Заключение

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Заключение

Если иметь в виду отдаленную перспективу, то мы хотели бы видеть наше исследование предельно расширенным комментарием к французской культуре во всех смыслах этого слова. Таким комментарием, в котором, в первую очередь, нуждался бы носитель русского языка, какой бы конкретной целью он ни задавался: будь то обучение языку, перевод, общение, восприятие художественного творчества, деловое сотрудничество, туризм и пр. Такой комментарий, очевидно, может быть представлен в совершенно различных формах – от двуязычного словаря «слов и идей» (лингвистической разновидности культурологического словаря) до специальных пособий по переводу, особого комментария в учебниках и обучающих программах. В идеальном варианте – комментарий-тезаурус, составленный не только лингвистами, но и историками, философами, культурологами, политологами, психологами и социологами. Мы искренне надеемся, что наша работа будет продолжена именно в составе такого расширенного коллектива. Наша надежда кажется нам обоснованной, ведь при всё возрастающем контакте русских с западом приходит осознание того, что необходимо преодолевать не только языковой барьер, но и барьер принципиально иного менталитета.

Мы хотели бы еще раз подчеркнуть (см. Введение к этой книге) роль исследователей, наметивших направление поиска. Так, Эдвард Сепир отмечал: «Ни один человек, хотя бы поверхностно интересовавшийся французской культурой, не остался безразличным к таким ее свойствам как ясность, отчетливая систематичность, уравновешенность, тщательность в выборе средств и хороший вкус, которые пронизывают столь многие аспекты национальной цивилизации» (1). Все это и многое другое мы смогли увидеть, анализируя понятийный фонд французского языка. Сепир также писал и о русских, об их индивидуальном подходе к человеку, об их «корневой человечности», пренебрежении к институциональным перегородкам, об их безответственности.

Очевидным образом противопоставляя русский менталитет западноевропейскому, Анна Вежбицкая отмечала в русских эмоциональность, выражающуюся в акцентировании чувств и их свободном изъявлении, в высокой эмоциональности русской речи; иррациональность к противоположному так называемому научному мнению; неагентивность – ощущение того, что людям неподвластна их жизнь, фатализм, смирение и покорность; любовь к морали – абсолютизация моральных измерений человеческой жизни, рассуждение в терминах добра и зла и пр. (2).

Высказанные Вежбицкой суждения, содержащие явный контрастивный аспект, представляются отчасти безусловными, отчасти спорными. Так, не вполне понятно, как повышенная эмоциональность русских сочетается с кодексом воспитания, во все времена направленного на подавление эмоций («свободное» в плане проявления эмоций воспитание – чисто западноевропейская придумка, опирающаяся на обширную философско-этическую традицию, которой никогда не было в России). Не вполне понятно, как это утверждение согласуется с безусловной бедностью русского мата, оперирующего пресловутыми одиннадцатью корнями, по сравнению с развитыми языками французского арго. Также непонятно, как объяснить, что во французском языке сильнее развита синонимия в области эмоциональной лексики – обилие синонимов, конечно, в первую очередь выявляет «обработанность» понятия культурой, но разве эта обработанность не является функцией от частотности употребления? Действительно, западноевропейский рационализм неоспоримо противопоставляется русской иррациональности, неоспоримо, но не столь однозначно: не будем забывать о том, что французская наивная картина мира выделяет такой орган наивной анатомии как esprit, являющийся одновременно и умом, и душой. Линии, идущие от esprit, как мы показали, простираются и в другие сферы представлений: sens – это чувство-мысль, в sentiment тоже существует выраженный когнитивный элемент значения (об этом далее). В свою очередь русский ум – центральное понятие наивной анатомии русского языкового сознания – также никак «не поддерживает» высказанную Вежбицкой точку зрения. Мы уже говорили о том, что агентивность и рационализм французов и, соответственно, неагентивность и иррационализм русских являются прямыми следствиями истории развития этих двух народов. Однако, при всем нашем согласии с такими противопоставлениями, мы хотели бы подчеркнуть, что пассивно-созерцательное мировоззрение русских, сформировавшееся под безусловным влиянием православия и восточных интервенций, просто иначе трактует «практику» и «действие», зачастую интерпретируя пассивность как максимально наполненное действие, а созерцательность – как мудрость. Что же до любви к морали, которую отмечал также и Сепир, то вряд ли какая-либо страна смогла бы состязаться с Францией по числу писателей-моралистов. Мы не станем подробно развивать наши ремарки, а обратимся к краткому изложению результатов работы, позволяющих при помощи анализа именно языкового материала взглянуть на французский менталитет с точки зрения носителя русского языка.

