Глава VI Восприятие публики

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава VI

Восприятие публики

Итак, созданный Гоголем образ Малороссии был ярким и запоминающимся. Писатель подхватил те направления, что уже разрабатывались литературой, развил и упрочил те взгляды и представления об Украине, которые начали складываться в русском сознании ещё раньше (о цветущем и певучем южном крае, населённом колоритным народом и с казачьей исторической спецификой). Чуть позже, в 1840-е годы, этот образ в сжатом, почти что кристаллизованном виде, был запечатлён Алексеем Толстым в стихотворении «Ты знаешь край». В нём есть всё, начиная со знакомого образа народа:

И парубки, кружась на пожне гладкой,

Взрывают пыль весёлою присядкой!..

И в Божий храм, увенчаны цветами,

Идут казачки пёстрыми толпами.

Отражена в его строках и малороссийская природа: там

…нивы золотые

Испещрены лазурью васильков,

Среди степей курган времён Батыя,

Вдали стада пасущихся волов…

Присутствуют в них и воспоминания о казачестве, его борьбе за веру и «права» (уже цитировавшиеся выше). А если вспомнить, что в изначальном варианте стихотворения были строфы о древнерусском периоде:

…где Святослав к дружине рек своей:

Умрём за честь, погибнем за Россию,

Бо срама нет для тлеющих костей,

и о победе Петра Великого над «гордым шведом», то исторический образ этой земли оказывается абсолютно полным. Да и вообще, всё это было очень и очень знакомо. И на вопрос поэта:

Ты знаешь край, где всё обильем дышит,

Где реки льются чище серебра,

Где ветерок степной ковыль колышет,

В вишнёвых рощах тонут хутора,

Среди садов деревья гнутся долу

И до земли висит их плод тяжёлый?[241]

русский читатель с полным основанием мог ответить: «да, конечно знаю»! Ведь этот образ уже давно стоял перед его глазами.

Понятно, что изображённая Толстым картина этого прекрасного безоблачного края во многом была навеяна детскими воспоминаниями: это та страна детства, в которую он так бы хотел, но уже никогда не сможет вернуться. Но вместе с тем этот идеальный мир — ещё и отражение представлений о нём русского общества, начиная с литературы путешествий и заканчивая блестящими повестями Николая Гоголя и его картинами прекрасной Малороссии, тоже во многом пребывающими в рамках общей парадигмы.

Творчество Гоголя вобрало в себя предыдущий литературный опыт. Скажем, бурсацкого быта, нравов Запорожья или поглощённых страстью к сутяжничеству уездных малороссийских помещиков ещё раньше касался Нарежный, фольклорно-фантастических и бытовых сюжетов — Сомов. Да и в названии гоголевских «Вечеров» прослеживается прямая параллель с рассказами Перовского — Погорельского. Впрочем, мотив «вечеров» в литературе того времени был вообще очень популярен[242]. Кроме сочинений Погорельского и Гоголя можно вспомнить песенно-стихотворный сборник «Вечера» (1774 г.), «Деревенские вечера» Н. Карамзина (1787 г.), «Вечерние часы, или Древние сказки славян древлянских» В. Лёвшина (1787–1788 гг.), «Славенские вечера» В. Нарежного (литературные вариации на тему Древней Руси, 1809 г.), «Сельские вечера» А. Буниной (1811 г.), «Вечера на Хопре» М. Загоскина (1834 г.), «Святочные вечера, или Рассказы моей тётушки» Н. Билевича (1836 г.). Вечер — время отдыха после трудового дня — подразумевал задумчивость, неспешный разговор в кругу друзей, в том числе о вещах необычных. Ведь вечер — это плавный переход к таинственной ночи.

Несомненно и фольклорное воздействие: многие образы «Вечеров» — цыган, казак, мужик, чёрт, баба — встречались в народном вертепном театре. Сильное влияние на характер ранних гоголевских произведений оказали другие люди, в частности товарищи по гимназии и прежде всего один из самых близких его друзей, Герасим Высоцкий. Первый биограф Гоголя П. А. Кулиш указывал, что «товарищи их обоих, перечитывая «Вечера на хуторе» и «Миргород», на каждом шагу встречают слова, выражения и анекдоты, которыми г. Высоцкий смешил их ещё в гимназии»[243].

Также надо помнить, что гоголевские сочинения не «закрыли» тему живописания Малороссии. Более того, они вызвали новый всплеск интереса к ней — и у читателей, и у литераторов. Фольклорно-этнографические, исторические и демонологические сюжеты были широко представлены на страницах книг и журналов того времени[244]. В моду даже входят некоторые гоголевские слова и выражения, ну а фразы «Есть ещё порох в пороховницах?» и «Терпи, казак, атаман будешь» из «Тараса Бульбы» вообще ушли в народ. Среди этой литературы были произведения и просто типологически общие с гоголевскими, причиной чему вкусы и настроения эпохи; и те, что появились под непосредственным впечатлением от его сочинений (в их числе даже ряд произведений Сомова, появившихся после «Вечеров»); и подражательные. Например, такой характер носили некоторые работы одного из соучеников Гоголя (и притом одарённого литератора) Е. Гребёнки, которого тот даже просил перестать ему подражать[245].

