Глава 19 «Е.Б.Ж.»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 19 «Е.Б.Ж.»

Лев Николаевич был суеверным человеком. Ему все время казалось, что скоро «наступит ночь вечная», что он «скоро умрет». Он любил «смотреться часто в зеркало». Говорил, что это «глупое, физическое себялюбие, из

которого кроме дурного и смешного ничего выйти не может». Такую запись писатель оставил в своем дневнике 8 марта 1851 года. «Просыпал солонку» и после этого на него нашел, как он выразился, «ужасный мрак». Толстой очень боялся плохих предзнаменований и предсказаний. «Имел слабость» загадывать непременно что- то важное, прибегая к лексиконам. Так, он однажды что-то загадал, и у него «вышло: подметки, вода, катар, могила». Писатель не на шутку испугался.

Все Толстые боялись грозы. Лев Николаевич избавился от этого страха в Севастополе, испытав ужасы войны. Все «странное», темное, скрытое, ночное являлось фамильной чертой не только самого писателя, но и его братьев и сестры. Их всех объединяло чувство таинственного, неведомого, мистического. В ноктюрных шорохах и стуках, вещих снах, в цифровой символике, в приметах им чудились знаковые предсказания. Фамильный дом был сплошь наполнен семейными преданиями, легендами, передаваемыми из поколения в поколение. Все помнили миф, согласно которому прапрабабка писателя княгиня Мордкина часто выходила по ночам из темного портрета, висящего в зале, и ходила по комнатам, стуча своей клюкой.

Особой странностью отличалась сестра Льва Николаевича Мария Николаевна, с которой был связан сонм таинственных воспоминаний. Она не вызывала духов, они сами, без особых приглашений, являлись к ней в разных обличьях. Толстовская сестра верила в силу общения с миром мертвых, в непрерывную связь с ним. Возможно, именно поэтому ей не раз мерещился образ покойной свекрови. В молодости, сидя в сумеречной гостиной, она увидела из окна, как между деревьев промелькнула довольно крупная мужская фигура. В испуге сестра Толстого отбежала от окна. С ней приключалось немало подобных историй. Так, однажды, проснувшись на рассвете, когда было еще полутемно, она увидела перед собой женщину, похожую на монахиню, одетую во все белое, которая прошла мимо нее в таком узком проходе, где обычный человек не поместился бы. Она любила все сверхъестественное и верила в то, что многие неприятности ее брата Сергея были вызваны растущи

ми на клумбах цветами, «сережками». Как-то ночью, чтобы не обидеть садовника, она вырвала эти цветы из клумбы. После этого случилось чудо: настроение брата, его дела поправились. Мария Николаевна была очень суеверной: никогда не уезжала в понедельник или в пятницу, считая эти дни несчастливыми; не любила, когда ее спрашивали, в какой именно день она уезжает. В таких случаях она с неохотой отвечала: «Да, если я буду здорова» или: «Если ничто не помешает».

Старший брат писателя всегда следил за нарождавшимся месяцем, сверяя приметы старушки-прислуги с наступившей погодой. Он много думал о своем младшем брате Льве, который представлялся ему в образе замечательного фокусника, собиравшего вокруг себя публику. Лев Николаевич в его фантазиях как будто бы выходил на эстраду с пустой бутылкой и рассказывал людям о том, как он быстро и легко сейчас в нее влезет. Зрители аплодировали, ждали, но у артиста, как он ни старался, ничего не получалось. Сергея Николаевича связывало с младшим братом много «странного», в частности любовь к пасьянсам, особенно к большому — двенадцать карт в ряд.

У Льва Николаевича были свои необычные пристрастия. С годами жизнь для него становилась все более промыслительной, наполненной сакральными смыслами. Многое, что окружало писателя, приобретало статус символа. Так, например, случилось с числом «28», ставшим нумерологической формулой, кодом жизни, вместившим в себя дату рождения Толстого и его ухода из родной усадьбы. «28-ое, день моего рождения, второй раз в моей жизни был для меня памятным и печальным днем: в первый раз, 14 лет тому назад, это была смерть тетушки Александры Ильиничны, теперь — потеря Севастополя», — отмечал писатель зна- ковость «28» в письме к Т. А. Ергольской в 1855 году. Старший сын Толстого рассказывал: «Я родился 28 июня 1863 года… 27-го вечером, когда начались роды, отец говорил матери: "Душенька, подожди до полуночи". Ему хотелось, чтобы его старший сын родился 28-го: как известно, эту цифру он считал для себя счастливой». Толстой не раз указывал на семантику этого

числа: «Я родился в 28-м году, 28 числа и всю мою жизнь 28 было для меня самым счастливым числом. И вот недавно мне пришлось узнать, что и в математике 28 есть особое совершенное число».

Ему было «приятно играть цепочкой часов, навертывая ее 28 раз». Придавая особый смысл этому числу, он открывал сборники стихов исключительно на двадцать восьмой странице, считая, что этого вполне достаточно для того, чтобы прокомментировать стихи того или иного поэта-модерниста. Действие романа «Воскресение», как и духовное возрождение Нехлюдова, знаменуется этим символическим квантором. Может быть, Толстой научился у Пушкина, своего учителя, придавать числам особый, суеверный смысл? Он любил всё ассимилировать, усваивать чужое, с помощью которого хотел лучше понять себя, а значит, понять и другого.