Французские представления о судьбе находятся в совершенно ином ассоциативном ряду, нежели русские. Для русского сознания судьба – либо присужденное (приговор суда), либо доля (часть целого, роднящая каждого человека со всеми остальными), во французском судьба – предназначение или жребий. В русском языке центральные коннотативные образы – женщина, текст, путь. Во французском – своевольное существо, жребий. Центральный термин, обозначающий судьбу во французском языке – sort, жребий. Французское слово sort мыслится скорее неодушевленно и избегает позиции подлежащего, русская судьба предпочитает позицию агенса. Французские представления о случае восходят к той же прототипической ситуации, что и sort – «игра в кости, жребий». Русские слова все имеют разную этимологию и описывают различные аспекты взаимоотношений человека и случая. Два центральных французских понятия – hasard и occasion – сильно разнятся, одно описывает страшную темную слепую силу, другое – удачный случай, благоприятствующий успеху человека. И с тем, и с другим мифологизированным персонажем человек ведет себя активно, пытаясь случаем манипулировать и использовать его. Находясь под приговором судьбы, русский человек охотится на случай, пытается добыть себе удачу, он не знает страха, он любит риск. Во французском же сознании не предусмотрено снятие с себя ответственности и перекладывание ее на обстоятельства. Отметим также, что русская картина мира в этой области оптимистичнее французской, в русском сознании существует представление о большом количестве сил, помогающих человеку (помогают и случай, и везение, и удача). Любопытно, что во французском языке, где основная роль все же отводится человеку, нет целостного персонифицированного представления о неудаче, помогающего списать с себя ответственность и возложить ее на некое мифологическое существо.

Представления об опасности также существенно разнятся во французской и русской культурах. В русском сознании опасность связывается со стихией, во французском – с ситуацией власти сильного над слабым, с испытанием, с жестокостью. Мы видим, что французская опасность социализирована, русская – стихийна. Это помогает понять, почему для русского сознания человек – потенциальная жертва опасности, а для французского – активная сила, противостоящая опасности и побеждающая ее.

Здесь мы также усматриваем различное отношение к идее ответственности: русский любит риск и живет с мыслью «авось пронесет», француз живет в системе страхования, специально созданной как ответ на опасность и риск. В обоих языках мы находим общий коннотативный образ дамоклова меча, что свидетельствует: развитие русского представления об опасности шло по европейскому следу.

В сфере изученных нами абсолютов также четко просматривается различие французского и русского менталитетов. Во французском языке существенно изменено и практически выведено за рамки обыденного употребления понятие добра и соответствующих характеристик человека, поскольку совершенно иначе трактуется идея бескорыстности и бескорыстного действия.

Во французском языке отсутствует обиходное понятие истины как бесполезное на фоне правды (v?rit?), покрывающей весь необходимый спектр ситуаций, возникающих в практической жизни. В русском сознании понятие добра – одно из центральных и отражает популярность идеи бескорыстного действия. В русском бытовом сознании прекрасно соседствуют истина и правда, подчеркивая характерную для русских двоичность в восприятии мира. Истина – высшее и недоступное человеку и потому оправдывающее его несовершенство, которое также помогает русскому не чувствовать себя в ответе за происходящее. Русская правда имеет также и особый смысл, отражающий историю России и связанный с идеей угнетенности простого народа. Таким образом, истина, правда, добро для русского самосознания – моральные ценности, существенным образом определяющие его особенности.

Французское же сознание существует в иной системе координат, связанной с унаследованными из античности установками на активность, целеустремленность, ответственность, стремление к процветанию и благу. Сказанное может быть представлено в виде четырех оппозиций, характеризующих французский и русский менталитет.

1. Активность / пассивность: французское сознание предписывает человеку бороться с высшими силами и привлекать все позитивное на свою сторону; русское самосознание пассивно и жертвенно.

2. Ответственность / безответственность: французское самосознание, вырабатывавшееся веками, отражает глубинную идею ответственности человека за то, что он делает, и за то, что с ним происходит; русский человек принципиально существует вне этой идеи.

3. Корыстность / бескорыстность: французское сознание принимает бескорыстность в социально определенных формах (см. понятие дружбы и его трансформацию в рамках современного французского менталитета), оно адаптировало идею целесообразного бескорыстного, оформленного в языке не одним десятком терминов; для русского самосознания идея бескорыстности (выражаемая также и в отношении к деньгам) крайне привлекательна и сопряжена с идеей добра – основной русской ценностной категорией. Для французского сознания добро – это то, что служит пользе человека или общества, для русского – это то, что делается во благо другого, иногда даже вопреки общественному благу.

4. Социализированность / стихийность: французское сознание представляется сознанием, оформленным по заданным социумом рамкам. На уровне понятий это выражается, применительно к описанной группе слов, в соблюдении социальных установок в их трактовке. Русское сознание представляется более стихийным, то есть сохраняющим первоначальное, «негосударственное» отношение к высшим силам и абсолютам, понимающим их как проявление природы в высшем понимании этого слова, а не как результат действия того или иного социального механизма.