Всё это говорит о том, что Гоголь не просто «попал в струю», но и вложил в этот образ много нового, своего, неповторимого. Это было явление. Его талант создал совершенно особый мир, так поразивший читателей и полюбившийся им. «Все обрадовались этому живому описанию племени поющего и плящущего, этим свежим картинам малороссийской природы, этой весёлости, простодушной и вместе лукавой», — отзывался о «Вечерах» Пушкин, выражая одновременно и общее мнение русской читающей публики. «Вот настоящая весёлость, искренняя, непринуждённая, без жеманства, без чопорности»[246].

Любовь, с которой писатель воспевал родной край, легко и ненавязчиво заставила полюбить эту землю и его читателей-великороссов. «Поэтические очерки Малороссии, очерки, полные жизни и очарования», — так охарактеризовал работы Гоголя Виссарион Белинский[247]. А как поразило его описание степей! А ведь именно литературный критик Белинский, к чьему слову внимательно прислушивались и его единомышленники, и оппоненты, провозгласит Гоголя главой русской литературы ещё при жизни самого Пушкина!

Под обаяние попали и сами малороссы. Максимович вспоминал, что Гоголь «заставил смеяться весь читающий Русский мир» и «смех (по контексту — весёлость. — А. М.), возбуждённый 20-летним Гоголем, был всеобщий, не зависимый от знания или незнания Украйны читателями»[248]. Даже многие уроженцы Украины открывали её для себя через Гоголя. Так, В. И. Любич-Романович, тоже выпускник нежинской гимназии, чиновник, поэт и переводчик, позже вспоминал, что именно Гоголь открыл им «мир Малороссии описанием быта полтавских однодворцев и украинских казаков», передавая его в том числе при помощи своего образного языка, где в русскую речь были вкраплены малорусские слова и обороты[249]. Кстати, эти последние придавали произведениям Гоголя тот неповторимый шарм, который так нравился российской читающей публике.

Кто-то «открывал» для себя Малороссию, кому-то было приятно, что его малая родина засверкала всеми красками в самом зените русской литературы. «Гоголь-Яновский мне особенно по сердцу, — писал поэту Н. М. Языкову (с которым впоследствии Гоголь был в дружеских отношениях, высоко ценя его стихи) видный чиновник и литератор В. Д. Комовский, — не говорю уже (я хохол по происхождению, хотя ничего малороссийского никогда не видал и не знаю) — не говорю о родственной привязанности ко всему малороссийскому и Малороссии, которая, вы согласитесь, есть самый поэтический член России и в географическом, и в историческом отношении»[250]. Эти слова — классический пример того, как действует однажды выработанный образ: Малороссию он не видел и не знает, но считает «самым поэтическим членом России» и судит о ней по гоголевским повестям!

Подвергались сочинения Гоголя и критике. Так, некоторые указывали на встречавшиеся у него этнографические несообразности: тут как раз давало о себе знать восприятие малороссийской тематики как чего-то сугубо этнографического. А издатель «Московского телеграфа», историк и литератор Николай Алексеевич Полевой (1796–1846 гг.) писал, что в «Вечерах» «много прелестных подробностей, которые принадлежат явно народу», но упрекал молодого писателя в желании «подделаться под малоруссизм» и даже заявлял: «Вы, сударь, москаль, да ещё и горожанин»[251].

Конечно, Гоголь был «горожанином» и, в общем, «подделывался» под местный колорит. Но литературу тогда представляли именно «горожане» (в том числе и малороссы), которые если и бывали в деревне, то проездом или смотрели на её жизнь с высоты (социальной и ментальной) помещичьих усадеб. И в этом взгляд Гоголя не слишком отличался от взгляда «горожанина»-великоросса. Точно так же ничего зазорного не было в том, что Гоголь стал работать на модном направлении, которое он к тому же по своему опыту понимал и чувствовал лучше многих других, что подтверждали люди, сами не понаслышке знавшие Малороссию. Так, по словам Сомова, «черты народные и поверия малороссиян» Гоголем были «выведены верно и занимательно», да и вообще он «человек с отличными дарованиями и знает Малороссию как пять пальцев; в ней воспитывался…»[252]. Но журнальная полемика шла только на пользу делу осмысления образа Малороссии.