Писатель покинул Ясную Поляну в 82 года 28 октября, продемонстрировав тем самым парадоксальность своих привязанностей к символам, к сторонней странности, объяснявшей необычность состояния его души в особо кризисные моменты своего бытия. Вне этих «странностей» не совсем полно, односторонне представляется портрет Льва Николаевича. В «игре» света и теней образ Толстого воспринимается наиболее гармонично.

Смысл предназначения, роль Божьего наказания, доля собственной вины — всё это было чрезвычайно важным для фатального восприятия облика писателя, постоянно искавшего идеальное равновесие, некую «золотую середину» в своем примирении с судьбой. Нередко он ощущал внутри себя бесенка, подмигивающего и говорящего ему, что все его желания являются своего рода «толчением воды». Но Толстой не давал ходу этому бесенку. Так, перед Севастополем одна из теток писателя А. А. Горчакова заметила, обращаясь к нему: «Непременно заезжай к Филарету» (известный московский митрополит. — Н. Н.). Лев Николаевич прислушался к ее словам и позже вспоминал о своей встрече с Филаретом: «Он очень ласково со мной говорил. Разговор был какой-то серьезный, и потом Филарет благословил меня и подарил образок финифтя

ный». Этот образок впоследствии хранила Софья Андреевна.

Много говорилось в Ясной Поляне о спиритических явлениях, сравниваемых Львом Николаевичем с чертовщиной. «Почему я должен верить в какой-то бишо- пизм или гипнотизм? В таком случае надо верить и бабе-знахарке и мужику, который подал брату моему жалобу на соседа, что тот у себя назло ему держит в сундуке семь чертей. Есть область серьезного и область суеверия, человеку надо чувствовать разницу между тем и другим. Если человек пустится в область суеверия, ему некогда будет заниматься даже своим прямым делом. Все такого необычного рода явления имеют один характер: они связаны с внутренним "я" человека, с его внутренней организацией. Но явления, связанные с внутренним строем человека, наблюдать нельзя, потому что чем было бы их наблюдать? Явления материальные доступны опыту, явления духовные — нет. Душе тогда пришлось бы разглядывать себя как бы в зеркале и свое отражение в нем схватывать, но возможно ли это?» — не раз задавался подобным вопросом Толстой. И искал на него ответы, в частности, в английском журнале, где прочитал, каким образом, например, спириты читают чужие мысли. Вопросы, рассказывал писатель, пишутся ими на твердой бумаге, которая вкладывается в конверт и заклеивается жидкостью, которая в свою очередь делает бумагу прозрачной и вскоре испаряется. После этого спирит может легко прочитать написанное на бумаге. Разумеется, он делает при этом всевозможные фокусы над головой своего клиента для придания значительности «волшебному» процессу и для «отвода глаз». Существует множество обманных приемов. Важно их своевременное разоблачение, считал Толстой. Ведь скольких людей спириты успели ввести в заблуждение, сокрушался он. Софья Андреевна рассказывала о проделках спиритов на сеансах, на которых она присутствовала и где быстро поняла, что это сплошной обман. Лев Николаевич заметил, что теософия имеет много общего со спиритизмом. И те и другие, полагал он, только пугают людей, как вивисекция, которая, по его мнению, также ничего не дала.

Толстой вспомнил еще об одном странном явлении — сомнамбулизме, которым, кстати, страдала и его младшая дочь Александра, во сне говорившая по-француз- ски. В этой связи писатель поведал любопытную историю. Как-то сидел он со своей тетенькой в гостиной. Было тихо, приближался двенадцатый час ночи. Вдруг из-под лестницы послышался звонкий, тонкий голос поющего лакея Михея Ивановича. Наяву он никогда не пел, а вот во сне пел удивительно хорошо, верно, точь- в-точь как по нотам. Все это являлось верным признаком сомнамбулизма.

Писатель был убежден, что отсутствие воображения позволяет сверхточно исполнить то, о чем думаешь. Вот что он записал в дневнике 25 декабря 1866 года: «Музыка во сне. Ночью поет Михей». Этот сюжет понадобился Толстому при описании сцены, в которой Петя Ростов, задремавший под звук натачиваемой сабли, в полусне услышал торжественный гимн. Е. Ф. Юнге, родственница Льва Николаевича, рассказывала, что, когда ей исполнилось четырнадцать лет, она видела одного человека в каталептическом состоянии. Несколько мужчин повисли на его протянутой руке, а он, как оцепенелый, падал затылком на землю и не ушибался. Муж- врач упрекал ее, когда она говорила об этом случае, и просил даже при нем ничего подобного больше не рассказывать. Судьба распорядилась таким образом, что через несколько лет ему самому довелось присутствовать на подобном сеансе в Москве, где он увидел загипнотизированную особу, проделывавшую то же самое. Слушая Юнге, Толстой заметил, что ничего необыкновенного в мире не случается. Со времен Сократа и Платона всегда была некая область, которой приписывалось нечто таинственное — месмеризм, магнетизм.

