Рябинина-Андреева – относится к 1937 году[53]). Ниже приводится таблица, составленная по нашей просьбе И. В. Козловой[54] по материалам ее диссертации (Козлова 2012), посвященной «новинам» и другим эпическим формам «нового фольклора» (о более подробном делении на жанры в данном случае говорить сложно). Как мы видим, единичные экспериментальные публикации такого рода были и до 1937 года, но с 1937 поток текстов начинает стремительно нарастать, и к 1940 году достигает своего пика. Соблазнительно поставить все это в связь с растущими имперскими амбициями советской власти и ее идеологов.
Таблица 3. Количество публикаций новин
Примечательно, что обосновывается проект создания «нового фольклора» не советскими чиновниками, которых можно было бы заподозрить в элементарном фольклористическом невежестве, а таким выдающимся знатоком, как академик Ю. М. Соколов, который в 1931 году призывает к активному регулирующему вмешательству в стихию устной традиции (Фольклор России 1994: 117; Богданов 2009: 102–110; Комелина 2013). «Устное творчество масс, несмотря на острую классовую борьбу, отражаемую в нем и проводимую через него, остается в состоянии стихийности и большею частью лишено планомерного идеологического и художественного руководства, – пишет он в 1933 году. – Необходимо <…> активно вмешаться в фольклорный процесс, заострить борьбу против всего враждебного социалистическому строительству, против кулацкого, блатного и мещанского фольклора, поддержать ростки здоровой, пролетарской и колхозной устной поэзии» (Фольклор России 1994: 22). Более того, по словам фольклориста А. К. Мореевой (1939), творцы устной поэзии, как и писатели, сами «нуждаются в систематической политико-воспитательной работе» (Там же, 84).
Подобные призывы не остаются пустыми декларациями. К известным «народным исполнителям» прикомандировываются литераторы и ученые, которые вместе со сказителями, сказочниками, певцами работают над составлением новых фольклорных текстов, анализируют причины неудачных опытов, подсказывают им более уместные жанры и темы:
Сказительница Барышникова из Воронежской области терпит неудачу в своем творчестве на советскую тематику исключительно потому, что не осознала еще, какой устно-поэтический жанр ей более свойствен. <…> Мне кажется, что ей должна подойти тема: «Самураи на озере Хасан» и подобные ей (А. К. Мореева) (Там же, 85)[55].
Сами приемы работы с «мастером устного слова» разработаны до тонкостей: это одобрение или неодобрение первоначального замысла, ознакомление сказителя с избранной темой (используются книги, журналы, газеты, кино, музеи), обсуждение замысла и критика возможных противоречий «исторической правде», рецензирование окончательного текста, удаление «всего случайного, наносного, малоценного», даже отвержение произведения, которое почему-либо не удовлетворяет фольклориста и побуждение к составлению нового текста (писатель Н. П. Леонтьев, 1939; фольклорист и литературовед Н. Д. Комовская, 1937 [Фольклор России 1994: 115–116, 57]).
В специальном учебном плане «Принципы художественного и идеологического отбора словесных текстов частушки» на конференции-семинаре частушечников (1935) провозглашается «необходимость серьезной борьбы со всеми пережиточными формами в частушечном репертуаре» и обосновывается «противопоставление пережиточной частушке высокохудожественных образцов советского творчества» (Там же, 45), а в случае выбора «исторических» жанров рекомендуется проверять достоверность сообщаемых сведений, чье искажение может оказаться особенно чувствительным. Н. Д. Комовская специально отмечает:
Когда записываются бывальщины, каждая запись должна быть проверена по документам района или по литературным материалам. Тем более мы должны проверять материал, записывая историко-революционные сказы. Мы должны проверять по документам ист<ории> партии, парткабинета и т. д. При записи мы должны чрезвычайно осторожно относиться к хронологическим датам, к описанию политических событий, общественных деятелей, имена которых приводятся (Там же, 53–54).
Существовал, наконец, и другой путь формирования «советского фольклора». «По заданию ЦК партии композиторы и фольклористы командированы на сбор фольклора в Московской области, – рассказывает В. И. Чичеров (1935). – Вернувшись из колхозов, надо надеяться, композиторы будут работать и в области частушек. <…> Следующий этап – помощь композитором кружкам самодеятельного искусства. Композиторы должны вернуть к олхозу колхозные же частушки, но благодаря художественной обработке уже поднятые на более значительную высот у» (Там же, 28, 32).
Было бы ошибкой считать, что все эти выступления, звучащие сейчас столь гротескно, возникли лишь вследствие идеологического давления на научную интеллигенцию. В приведенных высказываниях достаточно искренности; во всяком случае для Ю. М. Соколова[56], максимально сближавшего фольклор и литературу (Соколов 1931: 280–289), да и, вероятно, для его младших коллег вышеописанное побуждение сказителя к творчеству вполне укладывалось в систему теоретических воззрений, явившихся естественным следствием тогдашнего развития российской фольклористической мысли. Не меньшей ошибкой было бы видеть в сотрудничестве идеологически ангажированного литератора или фольклориста с народным исполнителем исключительно насилие над последним. «Сказители, без сомнения, не только охотно шли навстречу пожеланиям собирателей, но и часто сами становились инициаторами подобных произведений <…> Без сомнения, психологической основой, на которой возникала инициатива сказителей по созданию советского эпоса, была атмосфера почета и уважения, окружавшая сказителей» (Иванова 2002: 412).