Не менее значительным следствием, которое произвели «украинские» повести Гоголя на читающую публику, стало то, что он силой своего таланта немало способствовал закреплению в русском сознании образа Малороссии и малороссов как «своих». А вместе с тем и укреплению отношения к России и русским как к «своим» у малороссов. Как пример такого, уже подспудного, отношения можно привести слова малороссиянина Сомова, который так отозвался о сборнике украинских песен Максимовича: «Наперёд поздравляю любителей и любительниц народной русской музыки с сим богатым приобретением»[253]. Аналогичных взглядов придерживался и сам Гоголь. Критика подчёркивала общерусское значение его произведений. Был признан не только его талант, «но было признано и нравственное единение двух отраслей русской народности»[254], что оказалось особенно актуально на фоне польского восстания 1830–1831 годов, сильно повлиявшего на национальное самоощущение российского общества.

В Малороссии увидели черты своей национальной сущности, которую «подзабыли» или «подрастеряли» на пути к «цивилизации» (как это произошло и с «передовыми» европейцами по сравнению с кельтами, греками и итальянцами с их «первобытной» народностью-этничностью), или же посчитали это местным вариантом русскости вообще. «Элементы собственно русского характера до сих пор остаются неуловимы», — писал в своей рецензии на «Вечера» сотрудник «Северной пчелы» В. А. Ушаков (выражая и мнение своего начальника Ф. Булгарина), а «малороссияне имеют свою особенную физиономию, или, по крайней мере, живо помнят оную», сберегая предания, наивность и «запорожский юмор». Кстати, этот юмор, как и «певучесть», русское общество и очень многие на самой Украине считали одной из главных черт национального характера этого «поющего и плящущего» племени. То есть, резюмировал журналист, сохраняют ту простоту, «от которой так далеко уклонились мы»[255].

Кстати, увлечение великороссами «всем малороссийским», которое имело место в первые десятилетия Х1Х века, в немалой степени объяснялось как раз стремлением сберечь эти малороссийские — а значит, и русские — черты народности, мало-помалу исчезающие «под шлифовкою общего просвещения»[256]. Слово «народность» здесь употреблено не как существительное, в значении «народ» (то есть в более позднем его истолковании), а в его первоначальном смысле, как прилагательное: как объясняющее свойство предмета (по аналогии с «цветностью», «электропроводностью» и т. п.). Народность как принадлежность и характеристика народа. Уже потом, в середине и особенно во второй половине века, взгляд на народность в России постепенно будет меняться, а просвещение станет пониматься не как что-то денационализирующее и космополитическое, противостоящее той самой народности, а как непременный атрибут и условие «национализации» этнических коллективов, их превращения в нации (в том числе и русскую). Новые внешние и внутренние вызовы заставят по-иному осмысливать и весь русско-малороссийский контекст.

А то, что «элементы собственно русского характера» журналисты считали пока неуловимыми, вполне объяснимо. Это, с одной стороны, был взгляд «изнутри» этноса (трудно увидеть здание и отличить его от других, находясь внутри него). А с другой — взгляд человека из европеизированного общества («очужеземленного», по словам самого автора статьи, или «объиностранившегося» — по словам Гоголя). «Открытие» великорусской народной культуры только набирало обороты. Знакомство с малорусской народностью (то есть этничностью) помогало увидеть и собственно великорусские черты. А также понять, что в облике и культуре великороссов и малороссов было различным, а что близким, отличающим их от других народов (например, поляков) и делающим частями одного Русского мира. Основное настроение после знакомства с повестями Гоголя сводилось как раз к тому, что в малорусскости стали видеть проявления национальной русской природы.

Ещё Карамзин в своей «Истории» рассматривал Русь-Россию как триединство русских племён-народностей. В этом он следовал всей предыдущей отечественной (московской и западнорусской) интеллектуальной традиции. И в частности, знаменитому «Синопсису», который в 1674 году был написан ректором Киево-Могилянской коллегии, архимандритом Киево-Печерской лавры Иннокентием Гизелем и на целое столетие стал российским учебником истории. В нём эта концепция единого русского народа была подытожена и представлена наиболее полно и последовательно[257].

Не всё русское общество, особенно «открыв» Малороссию, автоматически было готово считать русским бывший «казачий народ». И. Долгорукий остро ощущал разницу между близкими ему великороссами и малороссиянами, в большинстве случаев отдавая преимущество первым. «Нет, всё мне чужое за областью той, в которой я родился», — восклицает князь, относя к таким «чужим» областям Курляндию, Украйну и Вятку. «Другие избы, другой язык, другие люди», — констатирует он, покидая «область хохлов» и въезжая в Орловскую губернию[258]. У малороссов «язык, одежда, облик, лица, быт жилища, поверья — совершенно не наши!» — вторит ему в «Московском телеграфе» Николай Полевой. На этот край он глядит как на что-то чуждое: «Малороссия, не сделавшись доныне Русью, никогда и не была частью древней Руси, точно так же, как Сибирь и Крым»[259].

