Узник Освенцима № 174517. Примо Леви и его книги

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Узник Освенцима № 174517. Примо Леви и его книги

Книги Примо Леви (1919–1987), итальянца по рождению, еврея по родословной, инженера-химика по образованию и писателя по зову судьбы, занимают особое место в литературе о Катастрофе. Осенью 1943 года, когда немецкие войска оккупировали север Италии, Леви примкнул к небольшому партизанскому отряду. Итальянские фашисты вскоре разгромили отряд и передали захваченных оккупационным властям. На допросе Леви не скрыл, что он «итальянец еврейской расы», и, не расстрелянный на месте как партизан-итальянец, был отправлен в Освенцим. Он не погиб в лагере смерти и после освобождения добрался до родного Турина, вернулся к профессиональной работе инженера-химика и в 1947 году выпустил небольшую книжку «Человек ли это?» (Se questo e un uomo)[114] о выживании в лагере. Она плохо продавалась: сразу после войны люди не спешили читать о войне. Но в 1958 году, одержимый желанием рассказать, Примо Леви выпустил книгу вторым изданием и в одночасье стал знаменит. Он одним из самых первых заговорил о Катастрофе. Переводы его книги вышли в восемнадцати странах, ее изучали в школах, обсуждали в читательских клубах. Борцы за мир зазывали Леви на свои конгрессы. Журналисты брали у него интервью в связи с самыми разными событиями, в глазах многих он был еврейским святым, ему писали, рассказывали, у него искали утешения, от него ждали предсказаний.

Примо Леви

От воспоминаний и размышлений о нацизме и Катастрофе Примо Леви не отошел на протяжении всей жизни. Многое из написанного им так или иначе связано с его лагерным опытом. В «путевых заметках» 1963 года, названных «Передышка» (La tregua),[115] он вспоминает о своем долгом возвращении в 1945 году из Освенцима в Италию – через лагеря перемещенных лиц в Польше, СССР и странах Центральной Европы. В сборнике рассказов 1975 года «Периодическая система» (Il sistema periodico)[116] он рассказывает о своей жизни до и после Освенцима; в повести 1982 года «Если не сейчас, то когда же?» (Se non ora, quando?) пишет о еврейских партизанских отрядах Белоруссии и Польши, бойцы которых бьют фашистов и мечтают после войны уехать в Палестину. Он создает портреты людей, с которыми его свели разнообразные лагеря и которых он разыскал после войны и до конца жизни переписывался, встречался, помогал, дружил. В сборнике эссе 1986 года под названием «Утонувшие и спасенные» (I sommersi e I salvati) он вновь реконструирует Освенцим, вспоминает погибших и выживших, размышляет о вине, понимании, прощении и памяти. Все эти годы Леви продолжал работать на химическом заводе и был, как он говорил, «только воскресным писателем».

Свою первую книгу «Человек ли это?» Леви начал рассказом об итальянском лагере предварительного заключения, куда немецкие фашисты переправили его в конце января 1944 года и где он оказался шестьсот пятидесятым евреем. Немцы вывезли всех одним эшелоном через Австрию, Чехию в Верхнюю Силезию – в Освенцим. После освобождения в живых осталось двадцать три. И то, что Леви, тихий, слабый, невысокий, почти невесомый, оказался среди выживших – уже чудо. Сам он объясняет это везением. Во-первых, ему повезло, что он попал в Освенцим только в 1944 году и провел в нем только десять месяцев. Во-вторых, его вскоре перевели в блок, где он сдружился со сверстником и тоже химиком Альберто Далла Вольта и заключил редчайший в лагерном быту пакт – все, что есть, пополам. Позднее Леви заметил, что такой уговор был важен скорее морально, чем физически. В-третьих, на пятом лагерном месяце к Леви проникся добрыми чувствами вольнонаемный итальянец Лоренцо Перроне и, ежедневно рискуя, приносил ему миску супа, а тот делил ее с Альберто. Без этого прикорма Леви умер бы. В-четвертых, через полгода примерно, убедившись (по результатам экзамена!), что Леви химик, его поставили работать в лагерной лаборатории уборщиком. Повезло, наконец, и в том, что он заболел скарлатиной и был помещен в инфекционный барак в январе 1945 года, когда советская армия уже шла по Польше, а нацисты готовили пеший ход шестидесяти тысяч здоровых узников в глубь Германии и в спешке не успели пристрелить больных. Друг Альберто пришел под окно изолятора попрощаться. Наверняка оба были уверены, что брошенный умрет, уходящий выживет. Альберто погиб на марше.