Сопоставление французских и русских центральных органов наивной анатомии дополняет и развивает уже выявленные нами особенности французского менталитета. За французским и русским понятиями души стоит один и тот же этимон – дух, дыхание, однако понятия, произошедшие от этого этимона и трактуемые принципиально сходно, развили совершенно различные образно-ассоциативные ряды, что обусловлено различиями в формировании национального самосознания и привело к четким несовпадениям самой сущности этих двух менталитегов. Русская душа, в большой степени связанная с представлением о психическом – живой детородный орган, внутренняя суть человека, связанная с идеей «быть, а не казаться». Французская душа оказалась связанной с совершенно иным комплексом представлений – ткань, одежда, металл, предмет, что является проявлением целостной установки французского сознания, что мир делается руками человека, приспосабливается им для своих нужд, перекраивается под его мерки.

Эту же тему развивает и французская совесть (conscience), имеющая с русским соответствующим словом идентичное происхождение: оба слова восходят к идее co-знания, знания, разделяемого всеми. Однако если русское сознание превращает совесть в вечно доминирующего судью и палача, то французское сознание превращает совесть в слабого, пугливого, готового пойти на сделку или отступить противника.

Французский менталитет вытесняет недоступное и непрактичное (истина), мистически-эмоциональное и неконтролируемое (душа), судящее и карающее (совесть).

Центральным органом мышления в русском сознании является ум, во французском – esprit. Ум – это инструмент, которым человек добывает новое знание, «открывает истины». Esprit, этимологически связанное с духом и дыханием, является и мыслящим, и чувствующим началом. Esprit – не инструмент, а сущность человека, разумное начало, равно как и intelligence, акцентирующее умение понимать, и raison, связанное с конкретным эталонным направленным действием человеческого разума. Во французском языке не обнаруживается точного эквивалента русскому уму, равно как в русском языке не обнаруживается эквивалента французскому esprit. Однако русский ум, разум, рассудок не знают такой классификации и стратификации, как французское esprit, и такой особенной выделенности и разработанности понятия практического ума, имеющего во французском языке даже возможность образно ассоциироваться с наличными деньгами.

Сопоставляя французские и русские понятия, обозначающие центральные органы наивной анатомии, мы увидели, что французское сознание не адаптировало за ними высшей функции и не увидело в них высшего начала. Носитель французского языка покорил душу и совесть, приписав основную жизненную энергию органу мысли – esprit, оказавшемуся больше и души, и совести и ставшему основным символом человеческой сущности.

Таким образом, для французского сознания более значимыми и поэтому стойкими оказались установки античного мировоззрения, нежели христианского, не слишком подходящего для стимулирования личного и общественного прогресса. Подобные же источники имеет и крайне неожиданный для русского сознания образ души как ткани-оболочки-одежды, традиционно презираемых русским одухотворенным видением мира, однозначно выбравшим сущностное, а не кажущееся.

Сопоставление ментальных категорий в двух языках, в двух мировоззренческих системах показало, что французское сознание более подробно членит пространство большей части понятий: русскому размышлению соответствуют m?ditation и r?flexion, русской причине – effet и cause, русской цели – fin, but, objectif и т. д. За этим более подробным членением стоит чувствительность французского сознания к объективному знанию, убеждение, что существуют непреложные законы, по которым можно анализировать действительность и адекватно действовать в ней, убеждение, что субъективное должно отличать от объективного. Мы бы связали такое членение с особым развитием судебной системы во Франции, через которую прошли многие из рассматриваемых понятий.

Следует также обозначить особенности самой сути французских понятий относительно русских аналогов. Главное – опора на факты, особенно пристальное внимание к достоверности. Отсюда логично следует, в частности, то, что рациональные эмоции во французском языке более рациональны, в русском – более эмоциональны.

При всем различии интересно отметить, что сопоставляемые ряды находятся в пределах общего поля коннотативных образов (вода, осязаемость, опора). Это свидетельствует о влиянии западноевропейской культуры на русскую в этой сфере и еще более подтверждается тем, что мы не находим никакой «мифологической поддержки» для них в славянской мифологии. Для такого влияния существовало множество причин, о которых мы говорили в соответствующей главе нашей книги. Проведя сопоставление рядов, описывающих ментальные категории в двух языках, мы пришли к заключению, что французский тип сознания – это рационалистический тип сознания, русский менталитет в этой сфере идет скорее по интуитивному пути. В сфере соответствующих французских представлений царит порядок, они хорошо структурированы и описаны, русские же понятия менее структурированы, картина мира упрощена, о чем свидетельствует стягивание различных категорий в одну. За русскими понятиями стоят этимоны, восходящие к родовому строю, за французскими – к государственному.

Сопоставление базовых эмоций во французском и русском языках показало следующее.

