Политика

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Политика

— Да! Чуть было не забыл, — вскричал

Азазелло, — мессир передавал вам привет,

а также велел сказать, что приглашает

вас сделать с ним небольшую прогулку,

если, конечно, вы пожелаете. Так

что ж вы на это скажете?

— С большим удовольствием, — ответил

Мастер.

М. Булгаков. «Мастер и Маргарита»

Политика и литература издавна неравнодушны друг к другу. У первой — сила прямого действия и физическая власть; у второй — сила эмоционального воздействия и власть духовная. Политике нужен инструмент влияния на умы; литература мечтает об инструменте воплощения своих идей и фантазий в жизнь. В истории человечества неоднократно были периоды, когда слово начинало играть гипертрофированную роль, оно становилось, если калькировать удачное английское выражение, больше жизни. Почти всегда подобное состояние общества связано с той или иной формой политического нездоровья: революционной ситуацией, социальными потрясениями, диктатурой. В последнем случае чрезмерный рост авторитета литературы, особенно художественной — реакция общества на ущемление свободы слова. Когда писатель, существо в общем-то инфантильное и безответственное, обретает роль Учителя Жизни, это верный признак: прогнило что-то в Датском королевстве. Для писателя такое повышенное внимание со стороны читателей и властей с одной стороны лестно, с другой опасно.

Тоталитарная власть стремится прибрать литературу к рукам, посадить писателя в золотую клетку, сделать живого соловья механическим. А тех, кто не хочет, подвергает преследованиям и казням. Литераторы — порода психически хрупкая и тонкокожая, поэтому в условиях открытой агрессии со стороны внешнего мира многие из них убивают себя сами.

Часть писателей пытаются противиться власти насилия, видя в ней дьявольскую силу (каковой подобная власть безусловно и является). Такие литераторы сознательно подвергают себя смертельной опасности.

Другие предпочитают заигрывать с дьяволом: встают на сторону власти, служат ее интересам с большей или меньшей искренностью и в меру отпущенного им таланта. Тут дело не в трусости или корысти, дело обстоит сложней. Сатана — он ведь еще и Демон, покровитель творчества и гордыни, поэтому писатель к харизме прямого действия неравнодушен. Диктатор, сильная личность, вершитель истории предстает перед художником в виде этакого Воланда, вызывая не только страх, но и сладостное замирание сердца; не только отвращение, но и восхищение. Однако близость к власти, которая много и легко убивает, тоже таит в себе немалую опасность. Писатель-царедворец слишком зависим от капризов кесаря, да к тому же еще и совесть не чиста. Временами так и тянет в петлю.

Но и те литераторы, кто держится в стороне от политики — не борется с дьяволом и не служит ему, — тоже в опасности. Потому что власть насилия — это вообще опасно для жизни граждан. В статистику показательных акций устрашения, без которых злой власти не продержаться, наряду с прочими категориями населения попадают и аполитичные писатели, причем гораздо чаще, чем представители многих иных профессий: к пишущему человеку в таком государстве относятся с особой настороженностью. Что это он там такое царапает по ночам? Почему не несет к цензору? Надо разобраться. Писатель, нервный человек, часто воспринимает отеческую строгость власти неадекватно: ерепенится, пугается, или просто проникается отвращением к действительности.

Писатели, доведенные до самоубийства политикой, легко делятся на три группы, которые я обозначу так: «противившиеся дьяволу», «заигрывавшие с дьяволом» и «жертвы статистики».

Противившиеся дьяволу

Писателями-самоубийцами этого разряда человечество и история литературы могут гордиться. В XX веке таких было немало, поскольку тоталитарные режимы новейшего времени отличались небывалой мнительностью по отношению к любым проявлениям творческой и политической независимости.

Я уже приводил длинный суицидный мартиролог литераторов-антифашистов. Одни покончили с собой, чтобы избежать неминуемого ареста — как это сделал Эгон Фридель (1878-1938), выбросившийся из окна своей венской квартиры, когда на лестнице уже гремели эсэсовские сапоги. Другие убили себя в знак протеста против насилия и массового безумия — как Меннотер Браак (1902-1940), которого называли «совестью голландской литературы». Он принял яд в тот самый день, когда немецкие войска вторглись в Нидерланды.

Среди наших соотечественников нельзя не вспомнить поэта Николая Дементьева (1907-1935). Комсомолец-энтузиаст, которому Багрицкий адресовал свое знаменитое стихотворение («Где нам столковаться! Вы — другой народ…»), не выдержал столкновения романтических социальных фантазий с грубой реальностью чекистского modus operandi. Согласно широко распространенной версии, Дементьев выбросился из окна, нежелая становиться доносчиком.