Вообще говоря, народный исполнитель мог достаточно высоко оценивать свое мастерство. Так, Фекла Семеновна Амосова (Заонежье, Обозеро) рассказывала, что в свое время хотела выучиться петь былины и ходила к известной сказительнице Н. С. Богдановой. Последняя, как она говорит, «запросила 100 рублей в месяц за учебу и еще: «Если же хочешь все былины знать, давай корову»». Очевидно, это обидело Феклу Семеновну, и она сказала собирателю: «Так и померла, никому не передала. И за это ей на том свете грех великий будет» (Курец 2008: 45). Если бы подобный «торг» произошел в обществе, характеризующемся достаточно высоким уровнем профессионализации эпического сказительства (как, например, это имеет место в ряде восточных культур), никаких обид у потенциального ученика не было бы, хотя запрос наставника и мог быть оценен как чрезмерный; отметим также, что сам по себе мотив загробного наказания за не переданный дар звучит весьма архаически (ср. с мучениями умирающего колдуна, не сумевшего передать свои умения преемнику).
Будучи, с точки зрения академической науки, несомненно интереснейшим опытом, в этом плане еще не вполне оцененным, проект, инициированный Ю. М. Соколовым, не достиг ни одной из поставленных целей и потерпел сокрушительную неудачу, хотя в практических мероприятиях по его воплощению, казалось бы, были учтены и даже использованы многие реальные свойства и обыкновения устной традиции. Это относится, в частности, к активизации памяти сказителя и своеобразной «цензуре» аудитории, корректирующей его репертуар, – именно к этому приему прибегали и консультанты народных исполнителей (Н. Д. Комовская, Н. П. Леонтьев); к специально организуемым соревнованиям между сказителями (Н. П. Леонтьев, А. К. Мореева), чему есть точные аналогии в некоторых культурах; к сильнейшему влиянию на фольклор массовых песенников (правда, речь здесь идет только о «продуманных и критически проверенных»; Ю. М. Соколов), даже к проверке по более «компетентному источнику» сведений, сообщаемых в устном тексте (Н. Д. Комовская).
В 1935 году музыковед-фольклорист Н. Я. Брюсова признает: «Тексты политического содержания, советские частушки исполнялись <лишь> для фонографа, а в быту живет только любовная частушка» (Фольклор России 1994: 39). Сказанное относится далеко не только к частушке. Практически все произведения, созданные вышеописанным образом, так и остались «разовыми» текстами, надиктованными собирателю и не имевшими устного распространения. Это и естественно – было нарушено главное условие их фольклоризации. Помимо характерной поэтической системы, жанр определяется специфической топикой, картиной мира, на которой и основывается сюжет устного произведения; этой картине мира оно должно соответствовать, чтобы быть воспринятым аудиторией и переданным дальше. Иными словами, есть предел, за которым нарушение пропорций «кода» и «сообщения», плана выражения и плана содержания неизбежно приводит к коммуникативной неудаче – фольклорный процесс осуществиться не может.
В какой-то мере это чувствовали и сами «реформаторы народной культуры». Как оговаривается Н. П. Леонтьев, «произведения Джамбула, по свидетельству знатока казахского фольклора Мухтара Ауэзова, вслед за их записью продолжают жить по всем законам художественной литературы – они редактируются, сокращаются и т. д.» (Там же, 117). Оговорка не случайная: речь действительно идет о своего рода устной литературе, способной далее существовать только в литературном качестве.
Думается, что программа «управления фольклором» со стороны деятелей советской практической фольклористики имеет под собой неприятие всяческих проявлений необузданной стихийности, т. е. ту же мировоззренческую базу, что и идея «покорения природы» (И. В. Мичурин, 1934: «Мы не можем ждать милостей от природы; взять их у нее – наша задача»[57]). Показательно, что даже идущие снизу немногочисленные попытки продолжить эти традиции «советского фольклора», искусственно созданного властями, резко пресекались:
Народ в Котласе был преимущественно новенький – набора 1937–1938 годов. <…> В то время очень поощрялось создание «народных» сказов о Сталине, и некоторые ловкие сказители на этом хорошо заработали, а менее ловкие ломали шеи. Один северный старичок сказитель рассказывал, как он сочинил сказ, где главную роль играли усы Сталина, в которые он фукал. В сказе это звучало примерно так: сел Сталин на гору, огляделся и стал фукать в усы. Фукнет раз – Днепрогэс готов, фукнет другой – Магнитка заработает, а он все фукает и фукает и всю землю заводами зафукал. В районе похвалили сказителя, а в область вызвали – посадили, обвинили в клевете. Говорят: «Давай-ка пофукай в лагере десять лет» (Чирков 1991: 214).
Таким образом, если в 1920-е годы фольклорные тексты записываются, а к «голосу народа» прислушиваются (хотя бы и с неодобрением), то в 1930-е годы появляется идея «обучения фольклору», а его записи становятся все более и более избирательными: вплоть до середины 1980-х собирательская деятельность практически не включает целого ряда жанров (прежде всего, религиозно-магических) и традиций (городской фольклор).
Данный текст является ознакомительным фрагментом.