Базовые эмоции во французском и русском языках по-разному соотносятся с мужским и женским стереотипом поведения: в русском языке большинство базовых эмоций – «мужские», во французском – «женские». Подобное распределение кажется глубоко мотивированным всем сказанным ранее: интуитивный тип мировоззрения признает эмоциональность в качестве признака активного типа поведения, рационалистический – в качестве рецессивного.

В двух описанных языках базовые эмоции по-разному соотносятся с органами наивной анатомии. Во французском сознании разум и чувства не противопоставляются до такой степени, как в русском, отсюда – двойственная и смысловая, и образная возможность ассоциировать французские эмоции и с болезнями тела, и с болезнями ума (в русском языке эмоции ассоциированы только с болезнями тела). Во французском языке особенно отрефлексировано поле слов, описывающих страх, что позволяет заключить, привлекая также некоторые экстралингвистические факторы (фольклор, проработку этого понятия философами-экзистенциалистами), что страх – эмоция, в большей степени свойственная французскому национальному сознанию, нежели русскому. Именно в качестве гиперкоррекции страха, возможно, возникают рационализм и социализация, являющиеся своего рода его профилактикой. Французские синонимы со значением страх разнятся по интенсивности чувства, по реальности / нереальности причины, по источнику, его вызывающему (одушевленный / неодушевленный), по содержательной его сути (страх-непонимание, страх-отвращение). В русском языке синонимы страха не столь многочисленны и в основном описывают его продолжительность и интенсивность. На уровне коннотативных образов, наряду с общими коннотациями, свидетельствующими о близком контакте культур, выявлены также и специфические коннотации, позволяющие «дешифровать» особенности самих эмоций (русский страх – змея, французское sentiment – цветок). Во французском языке описана также повышенная осознанность поведения при испытывании эмоции, в русском же языке зафиксирована сочетаемость, описывающая непосредственные проявления. Особенно ценным при описании базовых французских эмоций оказалось понятие angoisse, не имеющее русского эквивалента и отражающее квинтэссенцию важного для современного французского сознания понятия – экзистенциального страха, получившего огромную культурную разработку. Русское понятие восторг также не имеет аналога во французском языке и подчеркивает именно непосредственность проявления радости. Ситуация, проявившаяся в сопоставлении русской радости и французского joie, указывает на сохранившуюся в сознании русского человека этизацию переживаний, на одухотворение ряда категорий, представляющихся высшими для этого типа национального сознания. Французское сознание представляет в данном случае образец сознания гуманистического, при котором мерилом всего является человек, каким бы он ни был (чаще далеким от божественности), и все существует в его реальном человеческом масштабе.

Все вышесказанное позволяет нам сделать такие обобщения:

1) схожесть в определении понятий показывает некую прототипическую общность французского и русского менталитетов, позволяющую говорить об индоевропейском типе мышления;

2) различие в объеме понятий, а также их количестве в рамках одного заданного понятийного поля свидетельствует о глубоком различии путей, по которым развивались эти две цивилизации, каждый раз членя ситуацию по-своему и наполняя понятие специфическим (дополнительным по отношению к инварианту) набором признаков, отражающим особенности каждого из национальных менталитетов;

3) пересечение в области коннотативных образов свидетельствует о частичной общности образного фонда этих двух культур, а также об их глубоком содержательном контакте;

4) непересечение коннотативной системы является следствием несхожести «материнских» мифологий, как на ранних ее фазах, так и на поздних (античная мифология – славянская мифология; католицизм – православие), и говорит о независимости развития понятийной системы каждой из двух культур;

5) уникальное сочетание этих признаков в рамках каждого понятия или семантического поля позволяет увидеть фрагменты национальных менталитетов, отличающиеся как большим различием, так и некоторым сходством. Совпадения инвариативны, различия – вариативны.

Очевидно, что современная ориентация России на европейскую шкалу ценностей будет все больше и больше прояснять для носителей русского языка в существенном объеме непонятный для них на сегодняшний день французский менталитет.

Описанные нами качества французского менталитета в большинстве случаев оцениваются носителями русского языка и представителями русского национального сознания как положительные. Однако тенденция взаимодействия, кажется, уже определилась: не только притяжение, но и отталкивание – поскольку различие культур кардинально, и именно сохранение этих различий позволяет этносу самоидентифицироваться в языке, отражающем его сознание, подсознание, менталитет, историю и культуру.

Если обобщить все сказанное и представить описанные понятия во французском и русском языках как признаки этих этносов, мы можем получить следующие ряды.

Приведенные оппозиции не следует понимать как строгие и окончательные. Наши дальнейшие исследования будут посвящены их уточнению и расширению.

Библиография

1) Сепир Э. Избранные труды по языкознанию. М., 1993. С. 470–472.

2) Вежбицкая А. Язык, культура, познание. М., 1996. С. 33–34.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.