I Понятие мифа. Легенды о Петре. Древний миф о борьбе космических сил. Петр, как «основатель города». Смысл поэмы «Медный Всадник»
I
Понятие мифа. Легенды о Петре. Древний миф о борьбе космических сил. Петр, как «основатель города». Смысл поэмы «Медный Всадник»
Пушкин, романтически маскируя свое заданье, предлагает нам принять «зловещее преданье» за «страшный рассказ». Вымысел, хотя бы жуткий, скрывает в себе, утешенье: ведь за ним не скрывается никакой реальности. Встревоженное сознание может от него отряхнуться и возвратиться в привычную обстановку умиротворяющей повседневности. Предоставляя нам эту возможность, поэт, однако, сам относится к своей поэме, как к «зловещему преданию», из которого он творит миф.
Вячеслав Иванов указывает на основную черту мифа, который всегда является отображением некоей реальности. Явление природы или историческое событие одушевляются мифотворческим сознанием, олицетворяются им и передаются при помощи метафоры.[116]
«Мифологический предмет становится личным существом… соединяющим в себе ряд постоянных свойств».
Мифические элементы живут, вызванные каким-либо явлением, в сознании коллектива, но они, не связанные первоначально, должны быть наглядно представлены повествованием тогда рождается миф.
«Он не является формой мысли, принадлежащей к невозвратному прошлому, он продолжает жить или стремится снова вернуться к жизни там, где он временно исчез».
Особенно благоприятна для рождения мифа обстановка борьбы двух начал, «которые выделяются в качестве противоположностей на фоне друг друга, вроде встречающихся в сказках противоположностей сильного и слабого, умного и глупого, доброго и злого».[117]
Контраст — одно из условий зарождения мифа. Культура, в которой не иссякло религиозное начало, способна преломить событие, как элемент мистерии. Почва для мифотворчества в ней не оскудела. Но возникновение новых мифов даже на такой почве невозможно, так как полнота органической связи духа с природой нарушена.
В. Иванов дает глубокое определение мифа, как воспоминания о мистическом событии, о космическом таинстве. Но возможности мифа ограничены и «новый миф есть новое откровение тех же реальностей».[118]
Явления позднейшей культуры, исторические события не создадут ядра нового мифа. Он явится, как результат преломления мифотворческим сознанием новых явлений на основе какого-либо древнего мифа. Для того, чтобы он зародился, должны были произойти чрезвычайные события, которые бы потрясли душу целого народа. Ибо миф не может быть созданием единичного сознания.
* * *
Реформы Петра Великого сопровождались многолетними войнами и жестоким подавлением внутреннего сопротивления. Стремительная борьба со старо-русской культурой, религиозно освященной, произвела потрясающее впечатление на самые разнообразные слои общества.
От страны требовалось напряжение всех сил.
«Такие подати стали, что уму непостижимы… этого наши прадеды и отцы не знали и не слыхали, никак в нашем царстве государя нет».[119]
Войны казались бесцельным и жестоким насилием над народною волей.
«Государь безвинно людям божиим кровь проливает и церкви божии разоряет, куда ему шведское царство под себя победить? Чтобы и своего царства не потерял!»[120]
Реформы, разрушавшие быт, к которому были так привержены старо-русские люди, гордые своим отличием от нечестивых латинян, возбуждали особо острое негодование. Образ русского человека был искажен и этого не могли простить царю-реформатору. Но особую пищу для возбуждения доставляли реформы, затрагивавшие церковь. Перемена летоисчисления, запрещение крестных ходов, закрытие часовен, кощунственный всепьяннейший собор и особенно уничтожение патриаршества вызывали среди недовольных уверенность в том, что на «святой Руси» правит антихрист.
«Эту мысль развивали на разные лады и священник, у которого отобрали пчельник и требовали небывалых прежде сборов, и бродячий старец, которого ловила полиция, и крестьянин, которому приходилось не в мочь от тягостей нового тягла, и сын боярский, изнуренный службою, и вдова-стрельчиха после колесованного мужа, и нищий, которому не велено было просить милостыню, все, кого только коснулись новые порядки. Одни распространяли свои мысли чрез подметные письма, другие прямо лезли на казни, чтобы побороться с антихристовою прелестью, понося царя на площадях, на улицах, в церквах…».[121]
Современные памятники называют народ страдальцем и прямо мучеником. Многие бросали свои дома и бежали в глухие леса. Особо резкую оппозицию встретил Петр среди раскольников. Меры, направленные в сторону веротерпимости, улучшили их положение.