«Как относиться, будучи на том свете, при встрече с близкими людьми?» — спрашивала присутствующих Т. А. Кузминская. Лев Николаевич тотчас же иронично отреагировал на этот вопрос: «Да ведь там мы не узнаем друг друга. Ведь и сейчас, тут, на этом свете, никого же не узнаем, а я думаю, что мы все жили раньше». Тем не менее тонкая мистическая субстанция взволновала многих, в том числе и Николая Леонидовича Оболен

ского, вспомнившего о предпринятой министром внутренних дел Плеве поездке к царю по поводу заключения Толстого в Суздальский монастырь. Это произошло в тот самый день, когда Плеве был убит эсером Сазоновым. Писатель подхватил затронутую тему, рассказав, как с ним случалось одно из тех, «несколько раз повторявшихся в его жизни странных прямых вмешательств чьей-то таинственной руки». Три года тому назад, вспоминал он, он купил землю в Самарской губернии, посеял там пшеницу и понес огромный убыток — в 20 тысяч рублей. В прошлом году он «поднял» дело о голодающих. В нынешнем году урожай оказался огромным по всей Самарской губернии. Но из-за того, что землю писателя дожди обошли стороной, посев пострадал. В итоге — вновь большой убыток

Лев Николаевич рассказывал о своей сестре Марии Николаевне, которая во всем видела таинственное и мистическое. В том числе и в истории основания женского монастыря. Как-то к отцу Амвросию в Оптину пустынь зашли две барышни с прислугой. Он сказал им, чтобы просто так они не ходили, а лучше бы купили имение Шамардино, что находится в двенадцати верстах от Оптиной пустыни, и поселились бы там. Прислушавшись к его совету, они так и сделали, но вскоре умерли от настигшей их дифтерии, а на месте Шамардина вырос женский монастырь, в котором обитало 700 монахинь.

Говорили они и о продолжительности человеческой жизни. Толстовская дочь Таня уверенно заявила, что будет жить долго, потому что представляет прославленный род. Лев Николаевич прервал ее, категорично прикрикнув: «Не говори! Я знал двоих — Страхова и Захарьина, — которые говорили, что я, Лев Николаевич, долго буду жить».

Как-то вечером Толстой прочел рассказ Наживина «Мой учитель», навеянный теософскими верованиями индусов. «Если человек замурует себя в подземелье и умрет там, полный великой мыслью, то мысль эта пройдет через гранитную толщу подземелья и охватит все человечество». Лев Николаевич восхищался этой мудростью. Если вся сила заключалась в духовном, размышлял

он, то материальное не может препятствовать проявлению духовного. Зять писателя, Сухотин, возражал, говоря, что ведь это тогда мистицизм. «Называйте, как хотите», — парировал Толстой, веруя в самостоятельное существование мысли не иносказательно, а в прямом смысле. Когда писателя спрашивали: «Но все-таки материальное вы признаете необходимым для проявления духовного?» — он категорично отвечал: «Может быть, это покажется парадоксальным, но я этой необходимости признать не могу». Толстой не отрицал своего мистицизма, верил в жизнь после смерти, или в метемпсихоз, более того, — в индивидуальное посмертное существование, а не в нирвану или слияние с мировой душой.

А какие же сны видел Лев Николаевич? И как к ним относился? Сны он видел разные и придавал им огромное значение, пытаясь проникнуть в их тайный смысл, и даже придумал собственную теорию сна. Чувство неведомого, таинственного было присуще еще матери писателя, передавшей свое экзальтированное восприятие мира детям. В частности, мистическому значению снов они придавали немалый смысл. Однажды сестра Льва Николаевича Мария увидела во сне мать и приписала увиденному особое значение, подразумевая, что, видимо, мать скоро призовет ее к себе и что она умрет раньше своего брата, ведь она так слаба, а он — в прекрасной форме. Слушая Марию Николаевну, писатель поинтересовался, какой она себе представляет мать. Маленькой, худощавой, с мелкими чертами лица, с темно-серыми глазами, с глубоким взглядом — такой «портрет» «нарисовала» толстовская сестра. «Из нас только у меня и у Николая были серые, материнские глаза», — задумчиво произнес Лев Николаевич. Присутствовавшие активно включились в разговор, рассказывая о своем отношении к сновидениям. Так, В. Г. Чертков «поймал» кого-то в открытом пристрастии к тщеславию. «С чем наяву борешься, то во сне и снится, не совладаешь никак с этим», — заметил Толстой по этому поводу. «Знаете, — напомнил он, — что Паскаль носил колючий пояс, и когда чувствовал в себе грех честолюбия, то с силой нажимал на пояс. Так исчезало "гримасничанье с добродетелью"».

Нередко, по собственному признанию Льва Николаевича, ему снились вещие сны, опережавшие явь. Когда ему было 28 лет и он был еще холост, Толстой увидел сон, ставший пророческим: он вертел стол, и стол ему сказал, что его женят в Москве, и даже назвал на ком, и что он будет очень счастлив. Действительно, сон оказался «в руку», правда, с небольшой толстовской оговоркой: «Могло бы быть гораздо лучше». Когда писателю исполнилось восемьдесят лет, он вспомнил еще об одном своем вещем сне: «Я не верил бы, если бы это не со мной случилось. Я тогда занимался охотой, хозяйством, был глуп до невозможности, всякие забавы, и вдруг такое». И далее Толстой прочел записанный им в 1865 году пророческий сон о том, что русскому народу предстоит освободить землю от собственности. Все это он увидел во сне 13 августа.

Писателю нравилось замечание Паскаля, под которым и он мог бы подписаться: «Если бы каждую ночь видеть продолжение сна предшествовавшей ночи, то можно было бы спутать, где действительность, а где сон». Своим снам, их верному прочтению, Толстой уделял большое внимание. Однажды он «живо и ясно» увидел во сне Татьяну Александровну Ергольскую, свою «милую тетеньку». Утром он рассказал о своем сне старшей дочери Тане, у которой недавно родилась долгожданная дочка Маша. Писатель попросил, чтобы внучку все-таки назвали в честь его тетушки — Татьяной. С тех пор внучку Льва Николаевича, прожившую долгую и счастливую жизнь, в шутку величали Татьяной Татья- новной.