Книга об Освенциме – важна не тем даже, что одной из первых рассказала о чудовищных злодеяниях, а тем, как собранно и сдержанно она написана. Леви говорил, что писал ее как химик, знающий только один жанр – еженедельный производственный отчет, принятый в заводских лабораториях. В отчете не может быть ничего, кроме фактов, изложенных кратко, точно и доступно. В книге Леви о лагере нет ничего, кроме фактов. Они-то и захватывают читателя. Вот один из них – о лагерных номерах: самые уважаемые – от тридцати до восьмидесяти тысяч – это узники из польских гетто, их в лагере осталось всего несколько сотен; от ста шестнадцати до ста семнадцати тысяч – это греческие евреи с острова Солоники; сто семьдесят четыре тысячи – итальянские евреи; самые большие номера у венгерских евреев, их привезли в Освенцим последними. Еще один факт – как проводится «селекция»: голые зэки бегут мимо эсэсовца, который раскладывает карточки с их именами в две стопки: одна – немедленно отправляет в газовую камеру, вторая – оставляет в лагере до следующей селекции. Но как узнать, которая из стопок – приговор, и зэки ищут самого старого и слабого и расспрашивают, его-то карточка в какой стопке.

Малоизвестные факты – спецотряды из заключенных. Они обслуживают крематории, и в их обязанности входит поддерживать порядок среди доставленных в газовые камеры, сортировать вещи убитых, перевозить тела в крематорий, вывозить своевременно золу. Спецотряд кормят лучше других зэков, но существует он несколько месяцев. Потом новый спецотряд сжигает своих предшественников. Спецотряды состоят в основном из евреев (по-другому не могло и быть, если к 1943 году евреи составляли 95 % заключенных). Но в июле 1944 года четыреста греческих евреев с острова Корфу все без исключения отказались от набора в спецотряд, предпочитая погибнуть вне очереди. А в октябре того же года другой спецотряд организовал единственное за всю историю существования Освенцима вооруженное восстание.[117]

Вспоминая лагерную жизнь, Леви задается целью понять, что происходит с человеком в нечеловеческих условиях, что в нем выживает и как. Восемнадцать коротких главок – прибытие эшелона в лагерь, первое посвящение в зэки, работа, ночи, «счастливые дни», лагерный изолятор, зэки – капо, люди – нелюди, живые и мертвые. Для Леви лагерь (он пользуется только этим немецким словом LAGER) – это зона, где царствует «другая» мораль, где человеческое погибает раньше человека, где стараются выжить любой нечеловеческой ценой и где выживание дается не каждому. К счастью для Леви, он знал и тех, кто и в лагере сохранил достоинство. Вот бывший сержант австро-венгерской армии, получивший железный крест за участие в прошлой войне. Ему за пятьдесят. Каждое утро он до пояса моется в ледяной жиже без мыла, вытирается арестантской курткой и мокрую надевает на себя.

«Зачем? – недоумевает Леви. – Неужели от размазывания грязи я стану чище, лучше, приятнее, проживу дольше? Да я последние силы и тепло потрачу на это “мытье”, а через полчаса еще и взвалю на себя мешок с углем, зачем потакать привычкам жизни, все равно умру, мы все умрем, да если мне досталось несколько минут без работы, я лучше замру…» На что бывший сержант, мешая немецкий с итальянским, отвечает: «Именно потому, что из нас делают животных, мы должны умываться – пусть в грязной воде и без мыла, и вытираться собственными куртками, и драить деревянные башмаки, не потому, что “они” этого требуют, а из самоуважения, и ходить, не сгибаясь, не потому, что “они” ходят прусским шагом, а чтобы оставаться человеком».

А вот о своем лучшем друге Альберто: «Ему двадцать два. Он на два года младше меня. Но по умению адаптироваться ему среди нас, итальянцев, нет равных. Альберто вошел в лагерь с поднятой головой и живет, не развращенный и не сломленный лагерем. Раньше нас всех он понял, что лагерная жизнь – это война, и, не тратя времени на жалобы и отчаяние, вступил в борьбу с самого начала. Он прозорлив и интуитивен и все схватывает мгновенно. Не зная ни немецкого, ни польского, всегда понимает, о чем говорят. Отвечает по-итальянски и жестикулирует, и его тоже сразу понимают. За свою жизнь он борется и при этом остается в добрых отношениях со всеми. Он “знает”, кого подкупить, кого сторониться, у кого вызвать сочувствие, кому дать отпор. И при этом сам он неиспорченный, непродажный. Редкий тип сильного и миролюбивого человека, которого не может поглотить тьма».