Спасительное окно, мистический аварийный выход в иной мир, где нет предательства и страха, выручило многих, кому умереть было легче, чем капитулировать. Недаром в окна следственных кабинетов научились вставлять особенные непробиваемые стекла. Но в больницах окна обыкновенные, чем и воспользовался Галактион Табидзе. Старый поэт упал на асфальт, прямо под ноги мучителям, которые требовали, чтобы он подписал письмо, клеймящее Пастернака.

В самый глухой период брежневской эпохи, сломленный отступничеством единомышленников — как раз шел показательный процесс, где каялись бывшие единомышленники, — покончил с собой поэт-правозащитник Илья Габай (1935-1973). Строки его последней поэмы проникнуты отчаянием и безнадежностью.

…Я в сомкнутом, я в сдавленном кольце.

Мне остается пробавляться ныне

Запавшей по случайности латынью

Memento mori. Помни о конце.

Какие сны и травы? — Не взыщите!

Какая благость? — Лживый, малый сон.

И нету сил! (И где мой утешитель?!)

И худо мне! (И чем утешит он?)

Если худо и нету сил, можно умереть. Но играть дьяволом в поддавки нельзя.

Заигрывавшие с дьяволом

Тут спектр куда как разнообразней.

Были такие, кого, подобно Маяковскому и Фадееву, политическая ангажированность завела в жизненный и творческий тупик.

Были и просто поставившие не на ту карту, погибшие вместе с силой или партией, к которой примкнули. Философ Исократ (436-338 до н.э.) жил в Афинах, но был сторонником македонского царя Филиппа. Когда македонцы и афиняне, не придя к соглашению, вступили в войну, престарелому Исократу по античной логике полагалось умереть, что он и сделал.

Французский драматург Себастьен Шамфор (1741-1794) не поладил с соратниками по якобинской партии и, оказавшись перед угрозой ареста, не захотел умирать на гильотине — избрал добровольную смерть свободного человека.

Шамфора, автора знаменитого лозунга «Мир хижинам, война дворцам», не очень жалко — в конце концов, поднявший меч обычно своей смертью не умирает. Однако история смерти другого республиканца, прекраснодушного маркиза Кондорсе (1743-1794), поистине грустна и притчеобразна. Блестящий энциклопедист и ученый, еще в ранней молодости принятый в члены Академии, он был за свободу, равенство и братство, но против террора и кровопролития. После поражения умеренной жирондистской партии, к которой принадлежал Кондорсе, ему пришлось скрываться от полиции. Под конец маркиз прятался в каменоломнях, отощал и дошел до последней крайности, но не расстался с томиком Гомера. Из-за него и погиб. Местные патриоты распознали по ученой книжке «аристократа» и торжественно препроводили в тюрьму, где философу-маркизу оставалось только отравиться.

И опять хочется обратить внимание читателя на символическое значение способа смерти, который выбирает самоубийца. Потерпевшие поражение революционные, партийные и государственные литераторы почему-то чаще всего отдают предпочтение яду. Весной 1945 года среди писателей-коллаборационистов прокатилась целая волна отравлений: Бёррис фон Мюнхаузен в Германии, Йозеф Вайнхебер в Австрии, Пьер Дрие ла Рошель во Франции; были и другие, менее именитые. Может быть, горечь яда лучше всего сочетается с горечью поражения? Или с горьким осадком худшего из возможных для писателя злоупотреблений — употребления во зло своего дара.

Дрие ла Рошель перед смертью написал в дневнике: «Писатель должен понимать, что отвечает за свои слова жизнью».

Еще одно роковое заблуждение, жертвой которого с легкостью становится творческий человек, — возведение в ранг золота того, что ярко блестит. Сколько было их, радужных мотыльков, из честолюбия или просто любопытства слишком приблизившихся к огню Большой Власти и сгоревших в нем дотла.

Хрестоматийный пример — царствование Нерона, покровителя искусств и поэтов. Об опале и самоубийстве Сенеки, бывшего наставника и чуть ли не соправителя капризного кесаря, я уже писал в разделе «Философия». Племянник Сенеки 25-летний поэт Марк Анней Лукан утратил расположение Нерона из-за того, что писал слишком хорошие стихи — у императора так не получалось. Певец стоического самоубийства, в жизни Лукан проявил себя человеком малодушным. Надеясь заслужить пощаду, он донес на собственную мать, но и это его не спасло — пришлось-таки вскрыть себе вены.