В самых интересных снах, полагал Толстой, нет личности, времени и пространства. Сны, по его мнению, обычно бывают психологически верными. Писатель считал, что сновидение — некое мгновение между пробуждением и бодрствованием. В крепком же сне сновидений не бывает.

С бессонницей он боролся, решая математические задачи. Во время работы над «Азбукой» в 1872 году Толстой обратился к известному тогда академику В. Я. Буня- ковскому с просьбой рассмотреть «математическую часть» его «Азбуки». Вскоре он получил от академика

обстоятельное письмо на двадцати страницах, в котором тот хвалил и «дельно критиковал» автора за то, что он «напрасно в дробях исключил все прежние приемы». Многие математические дилеммы приходили ко Льву Николаевичу ночью, мучая и не давая заснуть. Сон, по его мнению, такая вещь, которая наступает вне зависимости от человеческой на то воли. Чем больше человек думает о том, что «надо спать», тем труднее ему бывает заснуть. Толстой считал, что засыпаешь как раз тогда, когда отсутствуют всякие мысли. Днем писатель спал мало, говоря, что для него «заснуть днем все равно что окунуться в воду: окунулся и довольно!».

Оказывается, существуют не только «бродячие» литературные сюжеты, которых насчитывается около тридцати шести, но бывают еще и одинаковые сны. Подобный сон о сыновней свободе видел то Пушкин, рассказывавший об этом в «Пугачеве», то Достоевский, поведавший о мужике Марее, то Толстой, увидевший как-то мужика, которого принял за своего отца. В этом сне прочитывается нечто глубинное — родовое, объясняемое фрейдистским, чисто отцовским комплексом, сравнимым только лишь с эдиповым.

Однажды он описал свой фантастический сон в письме к Тане Берс, который его жена нашла «сумасбродным» и в нем «ровно ничего не поняла»: «Ты знаешь сама, что она (Соня. — Н. Н.) всегда была, как и все мы, сделана из плоти и крови и пользовалась всеми выгодами и невыгодами такого состояния: она дышала, была тепла, иногда горяча, дышала, сморкалась (еще как громко) и т. д., главное же, владела всеми членами, которые, как то руки и ноги, могли принимать различные положения, одним словом, она была телесная, как все мы. Вдруг 21 марта 1863 года в 10 часов пополудни с ней и со мной случилось это необыкновенное событие. Таня! Я знаю, что ты всегда ее любила (теперь неизвестно уже, какое она возбудит чувство), я знаю, что во мне ты принимала участие, я знаю твою рассудительность, твой верный взгляд на важные дела жизни и твою любовь к родителям (приготовь их и сообщи им), я пишу тебе все, как было.

В этот день я встал рано, много ходил и ездил. Мы вместе обедали, завтракали, читали (она еще могла чи

тать). И я был спокоен и счастлив. В 10 часов я простился с тетинькой (она все была, как всегда, и обещала придти) и лег один спать. Я слышал, как она отворила дверь, дышала, раздевалась, все сквозь сон… Я услыхал, что она выходит из-за ширм и подходит к постели. Я открыл глаза… и увидал Соню, но не ту Соню, которую мы с тобой знали, ее, Соню — фарфоровую!! Из того самого фарфора, о котором спорили твои родители. Знаешь ли ты эти фарфоровые куколки с открытыми холодными плечами, шеей и руками, сложенными спереди, но сделанными из одного куска с телом, с черными выкрашенными волосами, подделанными крупными волнами, и на которых черная краска стерлась на вершинах, и с выпуклыми фарфоровыми глазами, тоже выкрашенными черным на оконечностях и слишком широко, и с складками рубашки крепкими и фарфоровыми, из одного куска. Точно такая была Соня, я тронул ее за руку, — она была гладкая, приятная на ощупь, и холодная, фарфоровая. Я думал, что я сплю, встряхнулся, но она была все такая же и неподвижно стояла передо мной. Я сказал: ты фарфоровая? Она, не открывая рта (рот как был сложен уголками и вымазан ярким кармином, так и остался), отвечала: "да, я фарфоровая". У меня пробежал по спине мороз, я поглядел на ее ноги: они тоже были фарфоровые и стояли (можешь себе представить мой ужас) на фарфоровой, из одного куска с нею, дощечке, изображающей землю и выкрашенной зеленой краской в виде травы. Около ее левой ноги немного выше колена и сзади был фарфоровый столбик, выкрашенный коричневой краской и изображающий, должно быть, пень. И он был из одного куска с нею. Я понял, что без этого столбика она бы не могла держаться, и мне стало так грустно, как ты можешь себе сообразить, — ты, которая любила ее. Я все не верил себе, стал звать ее, она не могла двинуться без столбика и земли и раскачивалась только чуть-чуть совсем с землей, чтоб упасть ко мне. Я слышал, как донышко фарфоровое постукивало об пол. Я стал трогать ее — вся гладкая, приятная и холодная, фарфоровая. Я попробовал поднять ее руку — нельзя. Я попробовал пропустить палец, хоть ноготь, между ее локтем и боком — нельзя. Там была преграда