«Указом 1716 года раскольникам было дозволено наравне с другими подданными открыто жить в селениях и городах без всякого страха».[122]
Но это не подкупило ревнителей древнего благочестия. Они-то и сделались вождями недовольных и смущенных новым духом. Раскольники правильно расценили связь религии с культурой и провозгласили разрушителя старой культуры врагом религии.
Хотя мысль о Петре-антихристе появилась у лиц, не принадлежавших расколу, но среди староверов она получила идеологическое оформление. «Петра называют: окаянным, лютым, змиеподобным, зверем, гордым князем мира сего». «Петр — губитель миру всему явленный, хищник и разбойник церковный, гордый и лютый ловитель». Его именуют «двоеглавым зверем»,[123] так как он стал главою и церкви и государства. (Так называли папу идеологи гибеллинов[124] на Западе).
Из чисел, связанных с его царствованием, вывели «звериное число» 666. Дела Петра — деяния антихриста. Происхождение Петра от второй жены «тишайшего царя»[125] почиталось за блудное. Ему приписывались чудеса богомерзкие.
«В Московском де государстве царь Петр сидит и делает он разные хульные вещи, например: мужской пол женским в такой силе, что велит мужскому полу власы отростить долгие, а брады брить».[126]
Даже победы Петровы казались делом нечистым.
«Он, государь, неприятельские города берет боем, а иные лестью и то по писанию (об антихристе. Н. А.) сбывается. И Царьград он возьмет, да и Рим он возьмет лестию и соберет жидов всех и с ними, жидами, пойдет в Иерусалим, и там станет царствовать и их, жидов, возлюбит… и будет у них глад и всякая нужда, и в то время они, жиды, его познают, что он антихрист и на нем сей век кончится.[127] Жители иерусалимские встретят царя с хлебом и солью и будут просить его сделаться у них царем, а окрестные жители попросят у него какого-либо знамения. В ответ на это царь пойдет к Ефрату и там скажет «острову каменному», чтобы он сдвинулся с места. Остров сдвинется».[128]
О новой столице антихриста, воздвигнутой чудесным образом на болотистой дельте, на «чухонской земле», бродили темные слухи. В глуши керженских лесов так толковали о Петербурге:
«Ныне был у нас с починок человек, был он в Петербурге и сказывал про тамошние чудеса. Собрал де он Петр, беглых солдат, человек двести и поставя на колени, велел побить до смерти из пушки. Эко стало ныне христианам ругательство!»[129]
Усилилась своеобразная эмиграция из заселенных мест в глухие дебри, где бывали страшные гари, где в огненной смерти искали тысячи самосжигателей спасения души.
«Уразумевши лютое и прискорбное время сие настоящее и свое отпадение и пленение исходят вон из града мира cего, идут на горы и пустыни и в вертепы и пропасти земные и плачут горько, якоже и Петр той (апостол, Н. А.) и в пощении и молитве день и нощь в ину пребывают, ничем не пекущеся о земных, зане Господь близь есть при дверех».[130]
В эпохе, столь насыщенной религиозным возбуждением, столь сострясенной напряженной борьбой, легко могли пробудиться мифотворческие силы и легенда о пришествии антихриста и его граде явилась ее знамением.
В одной из новгородских церквей (Знамения) на большой фреске, изображающей страшный суд, представлен Петр со своими сотрудниками в латинских одеждах, идущие на муку вечную.
Таков был суд над личностью и делом Петровым широких народных масс.
Во всех этих мыслях и переживаниях взбаламученного моря народного сознания ясно выступает оценка Петра, как особого существа, превышающего силы и способности человеческие. Это сверхличное существо рассматривалось, как выразитель начала зла.
Реформа пронеслась над народом, как тяжкий ураган всех напугавший и для большинства оставшийся загадкой. Однако, оценка этой реформы могла быть и иной. В качестве антитезы этому темному лику Петра создается другой образ, в котором царь-реформатор выступает, как кумир нарождающегося нового общества.
Панегирическая литература является тому свидетельством. Если учесть даже значительный элемент официальной лести, все же во всех этих хвалебных речах мы сможем легко ощутить правдивые ноты преклонения. Культ гения императора древне-римской религии, казалось, получил неожиданное распространение в стране гипербореев.[131]
Россия из «азиатской Московии» казалась превращенной в «европейскую великую державу». Эта метаморфоза объяснялась гением Петра. Процесс многих лет, подготовлявший переворот грани XVIII века, приобрел резкий и бурный характер в эпоху Петра Великого. Все, что было подготовлено, не было учтено при оценке дела первого русского императора. Медленное нагревание не было замечено, а бурное кипение воспринималось, как некое чудо. Петр казался загадочным существом, одаренным таинственной силой. Князь Вяземский под пыткой свидетельствовал, что про Петра пели, льстя ему: «бог идеже хощет побеждается естества чин».[132]
Апологет царя-реформатора Посошков так оценивал его:
«Видим мы все, как Великий наш монарх трудит себя, да ничего не успеет, потому что пособников по его желанию немного: он на гору еще и сам-десять тянет, а под гору миллионы тянут, то как дело его скоро будет?»[133]
Так писал в образах трудовой жизни в трезвом тоне историк-крестьянин. Но образ остается все тот же титанический: гигант, борящийся против воли миллионов.