Через год был вынужден умереть еще один великий римлянин, опальный фаворит Гай Петроний, также имевший неосторожность вызвать зависть Нерона, да еще и участвовавший в придворных интригах. «Арбитр изяществ», в отличие от Лукана, ушел из жизни с подобающей элегантностью: во время пиршества, под музыку и песнопения, он по капле выпустил себе кровь и постепенно погрузился в сон.

Жертвы статистики

Это те самые щепки, которые летели во все стороны, когда злая власть валила лес Великих Свершений. Особенно много писателей — как репрессированных, так и доведенных до самоубийства — на счету масштабного и длительного исторического эксперимента, проведенного в нашей стране.

Грустнее всего то, что загонщиками в предарестной и предсуицидной травле почти во всех случаях были собратья по перу. Они же часто выступали и в роли первоначальных доносчиков.

В годы, предшествовавшие массовым чисткам, обходилось без прямого участия государственной машины, которую эффективно подменяли рапповские и лефовские «проработки».

Андрею Соболю (1888-1926) левая критика вменяла в вину недостаток оптимизма и рефлексию. Когда писатель поступил и вовсе пессимистично — застрелился, — лефовский журнал вместо эпитафии написал, что Соболь «ушел в пассивное созерцание».

Комсомольский вождь Виктор Дмитриев (1906-1930) неосторожно подпал под влияние Юрия Олеши и был разоблачен товарищами по РАППу. Он покончил с собой после того, как его исключили из рядов Ассоциации и признали «идеологически чуждым».

Леонид Добычин (1896-1936) держался в стороне от литературно-политических свар и стал мишенью инспирированной сверху кампании по наведению страха на творческую интеллигенцию в общем-то по случайности. Нужен был козел отпущения, и писательские функционеры выбрали человека, который не умел оправдываться и каяться. После собрания, на котором его критиковали за «объективизм» и «политическую близорукость», Добычин раздал долги, написал письмо («Меня не ищите, я отправляюсь в дальние края») и бесследно исчез. Хотя тела не нашли, люди, хорошо знавшие Добычина, были совершенно уверены, что он не скрылся, а именно покончил с собой. «Его самоубийство, — пишет В. Каверин, — похоже на японское харакири, когда униженный вспарывает себе живот мечом, если нет другой возможности сохранить свою честь».

Картечью из охотничьей двустволки застрелился ожидавший ареста Паоло Яшвили (1892-1937). Произошло это в разгар репрессий, когда карательные органы действовали оперативнее общественных организаций, предоставляя им возможность осуждать «врагов народа» уже после их разоблачения.

С 1939 года империя начала внешнюю экспансию, поглотив сначала запад Украины и Белоруссии, потом Прибалтику, потом всю Восточную Европу. На вновь завоеванных землях бодро застучали чекистские топоры, обильно полетели щепки.

Писатель Юрий Галич (1877-1940) не успел вовремя покинуть Ригу. После первой же, пока ознакомительной, беседы в еще как следует не развернувшемся НКВД Галич понял, что ему, бывшему генералу белой армии, на снисхождение новой власти рассчитывать не приходится, и повесился.

Но, как мы уже знаем, чаще всего от неминуемой тюрьмы писателей спасает не петля, требующая времени и подготовки, а распахнутое окно. Одно мгновение, и палачи остаются с носом. Именно таким образом ушел в Праге от органов безопасности русский литературный критик Альфред Бем (1886-1945), которому удалось бежать от большевиков в 1919-м, но не в мае 1945-го.

Шесть лет спустя, в разгар очередной кампании арестов, тем же проверенным путем избавился от истязаний и унижений чешский писатель Константин Библ (1898-1951), оказавшийся недостаточно ортодоксальным коммунистом.

Прошло еще полтора десятилетия, и на другом конце света в роли «щепки» оказался Лао Шэ (1899-1966), в свое время обласканный властью и достигший высокого ранга главного китайского писателя. Но времена переменились, и литература, даже самая верноподданническая, коммунистам стала не нужна. Оскорбительнее всего для живого классика, вероятно, было то, что его приговорили к уничтожению не из опаски, не как оппонента курсу Культурной революции, а просто выбрали в мальчики для битья, дабы дать острастку всей интеллигенции. Отданный на глумление хунвейбинам, писатель утопился в пруду.

В разделе «География» я уже писал, что печальное лидерство России и Германии в «Энциклопедии литературицида» объясняется прежде всего обилием политически мотивированных самоубийств среди литераторов двух этих стран. Двенадцать лет интенсивного террора в Германии и семьдесят лет волнообразных репрессий в Советском Союзе увеличили суицидный мартиролог по меньшей мере на четыре десятка писательских имен.

