«Правдивейшая история» кошмара
«Правдивейшая история» кошмара
Что же это? Ночь или кошмар? Безумная сказка или скучная повесть, или это — жизнь?.. Сумасшедший это, или это он, вы, я? Почем я знаю? Оставьте меня. Я хочу думать. Я хочу быть один… Фонари тонут в тумане. Глухие, редкие выстрелы несутся из-за Невы, оттуда, где «Коль славен наш Господь в Сионе». И опять, и опять тоскливо движется точка, и навстречу ей еще тоскливее движется другая. Господа, это что-то ужасно похожее на жизнь, на самую настоящую жизнь.
И.Ф. Анненский
С самого момента выхода в свет «Двойника» критики, вслед за Белинским, не переставая, жаловались на «недостатки формы и отсутствие чувства меры», на ничем не обусловленную запутанность непонятного сюжета, на небрежность стиля и затянутость повествования. К перечню претензий критиков можно было бы добавить, что самые важные места поэмы звучат скорее как буффонада, бурлеск, гротеск, но только не как драма. Вот, например, как изображается появление двойника:
Все предчувствия господина Голядкина сбылись совершенно. Все, чего опасался он и что предугадывал, совершилось теперь наяву. Дыхание его порвалось, голова закружилась. Незнакомец сидел перед ним, тоже в шинели и в шляпе, на его же постели, слегка улыбаясь, и, прищурясь немного, дружески кивал ему головою. Господин Голядкин хотел закричать, но не мог, — протестовать каким-нибудь образом, но сил не хватило. Волосы встали на голове его дыбом, и он присел без чувств на месте от ужаса. Да и было от чего, впрочем. Господин Голядкин совершенно узнал своего ночного приятеля. Ночной его приятель был не кто иной, как он сам, — сам господин Голядкин, другой господин Голядкин, но совершенно такой же, как и он сам, — одним словом, что называется, двойник его во всех отношениях [261].
Поскольку подобных описаний в поэме великое множество, то неудивительно, что это сочинение бросает вызов не только «чувству реального», но и, как выразился Белинский, «чувству меры». Все так, если считать, что в поэме описаны события, претендующие на то, чтобы считаться «правдивейшей повестью». Но эти описания исключительно точны и совершенно уместны, если предположить, что герой переживает кошмар — то во сне, то наяву. Судите сами:
Глухо занывало сердце в груди господина Голядкина; кровь горячим ключом била ему в голову; ему было душно, ему хотелось расстегнуться, обнажить свою грудь, обсыпать ее снегом и облить холодной водой. Он впал наконец в забытие… Когда же очнулся, то увидел, что лошади несут его по какой-то ему незнакомой дороге. Направо и налево чернелись леса; было глухо и пусто. Вдруг он обмер: два огненные глаза смотрели на него в темноте, и зловещею, адскою радостию блестели эти два глаза. Это не Крестьян Иванович! Кто это? Или это он? Он! Это Крестьян Иванович, но только не прежний, это другой Крестьян Иванович! Это ужасный Крестьян Иванович!.. [262]
И если допустить, что главной задачей автора было отобразить состояние кошмара, то тогда все то, на что «претендовали» критики, превращается из недостатков поэмы в ее ключевые места, в ее несомненные достоинства.
В самом деле, у нас, читателей, нет никаких оснований считать, что мы имеем дело именно с литературной реальностью, а не с кошмаром Голядкина. События поэмы загадочны и парадоксальны, а происходящее настолько неотличимо от кошмарного сна, что герой периодически хочет ущипнуть себя, чтобы проснуться:
«Что же это, сон или нет, — думал он, — настоящее или продолжение вчерашнего? (…) Сплю ли я, грежу ли я?» Господин Голядкин попробовал ущипнуть самого себя, даже попробовал вознамериться ущипнуть другого кого-нибудь… Нет, не сон, да и только [263].
Как выясняется, только «адская злоба врагов» мешает герою счесть все случившееся с ним «бредом, мгновенным расстройством воображения» [264]. Но даже и без этих гоголевских пробуждений [265] и щипков, которым, как мы видели, была суждена долгая литературная жизнь, все последующее трудно счесть чем-то иным, чем продуманным крещендо кошмара:
Все это, разумеется, только мелькнуло в голове господина Голядкина. Сам же он горел на мелком огне. Да и было от чего, впрочем. Тот, кто сидел теперь напротив господина Голядкина, был — ужас господина Голядкина, был — стыд господина Голядкина, был — вчерашний кошмар господина Голядкина, одним словом, был сам господин Голядкин — не тот господин Голядкин, который сидел теперь на стуле с разинутым ртом и с застывшим пером в руке; не тот, который служил в департаменте в качестве помощника своего столоначальника (…) — нет, это был другой господин Голядкин, совершенно другой, но вместе с тем совершенно похожий на первого (…) так что если б взять да поставить их рядом, то никто, решительно никто не взял бы на себя определить, который именно настоящий Голядкин, а который поддельный, кто старенький и кто новенький, кто оригинал и кто копия [266].