Читая Примо Леви, не перестаешь удивляться сходству с другим лагерем, описанным А. И. Солженицыным в «Одном дне Ивана Денисовича». Одинаковое проявление человеческого противостояния и сломленности, та же лагерная система, те же методы и та же цель – свободного сделать зэком, человека – номером, даже лагерный жаргон удивительно схож. В своей последней книге «Утонувшие и спасенные», написанной после того, как Леви прочитал «Один день Ивана Денисовича» и «Архипелаг ГУЛаг», он заметил: «Все, что говорит Солженицын о советском лагере, все имеет своего двойника в нацистском. Наверное, легче всего переводить его книги на немецкий».

Последняя глава книги описывает инфекционный барак в «последние десять дней» между бегством нацистов и приходом советских. Одиннадцать доходяг без еды, в лютом холоде, под обстрелом наступающей Советской армии. Загораются соседние больничные блоки, их пациенты ломятся в инфекционный барак. Леви пишет: «Мы забаррикадировали дверь и только видели, как, освещенные пламенем, те побрели дальше, волоча по тающему снегу окровавленные бинты. Наш барак в безопасности, если ветер не переменится». Надо обладать большим мужеством – так написать, но вся книга – именно об этом – выборе между состраданием и выживанием.

У книги счастливый конец: как только появляются первые признаки жизни, человеческое возвращается к людям. На второй или третий день Леви с двумя французами выползают из барака в поисках какой-нибудь снеди. Им везет: они находят мешок картофеля, разыскивают буржуйку, ухитряются дотащить ее до барака, растапливают снег и раздают всем в палате вареную картошку. И вдруг один из тифозных предлагает – пусть каждый выделит часть своей доли тем, кто добыл еду, и все соглашаются. «Еще вчера, – пишет Леви, – такое было немыслимо. Закон LAGERя прост: ешь хлеб свой, а если сможешь, и чужой. Предложение и всеобщее согласие оторвать от себя значило только одно – конец LAGERю».

На этом – конец лагерю – обычно кончаются все воспоминания выживших. Но Примо Леви написал продолжение о том, что он видел после «конца лагеря» – как советская армия выхаживала лагерных «доходяг», как возникли лагеря перемещенных лиц, как долго – семь месяцев – и какими немыслимыми зигзагами – через восток возвращался он домой на запад. Книга «Передышка»[118] рассказывает о первых послевоенных днях, о бывших заключенных, о солдатах советской армии, о мирных жителях освобожденной Польши, Украины, Беларуси, Молдовы, Румынии, о возвращении к жизни обездоленных людей, разрушенных сел и городов, разбитых вокзалов и железных дорог Восточной Европы.

Первое, что сделали освободители Освенцима, – завезли в лагерь еду, разыскали всех брошенных и спрятавшихся, мыли, дезинфецировали, кормили, лечили и свозили их в центральный лагерь – собственно Освенцим. Леви, впервые попав в лагерную столицу, был потрясен ее громадностью, ее трех-четырехэтажными кирпичными «бараками», ее, казалось, уходящими за горизонт улицам, проложенными под прямым углом, ее мертвой пустынностью. Выхоженных переводили в лагеря для перемещенных лиц в Котовицах. Леви оказался в небольшом, всего четырехтысячном лагере, где все были «средиземноморцами» – из Греции и Италии: и горсточка выживших евреев, и едва ли не сотня женщин, и политические, и криминальные, и вольнонаемные – тихие, немолодые люди рабочих профессий, завербовавшиеся во время войны на работу в Германию.

Лагерь практически жил самоуправлением, хотя номинально охранялся советской комендатурой, «больше напоминавшей, по словам Леви, невероятной пестроты цыганский табор, возглавляемый капитаном, под началом которого находились три лейтенанта, один сержант, начснаб, с десяток солдат, врач, медсестра и женщины. Трудно сказать, на каком положении числились эти последние – военный персонал, мобилизованные, гражданские, общественницы. Были среди них посудомойки, прачки, поварихи, официантки, секретарши, машинистки, любовницы, переходящие невесты, жены, дочери. Все жили вместе в здании школы поблизости от лагеря. Никакого расписания, никакого регламента, но в полной гармонии. Никто в лагере не мог разобраться в иерархической структуре этого общежития, потому что все они жили большой дружелюбно-временной семьей. Ссоры и драки вспыхивали, но мир восстанавливался быстро, словно и не было раздора».