То, что Крым тогда не воспринимался как русская земля (хотя именно там принял крещение князь Владимир), было абсолютной правдой. Долгое время Крым для Руси — смертельно опасный противник, часть враждебного «ордынского мира». После присоединения к России его образ меняется. Крым становится Тавридой — так на древний манер предпочитали тогда называть полуостров. Таврида воспринималась как уникальный регион, в котором соединяется несоединимое: татарская «Азия», античность (образ которой Россия усиленно поддерживала, например давая новым городам греческие по форме названия) и романтическая живописная «Италия», олицетворяемая Южным берегом. По мере освоения полуострова постепенно начнёт «проступать» ещё один мир, по времени расположенный между «античностью» и «Азией»: его дотатарское христианское прошлое. И уже потом Крым станет всероссийским курортом и русской этнической территорией. Но даже не это, а две войны, Крымская и Великая Отечественная, и две героические обороны его сердца — Севастополя сделают Крым русским. Омытый кровью русских воинов (всех национальностей, но русских потому, что стояли за Россию), покрывший себя неувядаемой славой, символ стойкости и героизма — Крым навсегда станет русской землёй, заняв в русском сознании особое, священное место[260].

Сибирь, понятное дело, «древней Русью» никак не являлась. Она могла стать и становилась русской землёй, лишь будучи заселённой и освоенной русскими (кстати, сам Полевой по рождению был сибиряк). То же самое можно сказать и о Вятке, давно ставшей русской этнической территорией. В случае же с Малороссией дело заключалось в том, насколько важными и непреодолимыми считались этнографические различия между великороссами и малороссами и насколько широко понималась русскость. Самое широкое и наиболее верное её понимание, при котором различия отходили на второй план, могло быть достигнуто при сравнении этих русских «племён» с другими народами. Тот же Долгорукий сразу забывал про непохожесть хохлов и великороссов, лишь только речь заходила об их сопоставлении с поляками. «Киевская губерния… населена вся русскими обывателями», — говорит он, опровергая польские претензии на этот край, и под «русскими обывателями» имея в виду, естественно, малороссов[261]. Не случайно, что острее всего эта общность ощущалась в иноэтническом окружении. Именно в Европе Гоголь увидел Россию во всём её величии и прочувствовал, что общего у великороссов и малороссов больше, чем различий.

Полевой понимал русскость в её узком смысле — как великорусскость. Он оставлял за Малороссией возможность стать «Русью», но для этого ей было необходимо избавиться от того, что не являлось, в его понимании, русским. Но если присмотреться, то даже в этом подходе, на первый взгляд отрицающем тождество малороссов и великороссов, заключён взгляд на Малороссию как на «свою» и, в общем, «русскую»: никому (и Полевому в том числе) и в голову не пришло бы начинать дискуссию о том, является ли «Русью» Польша или, скажем, Лифляндия.

Пример с Полевым показывает, что полного единодушия в русском обществе по вопросу о том, насколько сильна в малороссах русскость или насколько может сохраняться известная доля культурно-этнической специфики разных частей Руси, не было. Но тех, кто считал, что это разные миры, было явное меньшинство. В основном же на Малороссию смотрели как на часть Русского мира. Только кто-то, как Белинский, в этой этнической специфике (и даже не столько в ней как таковой, сколько в её постоянном педалировании, зацикленности и самих малороссов, и великороссов на «этническом колорите») видел помеху на пути дальнейшего культурного и общественного развития, и в первую очередь, самого малороссийского населения. Вот почему «важный шаг вперёд со стороны таланта Гоголя» Белинский усматривал в том, что в «Мёртвых душах» тот «совершенно отрешился от малороссийского элемента и стал русским национальным поэтом во всём пространстве этого слова»[262]. Другим же эта этническая специфика, наоборот, нравилась как увеличивающая многоцветье Русского мира. Или же эти люди считали, что со временем она сама отойдёт в прошлое и потому не стоит форсировать события.

Был и ещё один интересный аспект восприятия Малороссии как мира, немножко «во вне», аспект, как нельзя лучше характеризующий и российское общество, и его взгляд на Украину. И неудивительно, что озвучил его такой неординарный человек, как Александр Иванович Герцен (1812–1870 гг.). Высказавшись о повестях Гоголя как о серии «подлинно прекрасных картин, изображающих нравы и природу Малороссии, — картин, полных весёлости, изящества, живости и любви», он добавил: «Подобные рассказы невозможны в Великороссии». «У нас народные сцены, — продолжает Герцен, — сразу приобретают мрачный и трагический характер, угнетающий читателя. Скорбь превращается здесь в ярость и отчаяние, смех — в горькую и полную ненависти иронию»[263].