В отличие от Гоголя, который скрытно погружал читателя в морок кошмара, Достоевский заставляет читателя наблюдать, как теряется в догадках, блуждая между кошмаром и литературной реальностью, Голядкин, мучимый неспособностью отличать одно от другого [267]. Неправдоподобие происходящего заставляет героя сомневаться в подлинности его собственного существования:
Это, вероятно, как-нибудь там померещилось, или вышло что-нибудь другое, а не то, что действительно было; или, вернее, это я сам ходил… и себя как-нибудь там принял совсем за другого… одним словом, совершенно невозможное дело [268].
И повествователь, и герой расценивают происходящее как кошмар [269], прямо сообщая, что ощущения Голядкина наяву легко спутать с кошмарным сном. Героя посещают провидения, в своих снах он ищет подтверждения того, что происходит в ним наяву, ибо эта «явь» не что иное, как полноценный кошмар с характерным «замиранием крика на губах»:
Кругом было мутно и не видно ни зги. Трудно было отличить, куда и по каким улицам несутся они… Господину Голядкину показалось, что сбывается с ним что-то знакомое. Одно мгновение он старался припомнить, не предчувствовал ли он чего-нибудь вчера… во сне, например… Наконец тоска его доросла до последней степени своей агонии. Налегши на беспощадного противника своего, он начал было кричать. Но крик его замирал у него на губах… [270]
Чем ближе мы к встрече с двойником, чем больше поэма превращается в полный кошмар и чем меньше у читателя оснований верить в реалистичность описываемого, тем энергичнее настаивает автор на «правдивости» рассказываемой истории. Он впервые указывает нам на ее «правдивость» в самом начале, когда поэма дает еще крайне мало оснований сомневаться в ее реалистичности, а Голядкин стоит на черной лестнице квартиры Олсуфия Ивановича:
Обратимся лучше к господину Голядкину, единственному, истинному герою весьма правдивой повести нашей [271].
Настойчивость автора в этом месте кажется не вполне обоснованной — ну, стоит герой на черной лестнице, а почему бы нам и сомневаться в этом? Что ж тут такого неправдоподобного? Но и через две страницы, когда действие вроде бы по-прежнему никак не выходит за пределы банальности, Достоевский снова поспешит уверить читателя, что рассказываемая им история абсолютно правдива:
Вот в таком-то положении, господа, находим мы теперь героя совершенно правдивой истории нашей, хотя, впрочем, трудно объяснить, что именно делалось с ним в настоящее время [272].
В том ли дело, что автор хочет подчеркнуть реалистичность описания и добиться таким незатейливым способом эффекта литературной реальности? Или в том, что герой на самом деле только воображает себе и свое стояние на лестнице, как и все последующее? А поскольку все дальнейшие события поэмы крайне напоминают погоню майора Ковалева за носом, не говоря уж о правдоподобии самого образа двойника, то мы, читатели, конечно, имеем все основания для некоторого недоверия. На протяжении всей поэмы неясность грани между литературной реальностью и сном только нарастает, а автор продолжает уверять нас в том, что все происходящее — достовернейшая и правдивейшая история.
Конечно, Достоевский, говоря о «правдивейшей истории», вовсе не обманывает читателя и не лукавит с ним, как, бывало, делал молодой Гоголь. Эта история является правдивейшей не благодаря ее сюжету, а в силу глубокой психологической подлинности воссозданного особого ментального состояния кошмара, наблюдать, анализировать и оценивать достоверность которого читатель и приглашается автором. Проступая сквозь ткань литературной реальности, кошмар противостоит ей и одновременно наполняет ее собой, отрицает ее и обретает в ней условие своего существования:
Вдруг господин Голядкин умолк, осекся и как лист задрожал, даже закрыл глаза на мгновение. Надеясь, впрочем, что предмет его страха просто иллюзия, открыл он наконец глаза и робко покосился направо. Нет, не иллюзия!..Рядом с ним семенил утренний знакомец его (…) он совершенно не понимал, что с ним делалось. Он не верил себе. Он еще не опомнился от своего изумления [273].
Возможно, фраза из последней сцены: «Тоска давила кошмаром грудь господина Голядкина-старшего. Ему стало страшно…» [274] была удалена Достоевским из редакции для «Общего собрания сочинений» потому, что на непосредственное сходство с кошмаром работал весь замысел поэмы и такое указание в конце могло показаться даже слишком прямолинейным и навязчивым.