Леви видел русских не издалека. Он напросился к ним работать? разбирать завалы медикаментов, собранных на освобожденных территориях. Химик Леви читал названия лекарств и объяснял русской девушке, говорившей по-немецки, их состав и назначение, а та записывала сказанное по-русски. Когда эта работа завершилась, его поставили медбратом к врачу-итальянцу. Всем русским лагеря посвятил Леви памятную элегию: «Долгая война, разорившая их землю, еще только шла к своему концу, но для них война уже была позади… Возбужденные, усталые, грустные, как прибившиеся к берегу спутники Одиссея, они находили радость в спиртном и съестном. В этих неопрятных и несобранных людях с загрубевшими, но открытыми лицами без труда можно было увидеть хороших солдат Красной армии, храбрых мужей старой и новой России, в мире – мирных, на войне – жестоких, сильных внутренней дисциплиной, рожденной от внутренней гармонии, любви друг к другу и к своей земле. Такая дисциплина сильнее механически четкой исполнительности немцев, потому что идет от духа. Пожив с ними, хорошо понимаешь, почему окончательную победу одержала не германская, а их дисциплина».

Мир заключенных Освенцима был мужским и преимущественно еврейским. В лагере для перемещенных лиц в Котовицах евреев, как и женщин, можно было по пальцам пересчитать. А за оградой лагеря мир являлся еще в одном варианте – преимущественно вдовьем и детском, с редким вкраплением стариков и инвалидов. Евреев в этом свободном мире не было. За все семь месяцев перемещений по странам Восточной Европы Примо Леви столкнулся с евреями дважды. На житомирском железнодорожном вокзале он услышал двух девушек лет шестнадцати, говоривших меж собой на идиш, и, обратившись к ним по-немецки, сказал, что сам он итальянский еврей. Девушки ответили ему искренним смехом: «Еврей не может не говорить на идиш». Тогда Леви начал читать на иврите молитву «Шма, Исраель» – и опять вызвал смех: «Как можно так изуродовать иврит?» Но то, что они ему рассказали, Леви понял: сестры, эвакуированные в начале войны из Минска в Самарканд вместе с родителями, возвращались теперь домой сиротами, проделав весь путь где пешком, где на попутных, упрямо веря, что дома и пепелища помогают.

Вторая встреча произошла в Яссах (Румыния): вагоновожатый единственного в городе трамвая показал Леви, где находится еврейский комитет помощи. Леви с приятелем зашли в полуразрушенное здание «комитета», где четверо стариков рассказали, каким чудом сами они уцелели во время войны и как теперь, когда через Яссы идут эшелоны с репатриированными французами, датчанами, греками, итальянцами, а среди них всегда есть евреи, «комитет» их встречает, угощает и помогает советами. Прощаясь, «комитет» выгреб из всех ящиков и собственных карманов горы лей на дорогу и принес корзину винограда «для всех итальянских евреев в поезде». Деньги, конечно, оказались чисто символическими, но виноград почти итальянским.

Была еще одна встреча, но уже в Западной Европе. Когда состав с итальянцами отошел от Мюнхена, в нем стало на вагон больше. Это был веселый вагон еврейской молодежи из разных стран Восточной Европы. Казалось, им всем не больше двадцати, но держались они уверенно и решительно. Юные сионисты, они прокладывали себе путь в Палестину, где и как могли. Свой вагон они просто прицепили к итальянскому поезду. «Просто сами прицепили?» – удивился Леви. «А как еще?» – ведь в порту Барри их ждет пароход, который идет в Палестину. Они чувствовали себя совершенно свободными и сильными, властелинами мира и своей судьбы.[119]

Из лагеря для перемещенных лиц можно было свободно выходить в город и бесплатно пользоваться городским транспортом. Желание Леви общаться с большим миром было таким же ненасытным, как голод. В Котовицах он встретил ксендза, говорившего только по-польски, но Леви перешел на «школьную латынь», и разговор завязался, ксендз даже начал переводить его окружающим. На вопрос Леви, каким образом он в польском пересказе превратился из итальянского еврея в политзаключенного, ксендз вежливо ответил, что так оно лучше звучит. В другой раз Леви с приятелем зашли в лавочку, сказали, что они итальянцы, на что хозяйка попросила их не врать, она-де знает, что итальянцы светлоглазыми не бывают, но когда Леви добавил, что их освободили из Аушвица, она поставила перед ними кружки, налила пива – про лагерь смерти она знала.