Иными словами, взгляд на Великороссию, на русское село, на русскую жизнь — это взгляд «социальный», который замечает или хочет замечать лишь проблемы, произвол, взятки, крепостничество, бедность и вообще «отсталость» и «некультурность»; это некрасовский вопрос: «кому на Руси жить хорошо?» и ответ: всем «тошнёхонько». Всё это в русской жизни, конечно, было. Но было и многое другое, чего не видел этот, распространённый среди интеллигенции и особенно людей герценского круга, «социальный», «гражданский» взгляд: не только язвы, но и жизнь во всей её полноте. Не видел он подлинный мир крестьянина и поэзию русской деревни; помещичьи усадьбы, где тоже были «живые души»; мастерового человека, возводящего города и создающего удивительные по красоте вещи; священников, которые несли людям свет Божественной Истины; богомольцев и святых людей, живших в вере и являвших порой настоящие чудеса духа; солдат, шедших на смерть за Царя и Отечество. И саму Россию, сумевшую в труднейших климатических и исторических условиях выжить, разгромить врагов и раскинуться между трёх океанов, за подлинными и мнимыми пороками её государственной машины этот взгляд «не замечал».

Конечно, не только «социальность» и европеизированный взгляд «со стороны» были тому виной. Имелись и другие причины такого «самоедства». Русская культура вообще и литература в частности — глубоко христианские по своей идее и миропониманию. Для этой культуры характерно горение, напряжённый поиск истины, устремлённость к идеалу. А отсюда — предельная строгость к себе, неудовлетворённость несовершенством мира и себя в первую очередь, стремление преодолеть греховность — свою и мира. Отсюда, от этого нравственного максимализма, проистекали даже такие, казалось бы, обратные по знаку явления, как русский нигилизм и русский революционаризм. Церковная культура направляла эти порывы по тому пути, который и был заложен христианской верой: по пути духовного очищения и самосовершенствования человека, его приобщения к Богу и Истине, и только через них — к преображению мира. Отцерковлённая же культура и светская литература, сохранив христианский импульс и установки, утратили изначальное целеполагание и все силы направили на исправление социальных несправедливостей, минуя главный их источник — душу человека. Поэтому и русская литература с её устремлённостью к правде обращала внимание прежде всего на то, что «всё не так», на то, что не соответствует высоким идеалам.

Чуть позже, в своих «Выбранных местах из переписки с друзьями» Гоголь, по тем же нравственным причинам сам склонный подмечать всё дурное — и в себе в первую очередь, попытался сказать российскому обществу, что этот «социальный» взгляд слишком односторонний, что им нельзя увидеть и познать Россию. Но уже глубоко пустил тот свои корни, и призыв Гоголя не был услышан.

Однако помимо этого «полуобъективного» взгляда, которым смотрела значительная часть общества на Россию, имеется во всём этом и другой момент. Это был ещё и взгляд «взрослого» народа на себя, взгляд серьёзный и строгий. Тогда как Украина (именно как край этнографической экзотики) русским обществом «взрослой» не считалась. У детей нет взрослых проблем. А потому к Украине можно было подходить с другими мерками, потому и могла она вызвать умиление и искреннюю радость.

И это — тоже одна из составляющих восприятия русским обществом Украины, формированию которой немало способствовали сами малороссы и даже Гоголь и которая сохраняется до сих пор. Это взгляд как бы немного сверху, взгляд доброжелательный, заинтересованный, даже любящий, но немного снисходительный, как взгляд взрослого человека на милого ребёнка, как на «племя поющее и плящущее». Здесь важно подчеркнуть, что русское общество смотрело так не на самих малороссиян. Вспомним, что они были равноправными строителями и даже правителями России и со-творцами русской культуры. Это был взгляд именно на ту этничность, которая по тем или иным причинам выставлялась как главная черта и характеристика Малороссии и малороссов.

Разумеется, времена сентименталистско-пасторальной литературы остались далеко в прошлом, и взгляд на Малороссию менялся, становясь всё более реалистичным и объективным. Но все острые социальные вопросы современности и для Великороссии, и для Малороссии были, в общем, одинаковы и потому ставились на общероссийском уровне (общественно-политическом и культурном), в том числе самими малороссами. Тем самым украинский материал оттеснялся из плоскости социальной в другую, национально-культурную. Если же кто-то (в основном те, кто придерживался украинофильской ориентации) хотел увязать эти вопросы вместе, он всё равно оказывался во власти этничности. Во-первых, такие люди сознательно ограничивали поле своих интересов лишь местным, украинским, материалом, как бы вынимая его из всероссийского социально-политического контекста. А во-вторых, желая или даже не желая того, общественным мнением, окружающими они сами воспринимались как что-то специфично-этническое. Ведь себя они относили не к русской, а к украинской жизни и культуре.