из одной фарфоровой массы, которую делают у Ауэрба- ха и из которой делают соусники. Все было сделано только для наружного вида. Я стал рассматривать рубашку, — снизу и сверху все было из одного куска с телом. Я ближе стал смотреть и заметил, что снизу один кусок складки рубашки отбит и видно коричневое. На макушке краска немного сошла и белое стало. Краска с губ слезла в одном месте, и от плеча был отбит кусочек Но все было так хорошо натурально, что это была все та же наша Соня. И рубашка, та, которую я знал, с кружевцом, и черный пучок волос сзади, но фарфоровый, и тонкие милые руки, и глаза большие, и губы — все было похоже, но фарфоровое. И ямочка на подбородке и косточки перед плечами. Я был в ужасном положении, я не знал, что сказать, что делать, что подумать, а она бы и рада была помочь мне, но что могло сделать фарфоровое существо. Глаза полузакрытые, и ресницы, и брови — все было, как живое издалека. Она не смотрела на меня, а через меня на свою постель; ей, видно, хотелось лечь, и она все раскачивалась. Я совсем потерялся, схватил ее и хотел перенести на постель. Пальцы мои не вдавались в ее холодное фарфоровое тело, и, что еще больше поразило меня, она сделалась легкою, как скляночка. И вдруг она как будто вся исчезла и сделалась маленькою, меньше моей ладони, и все точно такою же. Я схватил подушку, поставил ее на угол, ударил кулаком в другой угол и положил ее туда, потом я взял ее чепчик ночной, сложил его вчетверо и покрыл ее до головы. Она лежала там все точно такою же. Я потушил свечку и уложил у себя под бородой. Вдруг я услыхал ее голос из угла подушки: "Лева, отчего я стала фарфоровая?" Я не знал, что ответить. Она опять сказала: "Это ничего, что я фарфоровая?" Я не хотел огорчить ее и сказал, что ничего. Я опять ощупал ее в темноте, — она была такая же холодная и фарфоровая. И брюшко у нее было такое же, как у живой, конусом кверху, немножко ненатуральное для фарфоровой куклы. — Я испытал странное чувство. Мне вдруг стало приятно, что она такая, и я перестал удивляться, — мне все показалось натурально. Я ее вынимал, перекладывал из одной руки в другую, клал под голову. Ей все было хорошо. Мы заснули. Утром я встал и ушел,

не оглядываясь на нее. Мне так было страшно все вчерашнее. Когда я пришел к завтраку, она была опять такая же, как всегда. Я не напоминал ей об вчерашнем, боясь огорчить ее и тетиньку. Я никому, кроме тебя, еще не сообщал об этом. Я думал, что все прошло, но во все эти дни, всякий раз, как мы остаемся одни, повторяется то же самое. Она вдруг делается маленькой и фарфоровой. Как при других, так все по-прежнему. Она не тяготится этим, и я тоже. Признаться откровенно, как ни странно это, я рад этому, и, несмотря на то, что она фарфоровая, мы очень счастливы.

Пишу же я тебе обо всем этом, милая Таня, только затем, чтобы ты приготовила родителей к этому известию и узнала бы через папа у медиков: что означает этот случай, и не вредно ли это для будущего ребенка. Теперь мы одни, и она сидит у меня за галстуком, и я чувствую, как ее маленький острый носик врезывается мне в шею. Вчера она осталась одна. Я вошел в комнату и увидал, что Дора (собачка) затащила ее в угол, играет с ней и чуть не разбила ее. Я высек Дору и положил Соню в жилетный карман и унес в кабинет. Теперь, впрочем, я заказал и нынче мне привезли из Тулы деревянную коробочку с застежкой, обитую снаружи сафьяном, а внутри малиновым бархатом, с сделанным для нее местом, так что она ровно локтями, головой и спиной укладывается в него и не может уж разбиться. Сверху я еще прикрываю замшей.

Я писал это письмо, как вдруг случилось ужасное несчастье, она стояла на столе, Н. П. (Н. П. Охотницкая. — Н. Н.) толкнула проходя, она упала и отбила ногу выше колена с пеньком. Алексей говорит, что можно заклеить белилами с яичным белком. Не знают ли рецепта в Москве. Пришли, пожалуйста».

Толстой увидел этот сон в сложный момент своей супружеской жизни, когда он «чуть не раскаивался» в том, что женился. «Он выдумал, что я фарфоровая, такой поганец! А что это значит — бог знает. Что ты думаешь о его сумасшедшем письме?» — с волнением спрашивала Софья Андреевна свою младшую сестру. В слове «кукла» вряд ли зашифрован смысл о «бездельной барышне». Скорее, эта метафора означает фригидность — холод

ность, отсутствие эротического опыта. Казалось бы, сон невозможно пересказывать столь художественно, чтобы не лишить его при этом особого дыхания, некой музыки, но Льву Николаевичу удалось сделать это, как всегда, гениально.

Таких необычайных снов с «ирреальной реальностью», тонкой имитацией жизни в толстовской сно- видческой практике было немало. О них он не раз рассказывал своей свояченице, «сияющей мечте», mademoiselle Тане. Процитируем еще один из них: «Я видел сон: ехали в мальпосте (почтовой карете. — Н. Н.) два голубя, один голубь пел, другой был одет в польском костюме, третий, не столько голубь, сколько офицер, курил папиросы. Из папиросы выходил не дым, а масло, и масло это было любовь. В доме жили две другие птицы; у них не было крыльев, а был пузырь; на пузыре был только один пупок, в пупке была рыба из охотного ряда. В охотном ряду Купфершмит (первая скрипка в оркестре Большого театра. — Н. Н.) играл на валторне, и Катерина Егоровна (учительница немецкого языка) хотела его обнять и не могла. У ней было на голове надето 500 целковых жалованья и резо (шелковая сетка для волос) из телячьих ножек Они не могли выскочить, и это очень огорчало меня».

Символика этого сна весьма проста: в шутливо-аллегорической форме Толстым воспроизводилась поездка Тани Берс со своим женихом и братом в Ясную Поляну.