Однажды, вернувшись в лагерь, Леви застал необычайную картину: огромная толпа «перемещенных лиц» окружила гору порожних бочек, с вершины которой, размахивая револьвером, что-то кричал комендант. Из всех криков Леви разобрал два слова – «Одесса» и «репатриация». А револьвер и бочки? «Ну, это… чтобы подчеркнуть важность сообщения», – решил Леви. Но ни в Одессу, ни на Черное море итальянцы не попали. 1 июля 1945 года их загрузили в товарный состав и через Львов, Тернополь, Проскуров и Жмеринку со многими остановками и длительными стоянками повезли на север, в Белоруссию – Минск, Слуцк, Старые Дороги, потом обратно через Казятин, Жмеринку, Могилев и Бельцы на юго-запад, в Молдавию, через всю Центральную Европу и, наконец, 11 октября в Линце (Австрия), где кончалась зона советского влияния, передали американцам.

Это долгое кружение по «окраине цивилизации», скрашенное пикарескной изобретательностью итальянцев, давало возможность увидеть начало послевоенной «передышки» у победителей. На привокзальной площади в Жмеринке «перемещенные» набрели на дюжину бесконвойных немецких военнопленных, попросту брошенных на произвол судьбы и молящих по-русски «хлеба… хлеба». На другой желенодорожной станции Леви видел, как подходили скотские без крыш вагоны с возвращенными «остенками», «бедными женщинами, завербовавшимися от оккупационного голода на лагерные работы в Германии». Ни звука не раздавалось из этих вагонов, а если находились отважившиеся приподнять голову и выглянуть, в их сторону летели плевки и ругательства «встречавшей Родины». На стенах бывших солдатских казарм, где теперь размещали итальянцев, сохранились довоенные фрески: «Сталин с Молотовым встречают утро Родины», кличи военных лет: «Смерть фашистским захватчикам!», «Вперед на Запад!», но все «материальное» – электропроводка, водосточные трубы, краны, замки – все было демонтировано немцами и вывезено в Германию. Многие месяцы наблюдали итальянцы, как возвращались из Европы демобилизованные советские воины: первые – в вагонах и на крышах скорых и пассажирских поездов, следующие – в товарных составах и открытых платформах любой пригодности, за ними стали появляться угнанные из Польши, Чехословакии, Германии городские автобусы и частные автомобили, потом всадники на конях и лошадях всех мастей, и, наконец, потянулись бесконечные толпы пеших. Эти шли разувшись, с перекинутыми через плечо сапогами, и «в глазах у них застыла такая же, как у нас, усталость и такое же тревожное ожидание встречи с домом, до которого неизвестно как еще далеко».

Порог родительского дома Леви перешагнул 19 октября 1945 года. Почти тридцать лет спустя он вновь посетил Советский Союз, уже как представитель химического завода, поставлявшего резину на строящийся автомобильный завод в Тольятти. В письме Чарльзу Конру (с которым находился в инфекционном бараке в последние десять дней Освенцима) Леви с удивлением заметил: «Как ни странно, но многие черты, которые я подметил у русских времен “передышки” и посчитал особенностями исторического момента, на самом деле крепко укоренившиеся: их неразбериха, их безразличное отношение ко времени, их буйство, сменяющееся неожиданным смирением… За внешним послереволюционным фасадом остается вечная Россия, которую ни царь, ни Сталин не сумели подавить и которая, должно быть, коренится в самой земле, ужасающих расстояниях, жестоком климате и далекой истории». Когда же друзья его спрашивали, почему в СССР не переводят книги «Человек ли это?» и «Передышка», отвечал: «Им хватает своих – Солженицына и Гроссмана».