Впоследствии именно эта абсолютизация этничности сыграет с Украиной (и именно с ней как национальным организмом) злую шутку, только закрепив и усилив тот самый «доброжелательно-снисходительный» взгляд. Но «виновато» в этом будет не столько русское общество и уж конечно не Гоголь и его современники, сколько последующие поколения самих украинцев. Притом не малороссов, а именно украинцев — то есть адептов украинского движения и украинской идентичности.

Деятели этого направления (сначала украинофильского, а потом и украинского) начнут абсолютизировать «народ» как единственного представителя украинского этноса, создавая Украине такой простонародно-ярмарочный образ, наполненный (по Белинскому) сплошь «Одарками» и «Прокипами». Другие-то сословия, по их логике, «русифицировались» и «утеряли» связь с народом. То, что русская культура — это их родная культура, либо не принималось в расчёт, либо с порога отметалось. Но главное, что, отталкиваясь от русской культуры и русско-малорусской идентичности ради создания собственных украинских, деятели украинского движения стали всячески выпячивать этничность, именно в ней видя не только исходный материал для национального строительства, но и отличие украинцев от русских вообще.

Результаты такого подхода, для вдумчивых наблюдателей ставшие вполне очевидными ещё в середине — второй половине Х1Х века, в полной мере начали сказываться уже в новую социально-политическую эпоху, совпавшую с наступлением века ХХ. Усилия адептов украинофильства-украинства нередко доходили до абсурда, придавая украинству как национально-культурному и политическому течению гротескный «гопаковско-шароваристый» вид, который приводил в ярость даже некоторых украинских националистов, мечтавших о создании Украины, но Украины — не этнографического заповедника, а современной нации. И, отвергая этот навязчивый, пусть и довольно примитивный, но всё же мирный и безобидный образ, эти люди примутся воспевать «железную волю», «холодную ярость» и героику секиры и немецкого автомата. Однако, создав новый образ украинского национализма, в образ «Украины» они ничего нового привнести не смогут: всё уже было сделано и усвоено до них.

В 1926 году В. В. Маяковский написал стихотворение с весьма соответствовавшим духу тех послереволюционных лет названием «Долг Украине». В этом стихотворении поэт спрашивал современников: «А что мы знаем о лице Украины?» — и приходил к выводу, что сограждане знают об Украине очень мало:

Знаний груз

у русского

тощ —

тем, кто рядом,

почёта мало.

Знают вот

украинский борщ,

знают вот

украинское сало.

И с культуры

поснимали пенку:

кроме

двух

прославленных Тарасов —

Бульбы

и известного Шевченка, —

ничего не выжмешь,

сколько ни старайся.

Ну а из современного могут припомнить лишь «пару курьёзов — анекдотов украинской мовы»[264].

В те годы многие, пережившие апокалипсис революции и гражданской войны, испытывали по отношению к Малороссии (как, впрочем, и ко всей «старой» России) примерно те же чувства, что в своё время поляки по отношению к утраченным по разделам восточным землям, — чувство «потерянного рая». В литературе это ярче всего заметно у М. А. Булгакова и И. А. Бунина. Гибнет Киев — Вечный Город, а с ним и привычный добрый мир Турбиных, который не могут спасти даже «кремовые шторы» на окнах их дома. Исчезает светлая, солнечная бунинская Малороссия, а на её место приходят «красная» Россия и Украина. И если Булгаков ещё надеется на воскрешение, пусть и частичное, былого, то Бунин — уже нет.

Владимир Маяковский не испытывал подобных переживаний. Он воспевал «Украину» — и именно её. Украину новую, коммунистическую, индустриальную, и хотел обратить взор читателя к социалистическому строительству, меняющему то самое «лицо Украины» («Днепр заставят на турбины течь»). И чтобы новое выглядело ещё мощнее и грандиознее, в качестве фона вывел тот самый обывательский «груз знаний». Если же отбросить пафос строительства нового мира, а также украинизаторский раж поэта, требующего разучить украинскую «мову на знаменах — лексиконах алых» и грозящего: «товарищ москаль, на Украину шуток не скаль»[265], то за всем этим действительно можно различить черты некоего коллективного образа Украины, который складывался ещё в ХIХ веке.

Понятно, что он во многом утрирован. Как и то, что стихотворение прекрасно вписывается в общий контекст советской национальной политики, раздающей «долги» всем «ранее угнетённым», как тогда официально объявлялось, народам (и украинскому в том числе) за счёт «ранее угнетавшей» их России и народа русского. Партийными установками объясняется и отношение большевика Маяковского (член партии с 1908 г.) к национальному вопросу и политике украинизации. Скажем, его современник, беспартийный писатель с «белогвардейским уклоном» и к тому же киевлянин, Михаил Булгаков об украинизации, «мове» и «Украине» вообще придерживался другого мнения. Но перечить «генеральной линии» было невозможно даже на страницах литературных произведений. Булгаков мог лишь обозначить мнение тех очень многих, кто не считал «разучивание украинской мовы» приобщением к мировому прогрессу и не видел прямой зависимости между строительством Днепрогэс и украинизацией: в очерке «Киев-город» (1923 г.) — очень осторожно, а в романе «Мастер и Маргарита» (1929 г.) — и вовсе намёками. Но, несмотря на все идеологические издержки, в том образе Украины, что набросал Маяковский, есть и очень верные наблюдения.