При глухом ропоте масс, сменившем отчаянные и бессильные попытки борьбы, при сочувствии немногих совершалось двести слишком лет тому назад обновление России. Его символом явился Петр. В его личности было много черт, в его жизни много моментов, глубоко поразивших и русских и иностранцев. Исторический образ грозного императора чрезвычайно благоприятствовал творимой легенде. Создавался образ одинокого титана, творящего новый мир, преодолевающего сопротивление косных, темных, хаотических сил.
Символом дела Петра явилась новая столица. Ее возникновение в результате многолетней борьбы со шведами было куплено дорогой ценой. Ее создание на «чухонской земле», на «болоте», стоившее жизни многочисленных рабочих, забутивших топь своими костями, увеличило народное нерасположение к «Питеру», но в сочувствующих реформе новый город порождал осознание могучей, чудодейственной силы «основателя». Сказочно быстрый рост Петербурга — города титанической борьбы — свидетельствовал о торжестве дела Петра.
Образ царя-реформатора, усваиваясь религиозным сознанием, сочетался с древними, как культурный мир, образами космической борьбы творческого начала света с безликими, безобразными стихиями, образами, присущими всем векам и народам. Из этого соприкосновения исторических событий с мифотворческим сознанием родился миф о строителе чудотворном, получивший гениальное оформление в поэме Пушкина — Медный Всадник.
* * *
Петербургская легенда наделила Петра чертами основателя города в античном аспекте.
Самый момент основания отмечен явлением царственного орла. Это было нужное знамение для совершения сакрального действия.
«Первой заботой основателя является выбор места для нового города. Выбор этот — дело весьма важное; верили, что судьба народа зависит от него».[134]
Спустившийся орел предвещал величие грядущего. Как религиозное учреждение, «город основывался сразу, весь целиком в один день»,[135] он был, следовательно, подобно многим обетным храмам древней Руси, «обыдённым».[136] Создаваемый в один день, «город строился для того, чтобы существовать вечно». Религиозное значение города делало его священным. Тит Ливий говорит о Риме:
«В этом городе нет места, которое не было бы запечатлено религией и занято каким-либо божеством… Боги обитают в нем».[137]
Фюстель де Куланж[138] утверждает, что каждый город можно было назвать святым. И наша северная столица, посвященная первому апостолу, патрону города Рима, приобретает это сакральное освящение: Санкт-Питер-бурх. Но в сознании населения основатель затмил апостола и, когда говорят «город Петра», имеют в виду царя, а не святого. Основатель вечного города, Ромул, был сопричислен к сонму богов, у него был свой храм и свои жрецы.
«И каждый город обожал точно так же того, кто его основывал. Существовал особый «культ основателей».[139]
Почва христианской культуры и эпоха, освещенная холодным светом исторического знания, не могли благоприятствовать созданию храма и культа основателя Петербурга. Однако, все же образовалось своеобразное явление, в котором можно распознать тень древних обычаев. В согласии с этими идеями создается и распространяется своеобразная форма культа, связанная с «домом основателя». Икона спаса, почитаемая, как любимый образ Петра, помещенная в малом Петровском домике, превращает его в одну из главных святынь старого Петербурга.
Основание города всегда порождало легенды.
«Быть может, не было ни одного города, не имевшего собственной поэмы, или, по крайней мере, гимна, воспевавшего священный акт его возникновения».[140]
У Петербурга есть поэма. Она сложилась спустя много лет, но не является продуктом творческой игры индивидуального сознания.
Эта поэма — «Медный Всадник».