Сборник рассказов «Периодическая система», который сам писатель называл «микроисторией», – это своеобразный триптих о «началах», формировавших Примо Леви в детстве и юности, о «среднем» периоде его жизни, завершившемся лагерем, и о «возвращении» в жизнь. В этом сборнике Леви впервые признается в равной любви к литературе и химии и вводит последнюю в лабораторию художественного творчества, где названия химических элементов служат не только заглавиями рассказов, но являются и частью их смысловой структуры. Так, первый рассказ о своих еврейских предках, пришедших в Италию в конце XV века из Испании и пустивших на новой земле глубокие корни, но за пять последующих веков не поддавшихся ассимиляции, Леви назвал «Аргон». Аргон – это редкий и благородный газ, только в свободном виде присутствующий в природе. И то, что среди его предков со всеми их достоинствами и недостатками, немало было свободных и благородных, вызывает у Леви гордое чувство «принадлежности».

В другом рассказе, размышляя о чистых и нечистых веществах, Примо Леви сравнивает свойства металла цинка и рода человеческого, и эта аналогия дает ему возможность представить фашистские разглагольствования о расовой «чистоте» и вреде всех «нечистых» в другом ракурсе. «Чистый» цинк не находит практического применения и, только становясь «нечистым» в соединениях с «примесями», обретает жизнепригодность, подвижность и изменчивость. «Фашизму не нужны подвижность и изменчивость. Фашизм хочет, чтобы все было “чистым” и “одинаковым”», но Леви-то знает, что живая жизнь не вмещается в рамки фашистской идеологии, и гордится тем, что он другой: «Я еврей. Я та примесь, которая вызывает реакцию цинка и движет жизнью».

Предпоследний в сборнике рассказ «Ванадий» о том, как сразу после войны Примо Леви работал на совместном итало-немецком предприятии, производящем шины. Однажды, получив из Германии письмо, касавшееся технического вопроса о добавлении металла ванадия в резину, из которой формуют шины, Леви вычислил, что оно должно быть написано тем самым Мюллером, что заведовал химической лабораторией в Освенциме. Навел справки: все сходилось. Тогда Примо Леви отправил д-ру Мюллеру письмо вместе с немецким изданием книги «Человек ли это?» и получил от д-ра Мюллера короткий ответ: да, он тот самый д-р Мюллер, и, конечно, он помнит лабораторию, рад, что Леви выжил, хотел бы знать, что случилось с двумя другими заключенными, работавшими в лаборатории, а кроме того, он и сам написал воспоминания о том времени и хотел бы при встрече показать их Леви.

Леви в ответ задал д-ру Мюллеру несколько вопросов: что думает д-р Мюллер о его книге, знал ли д-р Мюллер тогда о газовых камерах, уничтожавших в день десять тысяч жизней всего в семи километрах от «резиновой» лаборатории, и не пришлет ли д-р Мюллер ему копию своих воспоминаний. Д-р Мюллер просьбу выполнил. Записи его не показались Леви ни враньем, ни покаянием: в студенческие годы Мюллер, как и большинство, стал энтузиастом нового режима, вступил в партию; во время войны призван в армию рядовым, зачислен в корпус противовоздушной обороны, в 1944 году послан на работу в шинную лабораторию Шкопау в Галле, где, в частности, обучил группу украинских девушек, а в ноябре того же года вместе с обученными им украинками переведен на службу в Освенцим, об ужасах которого он тогда не знал; после капитуляции Германии он недолго находился в плену у американцев в тех же самых освенцимских бараках, а в июне 1945 года был освобожден и вернулся домой. О книге же Примо Леви он написал, что она по-христиански преисполнена любовью и несокрушимой верой в человека. Д-р Мюллер просил Леви о личной встрече – в Италии или Германии. Леви медлил с ответом. Д-р Мюллер позвонил ему, и, застигнутый врасплох, Леви согласился встретиться. Восемь дней спустя он получил от фрау Мюллер извещение о преждевременной кончине д-ра Мюллера.

Сборник эссе «Утонувшие и спасенные» (1986) Леви считал своей главной книгой. Он вынашивал ее сорок послевоенных лет, и она оказалась своего рода двойником его первой книги «Человек ли это?», повзрослевшим, возмужавшим, менее склонным к рефлексии, чаще отвечающим на вопросы, чем задающим их, но снова и снова анализирующим лагерь во всех его зонах. «Утонувшими», или дословно «ушедшими на дно»,? этим заимствованным из «Божественной комедии» словом называет Примо Леви погибших в лагере. Только они могли бы рассказать всю голую правду о нацистском лагере, потому что у них не было (или не стало) никаких «привилегий». Но их нет, и рассказывать приходится «спасенным», то есть тем, кто попал в «серую зону» «привилегий» или «везений»; свои «везения» Леви перечислил в начале первой книги «Человек ли это?». В языке Примо Леви нет уничижительного словца, адекватного русскому «придурки», он терпеливо и настойчиво разъясняет, что прямолинейные оценки («утонувший»? хороший, а «спасенный»? плохой) в лагере не работают. Но вся жизнь «спасенных» омрачена чувством вины перед мертвыми и стыдом перед живыми: за то, что остались живы, за то, что были свидетелями нечеловеческого бытия, за то, что помнят все, что было, и от этого чувства вины и стыда одни «спасенные» выбирают молчание, другие гласность, а часто, непропорционально часто и молчальники, и рассказчики кончают жизнь самоубийством.