Из чего состоит этот образ? Из бытовой стороны и ярких проявлений культуры. Культура — это, прежде всего, Гоголь. Не случайно, что начинает поэт своё стихотворение его словами: «Знаете ли вы украинскую ночь? Нет, вы не знаете украинской ночи!» О Тарасе Бульбе (опять же, гоголевском персонаже) речь впереди, а вот остальные составляющие образа Украины «по-маяковскому» культивировались, прежде всего, именно украинским движением (которое стремилось говорить от лица народа и настойчиво изображало его и себя «угнетённым»).

В первую очередь, это украинская культура, олицетворённая Тарасом Шевченко, поэзию и саму личность которого деятели этого движения ещё со второй половины XIX века начали превращать в национальный символ и своё знамя. И в этом им активно помогала российская либеральная и левая общественность, продолжавшая искать союзников в борьбе с самодержавием и реализовывать свой образ Украины как жертвы царизма.

Немного отступая от основной канвы и обращаясь уже непосредственно к проблемам формирования национальных идентичностей, заметим, что, выводя в качестве символов Украины Гоголя и Шевченко, Маяковский с поразительной проницательностью уловил важную (а может, и важнейшую) черту истории и психологии этой земли. Гоголь и Шевченко — это два разных и даже противоположных друг другу мировоззрения, два разных национальных выбора, два разных духовных пути, совместить которые крайне трудно, практически невозможно, не идя при этом на сознательные спекуляции. Это относится и к их собственной жизни, и к тому, что они своим творчеством завещали потомкам, какой они хотели бы видеть судьбу своей родной земли.

Эта двойственность берёт начало с польских времён, как раз и ставших её первопричиной, и в дальнейшем лишь принимает новые, созвучные времени, обличья, то практически исчезая из политической жизни, то заявляя о себе в полный голос. «Малороссия» или «Украина», в общерусском единстве или отрицая его, с верой во Христа или в украинскую нацию и окровавленный топор, во имя которых можно «проклясть» и самого Бога, — вот её зримое воплощение для второй половины XIX–XX и даже начала XXI века. И от того, какой национально-мировоззренческий выбор делает малороссийское или, теперь, украинское общество, «по Гоголю» или «по Шевченко» оно предпочитает жить, напрямую зависит его судьба. А с ним и судьба России, поскольку Россия и Украина — это своего рода сообщающиеся сосуды.

Владимир Владимирович Маяковский, вероятно даже не отдавая себе в этом отчёта, сумел выразить эту ключевую проблему всего двумя словами, двумя её символическими воплощениями — именами. На то он и поэт. Возвращаясь же непосредственно к нарисованному им образу, отметим, что второй его составляющей стала та самая этничность. Этничность, воплощённая здесь в «борще» и «сале», которую не только подмечали великороссы, но и чуть ли не с конца XVIII века рекламировали сами малороссы (кстати, «благоуханным борщом» восторгался ещё Кулжинский), а затем на полную катушку стали раскручивать адепты украинофильско-украинского движения. Великорусский взгляд плюс автообраз (хотя, может быть, правильнее было бы поменять их местами) и дали такой, пусть и упрощённый, но в чём-то верный срез коллективных представлений об Украине.

Получался заколдованный круг. Абсолютизация этничности — та самая зацикленность, о тормозящей силе которой предупреждал Белинский, а потом (хотя и гораздо мягче) и Гоголь, — загоняла малороссийский, или уже правильнее будет сказать, украинский мир в провинциальные рамки. Попытка выйти из них, придав этой этничности характер «высокой» культуры (что подразумевало отказ от культуры русской), приводила к сомнительным результатам. Налёт провинциальности или, в лучшем случае, фольклорности сохранялся за украинской культурой и в глазах русских, и в глазах многих украинцев, которым не нравилось, что их загоняют в искусственное культурное гетто и не дают в полной мере приобщаться к русской культуре, объявляя её если и не чужой для них, то уж точно не родной[266].

Особенно это стало очевидным в советское время, когда, собственно, и появилась Украина. Такой её образ продолжал транслироваться и украинской интеллигенцией, и властями (местными и центральными). И даже приобрёл официальный характер: надо было показывать «национальное лицо» Украины, которое и давало ей право существовать как национальной (и даже привилегированной) республике. Не только давление выработанных ранее образов и стереотипов, но в ещё большей степени идеология и принципы национальной политики определяли взгляд на Украину как на край фольклорной экзотики с шароварами, гопаком и девичьими лентами. И творя образ «гопаковской» Украины, каждый преследовал здесь свои цели.