Писатель любил, «увернувшись потеплее в одеяло», броситься в объятия Морфея, чтобы «наслаждаться» фантазиями сна: голыми женскими руками с ямочками и складочками, верховой ездой, охотой. Огромное количество снов, щедро разбросанных по толстовским дневникам и записным книжкам, словно просится в «сновидческий» симболярий. Его «подпольный мир» — своеобразная амальгама из символов, аллегорий, обрывков реальности. Эта фантасмагорическая смесь дополнялась тайными смыслами.

Толстой постоянно бился над разгадкой «механизмов» сна, разрабатывая собственную концепцию. «Я видел во сне девушку, в которую был влюблен, и при этом с такою верностью воображение воспроизводило не ее,

а меня, в том чудном состоянии души, когда человек бывает искренно влюблен, что я проснулся влюбленным. Когда душа человека во сне — не была развлеченной внешними предметами, и вступает в то состояние души, в котором находилась прежде (что случается и наяву, когда нам кажется, что какой-нибудь факт повторялся уже несколько раз), она воспроизводит все предметы, в то время отражавшиеся в ней. — Это одна из причин сновидений. Другая причина есть: внешние действия во время сна. — А третья: быстрое движение мысли, посредством которого соединяешь в одно целое: воспоминания и состояние души во время сна, внешние впечатления, поражавшие человека во время сна и неполных пробуждений». Приведенный нами пассаж представляет собой хорошо продуманную экспертизу сновидческого опыта. Но самое главное заключается в том, что сны раскрывают сложную «диалектику души» Толстого. Его сны были, как он выражался, «последовательными», «очень яркими», «безнравственными», «музыкальными», «золотыми и серебряными». Золотые — это значит послеобеденные, а серебряные — предобеденные, или, как их еще называли в Ясной Поляне, — «ноги греть». Многие сны можно было сравнить с повестями или романами. Иные являлись некими снами- мыслями. Встречались и семейные, отражавшие домашние коллизии, — от ранних, где жена любит его «легко и ясно», до «очень тяжелых», характеризуемых «борьбой с женой». Толстому случалось увидеть милые сны, в которых «собаки лизали ему ноги». Но больше всего ему все-таки нравилось «думать во сне».

Лев Николаевич интересовался природой сновидения, его связью с человеческим «подпольем», что гениально описал в своих романах. Чего только стоят сны Пьера Безухова и Андрея Болконского, Анны Карениной и Алексея Вронского. Эти сны прелестны грацией рисунка, прихотливостью архитектоники. Но в его писательской практике встречались и совсем иные сны, чрезвычайно колоритные, построенные на игре смыслов и слов, среди них — сон Стивы Облонского: «Да, да, как это было? — думал он, вспоминая сон… Алабин давал обед в Дармштадте; нет, не в Дармштадте, а что-то аме

риканское. Да, но там Дармштадт был в Америке. Да, Алабин давал обед на стеклянных столах, да, — и столы пели: II mio tesoro (мое сокровище. — Н. Н.) и не il mio tesoro, а что-то лучшее и какие-то маленькие графинчики, и они же женщины, вспоминал он». Толстовский герой, привыкший к беспечной, вальяжной жизни, постоянно проводящий время в шантанных кутежах, в обществе «поющих графинчиков» и певичек, привычно отождествлял женщин с графинчиками. Символика этого сна адекватна яви.

Сновидения обнажали то, что глубоко скрывал разум. Однажды ему приснилось, как кто-то ударил его по лицу, а он не смог должным образом ответить своему обидчику, не вызвав его на дуэль. Проснувшись, Толстой объяснил свой сонный «поступок» тем, что «во сне действует ум, а разум, сила нравственного движения отсутствует».

А теперь заглянем туда, куда, как говорил Лев Николаевич, не следует заглядывать. Напомним, что он регулярно делал записи в двух книжках, одна из которых, «денная», предназначалась для дневных заметок, а другая — «спальная» — для самых интимных, которые писатель записывал ночью, когда мысль, по его выражению, находилась в зените. Для этих целей у него даже была специальная английская металлическая ручка фирмы «Хавер» с электрической лампочкой, с помощью которой Толстой записал этот сон: «Я выгоняю сына: сын — соединение Ильи, Андрея и Сережи. Он не уходит. Мне совестно, что я употребил насилие, и то, что не довел до конца… Вдруг этот собирательный сын начинает меня своим задом вытеснять с того стула, на котором я сижу. Я долго терплю, потом вскакиваю и замахиваюсь на сына стулом. Он бежит. Мне еще совестнее. Я знаю, что он сделал это не нарочно… Приходит Таня и говорит мне, что я не прав. И прибавляет, что она опять начинает ревновать своего мужа… Вся психология необыкновенно верна, а нет ни времени, ни пространства, ни личности». Весьма красноречивый сон, но еще более впечатляет авторский комментарий к нему. Этот сон мог быть сравним только лишь с виртуозной интерпретацией «движения» сна одного из героев

фильма Бюнюэля «Скромное обаяние буржуазии*, в котором презентация сновидения — реальнее яви. Здесь сон, как утверждали древние, «сам себя толкует».

Однажды Толстой увидел очень страшный, угрожающий сон: «В темной комнате вдруг страшно отворилась дверь и потом снова неслышно закрылась. Мне было страшно, но я старался верить, что это ветер. Кто-то сказал: поди, притвори. Я пошел и хотел отворить. Сначала кто-то упорно держал сзади. Я хотел бежать, но ноги не шли, и меня обуял неописанный ужас. Я проснулся. Я был счастлив пробуждению». Подобные сны невольно приводили к мысли, что «жизнь есть радость пробуждения». Писателю становилось легко после пробуждения.