Вспоминая и реконструируя Lager? это исчадие зла, Леви тверд в своем отношении к сеятелям зла: я не прощаю («Я не склонен прощать… я никогда не прощал наших врагов тех дней и никогда не сумею простить их имитаторов… потому что не знаю, каким человеческим поступком можно загладить преступление»), не мщу («Отвечать насилием на насилие никогда меня не привлекало»), я хочу справедливого суда («Я верю в разум, в обмен мыслями, в дискуссию как высший инструмент прогресса… я выбираю правосудие»). Обращаясь к немцам, пережившим войну, Леви говорит: «Чтобы судить, я хочу понять вас». Он цитирует и комментирует письма, которыми в разные годы обменивался с немцами. В 1959 году, узнав о готовящемся в Германии издании книги «Человек ли это?», Примо Леви написал, как сам признавался, «оскорбительное» письмо издателю, требуя ни слова не менять в тексте, каждую главу присылать ему на проверку и выполнять все его замечания. В ответ он получил первую главу в прекрасном переводе и письмо от переводчика на безупречном итальянском. Переводчик оказался сверстником Леви, он учился в Италии, специализировался на исследовании творчества Гольдони.

К удивлению Леви, он оказался не «тем» немцем. В 1940 году его призвали в армию, но нацистская идеология была ему столь отвратительна, что он симулировал болезнь, был госпитализирован, отправлен на поправку в Падую, где сумел посещать лекции по итальянской литературе; потом ухитрился скрыться и связаться с итальянской антифашистской группой, а в сентябре 1943 года, когда немцы заняли северную Италию, уйти в партизанский отряд и сражаться с нацистскими оккупантами. С окончанием войны он поселился в Берлине, управляемом в те дни «большой четверкой» – США, СССР, Великобританией и Францией. Университетские лекции и партизанские будни сделали его подлинно двуязычным, без акцента, да еще со знанием венецианского диалекта. Вот почему он начал переводить Карло Гольдони, но переводил и неизвестных до него в Германии Карло Коллоди и Луиджи Пиранделло. На постоянную работу его не брали: дезертир, сражавшийся против своих, он оставался persona non grata и в демократической Германии. Он писал Примо Леви, как близка его сердцу книга «Человек ли это?», что, работая над ее переводом, он продолжает борьбу против одурачивания своих соотечественников. Автор и переводчик сдружились, и, когда немецкий издатель попросил Примо Леви написать предисловие к переводу, тот взамен поместил свое последнее письмо переводчику:

«Ну вот мы и завершили, я рад этому, доволен результатами, благодарен Вам и несколько опечален. Вы понимаете, это моя единственная книга, и теперь, когда и с переводом кончено, я чувствую себя отцом возмужавшего сына, которому больше не нужны мои заботы, и он от меня уходит.

Но не только это. Вы, наверное, поняли, что для меня жизнь в лагере, а потом книга о лагере оказались событием, полностью меня изменившим и давшим мне цель в жизни. Может быть, это самонадеянность, но сегодня я, узник № 174517, могу с Вашей помощью обратиться к немцам, напомнить им, что они сделали, и сказать: “Я жив и хочу вас понять для того, чтобы вас судить”.

Я не верю в то, что жизнь человека имеет предопределение, но, думая о собственной жизни и целях, которые я перед собой поставил, знаю, что главное для меня – предать гласности все, что я видел, и так, чтобы немцы меня услышали… Я уверен, Вы понимаете меня. Я никогда не лелеял в себе ненависти к немцам. А будь она во мне, то встреча с Вами меня от нее полностью бы избавила. Не понимаю, как можно судить человека не за то, что он есть, а за то, к какому сообществу ему довелось принадлежать.