Как и дореволюционное русское общество, власти СССР, конечно, тоже питали слабость к местному колориту. Но главное, они выполняли доктринальные и идеологические установки и не давали укрепиться среди населения УССР (как и среди самих русских по всему Союзу) русскому сознанию, идее национального единства украинцев (вчерашних малороссов) и русских (вчерашних великороссов). Русского фактора власть боялась больше всех местных национализмов вместе взятых[267]. И потому не допускала малейших, самых потенциальных его проявлений даже в культурной жизни страны, не говоря уже о политической.

Само признание наличия в СССР русского вопроса и тем более стремление серьёзно в нём разобраться означало бы коренной пересмотр того отношения власти к русским, на котором строилась вся советская национальная и внутренняя политика. Отношения к ним не как к народу, самостоятельной исторической и национальной личности со своими интересами и нуждами, а как к безликому, безнациональному населению, призванному нести на себе основную тяжесть государственного бремени, не то что не получая за это каких-то преимуществ, но и по целому ряду моментов оказываясь в заведомо неравноправном положении по сравнению с другими народами СССР. А также логично следующий за этим пересмотр превращённого в догму взгляда на русских, украинцев и белоруссов как на три хоть и братских, но разных народа с разными национальными культурами, языками и, соответственно, историческими путями. А пересматривать такое отношение, а с ним и всю свою политику вообще, власти вовсе не собирались.

Местная украинская номенклатура, эксплуатируя этничность, тем самым поддерживала свою этнократическую власть. А третья заинтересованная сторона — украинская гуманитарная интеллигенция — таким способом воплощала в жизнь идейные принципы украинского национального проекта, разработчицей и носительницей которого она являлась, и отгораживала «свою» нацию от русской культуры и сознания (одновременно поддерживая и собственный социальный статус как культурной элиты республики). И эти задачи после 1991 года плавно перетекли в современность, продолжая сохранять актуальность для интеллигенции и властей уже постсоветской Украины.

Вот такие непростые проблемы поднял на поверхность короткий комментарий А. Герцена по поводу гоголевских «Вечеров»…

…Пора «открытия» Малороссии русским образованным обществом давно осталась в прошлом. Малороссию «узнали», подивились её красоте, выяснили, что она — одно из локальных, красочных и неповторимых проявлений русской культуры и натуры. В огромной степени этому способствовали сами малороссы, большинство из которых понимало малороссийский мир, при всей его самобытности, как часть Русского мира. И первый среди них — сам Николай Васильевич Гоголь. Но почему же в памяти остался именно он и его прочтение образа Украины, а не сочинения, порой не менее живые и ладные, других писателей? Думается, что дело здесь не столько в самих украинских произведениях Гоголя, сколько в дальнейшем пути писателя, в его творческом взрослении, в переходе к новым — и другим темам и вопросам, что и позволило ему занять то место в русской литературе, которое он занимает.

Оглядываясь на свой путь, Гоголь писал, что не любил своих ранних произведений, не уточняя, за что именно: за тематику ли, незрелость образов, «гуляющую» по ним чертовщину, свою неопытность как писателя. Некоторые свои работы он пересматривал вновь и вновь, дорабатывая и пытаясь им придать не литературное даже, а нравственное совершенство, выразить с их помощью то, что так хотел и, как ему казалось, всё ещё не мог донести до людей. Это «Портрет», «Ревизор» со специально дописанной к нему «Развязкой» и дело всей жизни — «Мёртвые души», а из малороссийских — лишь «Тарас Бульба» (если не брать в расчёт сокращения некоторых мест в «Вие»). К другим украинским работам Гоголь уже не возвращался, полагая, что эта тема давно им исчерпана — и прежде всего для себя.

Именно последующие произведения Гоголя позволили Белинскому, и не только ему одному, провозгласить его главой русской литературы, а самому Гоголю — иметь право считать себя таковым. Свою миссию, обрушившуюся на него после неожиданной и трагической для русского Космоса гибели Пушкина, он воспринимал как огромную нравственную ответственность. Ведь он наследовал тому, кого бесконечно уважал и перед талантом и личностью которого преклонялся — как особенно цельными и гармоничными, как писательским и общественным идеалом[268].

Фигура Гоголя заслонила собой других литераторов, подчас незаслуженно забытых потомками. И поэтому в памяти остались именно его сочинения на украинскую тематику и тот образ Малороссии, который содержится в них. Именно писателю такого масштаба, как Гоголь, было суждено придать этому образу цельность и завершённость.