Благодаря снам он заглядывал туда, куда не надо смотреть человеку с земным вйдением. Но это было только в снах. В реальной жизни Толстой был более предназначенным, суеверно полагая, что будущее должно быть задернуто от дерзкого взора неким покрывалом. Каждый день он теперь встречал таинственной пиктограммой «Е.БЖ.» — «Если Буду Жив».

Еще большее значение писатель придавал нумерологическим смыслам, особенно мистическому числу «13», означавшему в древнееврейской символике смерть. Так, для него было чрезвычайно важно, сколько, например, человек участвовало в том или ином застолье. Если их оказывалось 13, то разговор невольно посвящался смерти. Один из гостей, Иван Тургенев, в этой связи осторожно заметил, что боязнь смерти — естественное чувство. Из-за этого страха он даже не приезжал в Россию во время холеры. Толстой же был убежден в обратном: тот не живет, кто боится смерти, которая неизбежна, как ночь или зима.

Он не раз сравнивал жизнь человека с падающим камнем: чем ближе к земле, тем быстрее падение. Теперь писатель искал новые смыслы в снах, цифрах, художественных текстах. Они приобретали космологический характер, помогая ему лучше прочувствовать самобытие. В этих переживаниях ему помогали гениальные тексты, такие как «Король Лир», ставший для него вещим, от пророчеств которого на душе становилось темнее ночи.

Среди многочисленных человеческих недугов, таких как русская хандра или английский сплин, есть, пожалуй, наиболее опасный. Недуг этот, назовем его «болезнью Лира», наделен определенной симптоматикой, сопровождаемой чувством одиночества и боязнью смерти. Эта странная болезнь была зафиксирована еще за 800 лет до Рождества Христова анонимным автором драмы «Король Лир», первым из писателей сумевшим сублимировать человеческое одиночество. Ей были подвержены преимущественно мужчины. Ведь различие между полами, с точки зрения Толстого, заключалось в том, что женщины, в отличие от мужчин, не думают о смерти.

«Болезнью Лира» страдали все великие. Ведь они — пустынники по определению. Своими мучениями, вызванными этим заболеванием, они расплачивались за свою уникальную способность погружаться во тьму, находя, что «самое интересное в жизни — смерть». Этой затяжной хронической болезнью заболевали многие писатели, в том числе и Лев Толстой. Знания медицины здесь оказались бессильны. Момент, когда наступит период облегчения, был неизвестен. Успокаивало только одно: от этой болезни не умирают. И все же утешений

было мало: природа, воздух и «дыхание света» не воодушевляли в период обострений. Тем не менее борьба с недугом велась достойно. Все знали: надежд на избавление от смерти нет. Поэтому и озлобления не наблюдалось. Болезнь экзаменовала пациента на смирение, подсказывая, что скорый конец их жизни не предвидится. Значит, расчеты с ней должны развиваться медленно.

В литературе издавна существовали бродячие сюжеты, кочевавшие во времени и пространстве. Гоцци насчитал их более тридцати, а де Нерваль сократил это количество до двадцати. Один из этих кочующих сюжетов — о короле Лире. Генезис «лирства» восходит к старинной драме «Король Лир». Неизвестный автор, рассказав о спасении души, сопровождаемом отказом от власти, придумал благополучный конец: Корделия возвращает отца в прежнее состояние. Впоследствии Шекспир переосмыслил этот сюжет, сделав его финал трагичным, и получилась пьеса, повествующая о метафизике ухода, его неизбежности и привкусе смерти.

«Король Лир» был увлекательной темой петербургского литературного бомонда 50-х годов. Одно время Толстой хотел полюбить и Шекспира. Всеми силами старался проникнуть в гениальное творение, постичь его гармонию и величие духа. Он стал читать «Лира» в переводе Дружинина. Антипатия к Шекспиру на время исчезла, он стал «понимать Лира» и пить за здоровье его автора. Не без помощи Тургенева он стал «приближаться» к Шекспиру, много читал его и «очень им восхищался», видя «огромный драматический талант».

Толстой пережил эту трагедию лично, невольно оказавшись в роли Лира. Лир Шекспира — безусловный архетип позднего Толстого. Он — больше реальности. Он — предчувствие и предсказание, одинокий крик, предупреждающий о грядущей беде. Идею ухода Толстой вынашивал много лет. Он постоянно грезил о свободе вне дома. Одиночество окрыляло его все более. Лир невольно становился идеалом его жизни, который захотелось во что бы то ни стало претворить в жизнь. Этот образ стал его личным мифом, спасающим и карающим божеством.

Действительно, у Толстого и шекспировского героя немало странных сближений: острое разочарование в жизни, иллюзорность прежнего бытия и условность прошлого. Толстой, как и Лир, отказался от всего, чем жил долгие годы, чтобы начать новую, совершенно иную жизнь. В жизни обоих был неслыханный поступок — отречение.

Прежде чем самому стать Лиром, Толстой приумножал свои владения. В этой идее он превзошел своего отца, «поставившего своей целью — поправление состояния, расстроенного отцом». В молодости писатель многое растратил из унаследованного им имущества. Продал деревни (Мостовую, Ягодную, Малую Воротынку) и свой огромный дом в 32 комнаты. Став мужем и отцом, «положив все на эту карту», он кардинально изменил взаимоотношения с собственностью. Он стал собирателем земель и вскоре превратился в богатого преуспевающего помещика. Толстой скупил плодородные земли на Волге, приобрел многие десятины близ своей усадьбы. Он овладел более чем восьмью тысячами десятинами земли.