Но не могу сказать, что я понимаю немцев. Непонимание? это брешь, саднящая пустота, вечный раздражитель, требующий сатисфакции. Я надеюсь, что книга эта эхом отзовется в Германии, не из-за честолюбия надеюсь, а потому что отзвук поможет мне лучше понять немцев и унять мою боль».

Всю жизнь Примо Леви получал письма от немцев: «те» немцы объясняли, что не знали, ничего не знали, ни о чем не спрашивали тогда и хотели, чтобы их за это не винили теперь. Немцы из «другого» поколения всю свою жизнь изживали отцовскую вину. Переписка с некоторыми из них длилась до конца жизни писателя, внезапно оборвавшейся 11 апреля 1987 года. Консьержка, выскочившая на шум, увидела на площадке первого этажа распростертое тело Леви и вызвала полицию. С тех пор не прекращаются «разгадки» его смерти. Одни считают, что Леви, находясь в состоянии непроходящей послелагерной депрессии, покончил с собой. Например, Эли Визель сказал (и многие любят это повторять), что «Освенцим доконал его и сорок лет спустя» и что Леви сам объяснил свою смерть в своей книге «Утонувшие и спасенные». Другие уверены, что Леви не мог этого сделать, потому что самоубийство? это сдача, а Леви не из сдающихся, он никогда бы не наложил на себя руки.

Многие (в том числе итальянская судебная экспертиза, полиция, друзья, жена и двое детей Леви, а также социологи, литературные критики и биографы из Оксфорда) говорят, что нет ни достоверных доказательств, ни достоверных опровержений самоубийства, и приводят аргументы за и против. Во-первых, на протяжении многих месяцев Леви жаловался на то, как ужасно жить в одной квартире с синильной матерью, и на то, что от всего этого у него наступила непроходящая депрессия, и на то, что антидепрессанты и транквилизаторы ему не помогают. Тем не менее его творческая жизнь оставалась активной. К примеру, за день до смерти он разговаривал с журналистом, писавшим его биографию, и они наметили встречу. Кроме того, все, кто видел его утром в день смерти, говорят, что он был в своей привычной форме. Часов в одиннадцать утра сказал сиделке, ухаживавшей за матерью, что спускается к консьержке и просил отвечать на телефонные звонки. Трудно представить, чтобы, замыслив самоубийство в ближайшие несколько минут, Леви позаботился бы о телефонных разговорах. Во-вторых, в старинном туринском доме (Примо Леви родился и всю жизнь, за исключением трех военных лет, провел в этой материнской квартире) очень низкие перила, не достающие до пояса даже невысокому Леви. Антидепрессанты и транквилизаторы вызывают слабость, тошноту и головокружение. Леви мог, почувствовав слабость, опереться о перила, не удержаться и упасть. Его смерть могла оказаться несчастным случаем. В-третьих, Леви был тихим (не аффектированным) и скромным человеком. Самоубийство в лестничной клетке трехэтажного дома должно было казаться ему оперно-театральной манифестацией. Если бы он задумал смерть, то, будучи химиком, нашел бы «химические» средства умереть.

Есть и такие «отгадчики» смерти писателя, которые говорят… что Леви просто столкнули с лестницы те, у кого он вызывал раздражение своими «несвоевременными мыслями»… Леви, чистая душа, стал ненужным евреем. А один из поздних английских биографов Примо Леви хоть и верит в самоубийство, но считает, что оно никак не связано с Освенцимом. «Для Леви Освенцим оказался принципиально “позитивным” опытом, давшим ему дальнейшее основание жить, писать, общаться… Как он сам говорил, Освенцим – самое значительное событие жизни, его жизненный университет, его “техниколор” – его яркое озарение… Как ни парадоксально это звучит, но все дело в том, что Леви страдал от депрессии и до, и после Освенцима, только в лагере у него не было депрессии. И мысли о самоубийстве у него мелькали не в лагере, а до него и после него… У него с начала жизни была склонность к депрессии и самоубийству… В то утро он не планировал самоубийства, это было импульсивное движение. Его затянула “зияющая пустота”… Та пустота, которая манит и притягивает к себе всех самоубийц… Он вышел на площадку, наверное, и в самом деле собирался поговорить с консьержкой, и вдруг лестничный пролет обернулся этой манящей бездной… Он наклонился, наклонился и… ушел в нее».[120]

Опубликовано: газета “Новое Русское Слово” (USA), Периодическая Таблица, 2002

Данный текст является ознакомительным фрагментом.