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОКДанный текст является ознакомительным фрагментом.
Читайте также
2. Образы кошмара
2. Образы кошмара Несмотря на преувеличения, описание чумы теми, кто ее пережил, подтверждают связь между кризисами материального положения общества и появлением чумы. Общественное сознание связывает эпидемии с двумя другими бедствиями: голодом и войнами. Чума подобна
2.9. Священная История, История, историзм
2.9. Священная История, История, историзм Повторим еще раз: религиозному человеку известны два типа Времени: мирское и священное. Мимолетная временная протяженность и «череда вечностей», периодически восстанавливаемая во время празднеств, составляющих священный
Невский проспект: 25-й кадр кошмара
Невский проспект: 25-й кадр кошмара 1 Как фантастические повести Гоголя, так и его реалистические поэмы — равно создания мечтателя, уединенного в своем воображении, отделенного ото всего мира непреодолимой стеной своей грезы. (…) Реальное от фантастического не отделено
Гоголь и черт: материализация кошмара
Гоголь и черт: материализация кошмара Религия снабдила его тональностью и методом. Сомнительно, чтобы она одарила его чем-нибудь еще. В. Набоков Смех Гоголя — это борьба человека с чертом. Д.С. Мережковский. Итак, мы подошли вплотную к вопросу о том, зачем Гоголь ставил
2 АЗБУКА КОШМАРА
2 АЗБУКА КОШМАРА Во время перемены блюд над столом, за которым собрались наши друзья — интеллектуалы с бульвара Распай, повисла пауза.— Что вы думаете о новом романе Уэльбека? — решила я оживить застольную беседу. Вот теперь «глубину воцарившегося молчания» стало
Формула кошмара
Формула кошмара «Потом я понял, что страшно устал. (…) Мне вдруг пришло в голову, что с начала времен я просто лежу на берегу Урала и вижу сменяющие друг друга сны, опять и опять просыпаясь здесь же. (…) Кто, подумал я, прочтет описание моих снов? (…) Неужели, подумал я, я так и
Гедонизм кошмара
Гедонизм кошмара …Чувство возвышенного (…) есть удовольствие, которое возникает лишь опосредованно, а именно порождается чувством мгновенного торможения жизненных сил и следующего за этим их приливом, таким образом, вызывая растроганность, оно не игра, а серьезное
3 НЕМОТА КОШМАРА
3 НЕМОТА КОШМАРА «О Достоевском писать нельзя, — решительно заявил мне коллега-филолог, редактор толстого московского журнала. — Достоевский — это же чистая идеология. Ведь вы же понимаете, почему нельзя писать о Солженицыне? Так вот, Достоевский — это еще хуже. О нем
Бормотанье кошмара
Бормотанье кошмара Известно, что целые рассуждения проходят иногда в головах наших мгновенно, в виде каких-то ощущений, без перевода на человеческий язык, тем более на литературный. Но мы постараемся перевести все эти ощущения героя нашего и представить читателю хотя бы
Звукопись кошмара
Звукопись кошмара «Бобок» — это звукозапись кошмара, предшествующего речи, сосредоточенного в звуке, в чувстве, в стеснении груди: Со мной что-то странное происходит. И характер меняется, и голова болит. Я начинаю видеть и слышать какие-то странные вещи. Не то чтобы голоса,
Толкование кошмара. Томас Манн. «Иосиф и его братья»
Толкование кошмара. Томас Манн. «Иосиф и его братья» Помимо интереса к кошмару, между нашими авторами — Гоголем, Достоевским и Томасом Манном (поклонником Достоевского и читателем Гоголя) — есть и другое сходство. H. В. Гоголь был, как известно, крайне суеверен, вероятно
Прорицания кошмара
Прорицания кошмара Он стоял на берегу Хапи — кормильца, на пустынном месте, среди болот и кочек. На нем был красный венец Нижнего Египта и привязанная борода, а с набедренника у него свисал хвост. Он стоял в полном одиночестве, с тяжестью на сердце, опираясь на посох. Вдруг
Культура потребления кошмара
Культура потребления кошмара Меня не удивляет, что зрители аплодируют насилию, потому что я хотел сделать их его соучастниками. Я хотел, чтобы они оказались вовлечены в насилие. Мне кажется, имело бы смысл спросить их после окончания фильма, что они чувствуют
V. Морфология кошмара
V. Морфология кошмара Бывают ночи — только лягу, В Россию поплывет кровать. И вот ведут меня к оврагу, Ведут к оврагу убивать. Я Набоков Маленькому мальчику которого дома нет телевизора, — специально, чтобы страшные образы войны в Чечне, убийств и насилия, наводняющих