Однако психика творческого человека устроена таким несчастным образом, что нанесенные ей раны плохо поддаются излечению временем. Художник мало приспособлен для выживания, в экстремальных условиях он гибнет одним из первых. А хуже всего то, что, даже если писатель чудом остался жив, уцелев в невозможных, нечеловеческих условиях, то вместо того, чтобы потом жить сто лет и радоваться своему невероятному везению, он раздирает себе душу страшными воспоминаниями, всё копается, копается в прошлом, и в конце концов жизнь — та самая жизнь, которую он с этаким трудом сохранил, — становится ему не мила.

Этот уникальный психологический феномен напрямую связан с особым типом самоубийства. Он называется

Лагерный синдром

Этот термин появился после второй мировой войны, когда выяснилось, что количество самоубийств среди бывших узников нацистских концлагерей значительно превышает среднестатистические суицидные показатели. Вряд ли кто-то проводил аналогичные исследования среди выживших зеков ГУЛАГа, но резонно предположить, что результат был бы таким же. Унижения, физические страдания и, что хуже всего, неизбежные этические компромиссы, на которые пришлось пойти, чтобы выжить, — вот компоненты тяжелой нравственно-психической травмы, подтачивающей души бывших узников.

Обычно жертвами лагерного синдрома становятся люди думающие, тонко чувствующие, с высоко развитым чувством собственного достоинства. Эта мина замедленного действия может взорваться в любой момент под воздействием обстоятельств, хотя бы частично воссоздающих обстановку перенесенного кошмара. Когда травмированному лагерным синдромом человеку кажется, что все это может повториться вновь, смерть — и та выглядит предпочтительней. В одной из предыдущих глав я писал о том, как рассерженный вельможа пригрозил Радищеву повторной Сибирью. В условиях либеральной эйфории начала Александрова царствования эти слова, конечно же, были пустым сотрясанием воздуха, но писатель содрогнулся, вспомнив о цепях, повозке с жандармом, казематах. Содрогнулся — и наложил на себя руки.

Ничем кроме лагерного синдрома нельзя объяснить и относительно недавнее самоубийство Примо Леви (1919-1987), которому в возросшей активности итальянских ультраправых примерещилась угроза фашистского реванша — и это в демократической, сытой, толерантной Италии 80-х! Тень Освенцима накрыла всю жизнь писателя и настигла его через сорок с лишним лет.

Впрочем, бикфордов шнур у этой мины бывает разной длины. Немецкому поэту Альфреду Вольфенштейну (1888-1945), чудом вырвавшемуся из гестаповского застенка, жизненных сил хватило всего на несколько месяцев. Он убил себя в январе последнего года войны — уже после выхода из подполья, но еще до победы.

Тадеуш Боровский (1922-1951), один из первых литераторов, рассказавших безжалостную правду о погибших и выживших в лагерях, спасся от газовой камеры лишь для того, чтобы через несколько лет вернуться в нее добровольно: он отравился газом на собственной кухне.

У Пауля Делана (1920-1970), автора знаменитой лагерной «Фуги смерти», летальный нарыв вскрылся через четверть века после войны. Все эти годы пережитый ужас не оставлял его, по капле отравляя ему жизнь. «Общение с этим крайне измученным человеком было нелегким, — вспоминал М. Чоран. — К людям он относился с предубеждением, держался за свою недоверчивость, и тем настойчивей, чем сильней был его болезненный страх оказаться уязвленным. Его ранило все. Малейшая бестактность, пусть даже непреднамеренная, его добивала… Не хочу утверждать, будто он видел в каждом человеке потенциального врага, но то, что он жил в паническом страхе разочароваться или обмануться, несомненно. Его неспособность к отстранению или к цинизму превратила его жизнь в кошмар». Кошмар закончился тем, что поэт утопился в Париже — на том самом месте, где

Как жизнь постепенно

Под мостом Мирабо исчезает Сена.

Другая поздняя жертва войны — австрийский философ Жан Амери (1912-1978). Участник Сопротивления, он вынес и пытки, и лагерь, а воспоминаний не вынес. Война стала для него и главной темой творчества, и смертельной болезнью.

Почему у этих людей яд пережитого не рассосался в крови, а, пропитав всю душу, сделал жизнь невозможной?

Автор «Колымских рассказов» объясняет это так:

«Каждая минута лагерной жизни — отравленная минута. Там много такого, чего человек не должен знать, не должен видеть, а если видел — лучше ему умереть».

(В. Шаламов)

Данный текст является ознакомительным фрагментом.