После этого наступил перелом в его жизни, прежние

ценности потеряли для него всяческий смысл. В это время он был особенно близок к самоубийству, прятал шнурок, боясь повеситься, но, к счастью, не убил себя. Слишком велика была в нем сила жизни, побеждавшая страх смерти. Толстой всё чаще и чаще «громко вскрикивал» о своем уходе из Ясной Поляны. В 1883 году он выдал жене доверенность на ведение имущественных дел. Жизнь в условиях избытка казалась ему тяжелее жизни бродяги. Через два года последовала еще одна уступка: он разрешил Софье Андреевне вести дела по продаже своих сочинений.

Когда весной 1892 года в Ясной Поляне появился Аб- рагам фон Бунде, богатый швед, раздавший свое имущество и ставший после этого странником, писатель увидел в нем свою тень, собственное отражение: «те же мысли, то же настроение, минус чуткость».

Вскоре, на Страстную неделю, съехались сыновья с намерением делиться. Отцу было тяжело «подписывать и дарить то, что он давно уже не считал своим». В это время он был подобен Лиру, спешащему просунуть голову в воображаемую петлю. Он подписал раздельный акт: вся недвижимость, оцениваемая в 550 тысяч рублей, перешла к жене и детям.

«7 июля 1892 года в крепостную книгу тульского Нотариального Архива по Крапивенскому уезду был внесен Раздельный акт. Я. Ф. Белобородое, тульский нотариус, владелец конторы, находящейся в первой городской части Киевской улицы, совершил акт. К нему обратился артиллерии поручик граф Л. Н. Толстой вместе с детьми и жена — опекунша малолетних детей (Андрея, Михаила, Ивана, Александры). Присутствовали свидетели из Тулы: коллежский регистратор Павел Петрович Щеглов, проживавший на улице Волкова в доме Вознесенской, и коллежский секретарь Петр Петрович Зверев с улицы Фоминской из дома Савицкого заключили "отдельную запись" о том (что Л. Н. Толстой при жизни своей "составил для сих своих детей"), по которой каждому из детей согласно 924 и 996 статей X тома первой части Свода законов Гражданских распределил имение и приобретенную недвижимость, ничего не оставив за собой».

В этот миг Толстой «по своим разным ходам мысли вспоминал о короле Лире», предложив сыновьям прочесть знаменитую пьесу. Прочитали. Но, кажется, не совсем поняли ее пророческий смысл.

Таким образом, Толстой «совершил большой грех», отдав детям свое состояние с лесами, водами и постройками. На старости лет он отошел от семьи в результате нового мирочувствования и иного своего жизне- состояния. Он думал теперь не о людях, а о Боге. Он разочаровался в своем прежнем образе жизни, во всем материальном, сопровождавшем его. Отказался от поместья, авторских прав, предпринял беспрецедентную попытку покончить со своим привилегированным положением, чтобы жить как простой крестьянин.

В последние годы жизни Толстой гордо «лирствовал» среди тишины и молчания в Ясной Поляне. Он находился в плену у одиночества. Уже наметилось четкое противостояние между ним и его домашними. Время отцовства он возвратил с помощью младшей дочери — Александры, сыгравшей в последующей его судьбе роль шекспировской Корделии. Сходств, как видим, предостаточно. Не потому ли Толстой так боялся Лира, как можно бояться только своего двойника? И не поэтому ли он так судорожно хватался, как за спасательную соломинку, за анонимного дошекспировского «Короля Лира» с благополучным его финалом? В дошекспиров- ской пьесе теплилась надежда, которая, как известно, умирает последней. Здесь Корделия не гибнет и возвращает отца в его прежнее состояние.

Толстой был человеком предназначенным. Он боялся заглядывать вперед, предпочитая настоящее будущему. Будущее должно было быть закрыто для писателя плотным занавесом. Но вдруг, не без помощи Шекспира, этот таинственный занавес неожиданно приоткрылся перед ним, не оставив надежды. Именно этого жеста он так и не смог никогда простить английскому драматургу. Толстой, так не любивший тавтологий, никак не желал повторять чью-либо жизнь, пользуясь уже известным готовым сценарием.

Ему ненавистна была любая власть, кроме, пожалуй, одной — власти над самим собой. Но в истории с Лиром

произошло что-то непредвиденное: он потерял ее. А тот, кто лишает себя власти, становится жертвой.

И всё же уход Толстого непостижим до конца, как все великое. Его стремительный побег в неизвестность, как и лохмотья странствующего Лира, по-прежнему остается горьким упреком человечеству за легкомысленную неспособность достойно уберечь гениальную старость.

Лир для Толстого стал самой жизнью. Прочитав эскапистскую пьесу Шекспира, созвучную его убеждениям, он заглянул в свое будущее, как в бездну, и то, что он увидел там, заставило его ужаснуться. Написав статью «О Шекспире и о драме», Толстой не знал, как ее закончить, и оставил место для постскриптума. Через четыре года, 28 октября 1910 года, он навсегда покинул родную усадьбу, устремившись на встречу с вечностью. Его уход и стал недостающим своеобразным постскриптумом к этой статье. Круг замкнулся. Совершив побег из Ясной Поляны, Толстой своим поступком благословил то, что так хотел проклясть.

«Болезнь Лира» была побеждена Толстым. Побеждена с помощью творчества и еще путем «расширения жизни, переступающей границы рождения и смерти».