Определяя связь создания Пушкина с психологическим наследием прошлого, мы можем повторить мысль Алексея Толстого, примененную им к Гёте:
Нет, то не Гёте великого Фауста создал, который
В древне-германской одежде, но в правде глубокой, вселенской,
С образом сходен предвечным своим от слова до слова.[141]
В намеченных здесь сопоставлениях не следует усматривать попытки установления каких-либо «культурных влияний» или «литературных заимствований». Вопрос сложнее и глубже. Научное исследование его сделается возможным лишь тогда, когда, наряду с индивидуальной и массовой психологией, будет оформлена историческая психология, то-есть наука о психических явлениях, раскрывающихся в историческом процессе. Пока в этой области не установлено еще достаточно прочных научных построений; приходится только указывать на сходство некоторых историко-культурных явлений. С этой точки зрения можно подойти и к основному вопросу, о мифе, получившем свое преломление в «Медном Всаднике».
В истории Петербурга одно явление природы приобрело особое значение, придавшее петербургскому мифу совершенно исключительный интерес. Периодически повторяющиеся наводнения, напор гневного моря на дерзновенно возникший город, возвещаемый населению в жуткие осенние ночи пушечной пальбой, вызывал образы древних мифов. Хаос стремится поглотить сотворенный мир.
Идея потопа присуща мифотворческому сознанию большинства народов, она повторяется повсюду, часто совпадая даже в деталях. Эти повторяющиеся образы столь поразительны, что навели некоторых ученых на мысль о существовании единого прамифа.
Божество хаоса и мрака всюду почиталось в стихии воды. У древних халдеев первобытный хаос олицетворялся в богине пучины Тиамат.[142] Она создает чудовищ: драконов, человеко-скорпионов, рыбо-людей.[143] Она препятствует богам-космократорам «вступить на путь»,[144] т. е. создать из хаоса — космос. Энлиль[145] (позднее Мардук[146]) выступает против нее.
«Он берет лук, стрелы, колчан, божественное орудие — молнию и свет».[147]
После жестокого боя Энлиль побеждает. Он разрубает труп Тиамат на части, половину поднимает наверх и делает ее небом, запирает засовом, чтоб не дать воде излиться. «Измерив океан, владыка созидает дом» (символ вселенной).[148] После торжества созидательных сил над разрушительными начинается творение мира. Космогония открывается героической симфонией борьбе света с мраком.[149] Бой Мардука с Тиамат получил свое отображение в ряде дошедших до нас памятников. Космократор изображен в образе могучего воина — божество пучины в виде крылатого дракона или какого-либо другого змиеподобного существа. Сохранилось изображение Мардука стоящего на водах,[150] а у ног его — побежденная Тиамат. Победа над богиней водной пучины не окончательна. В морской глубине притаился древний хаос и грозит разрушить мир. Попущением богов во время великого потопа едва не погиб организованный ими мир.
… Грохот Адада наполнил небо,
Все, что было блестящим, превращается в сумрак.
Брат не видит более брата,
Люди в небе друг друга узнать не могут,
Боги боятся потопа,
Они убегают, они поднимаются на небо Ану.
Там садятся, как псы, ложатся на стены
Кличет Иштар, как роженица, громко…
Боги подавлены и в слезах возседают,
Губы их сжаты, и тело трепещет.[151]
Потоп кончен. Постепенно все пришло в прежний порядок. И богиня-мать Иштар вознесла свое ожерелье на небо[152] — радугу, как символ торжества космических сил над хаосом.
Однако, опасность хаоса не устранена. До нас дошли глухие отголоски завершения этого мифа древнейших сумерийских преданий. В библии сохранились темные следы этих представлений.
Пророк Исайя говорит о мифическом существе Rahab,[153] сраженном «в дни древние, в роды давние мышцей господней» (Ис. 519).[154] Псалмопевец воспевает бога, подчинившего морскую стихию.
«Ты владычествуешь над яростью моря; когда воздымаются волны его, ты укрощаешь их. Ты низложил Раава (Rahab), как пораженного» (Пс. 8811).[155]
«Ты расторг силою своею море, ты сокрушил головы змиев в воде» (Пс. 7373).[156]
Rahab — темная сила морской пучины. Жуткий образ моря, в котором играет чудовище Левиофан[157] (Пс. 10326), напоминающий нам море юрского геологического периода с плавающими в нем плезиозаврами, бронтозаврами и летающими над ним драконами-птеродактилями.
Из всех этих текстов явствует, что морское чудовище олицетворяет силу зла, с которым борется, побеждая в борьбе Иагве.[158]
На почве этих библейских представлений получил свое завершение халдейский космический миф. В двенадцатой главе апокалипсиса дано откровение об исходе борьбы с древним хаосом.
«И произошла на небе война. Михаил и ангелы его воевали против дракона, и драконы и ангелы его воевали против них… И низвержен был великий дракон, дрeвний змий.»[159]
Изображением преображенного мира, нового неба и новой земли, и преображенного града Иерусалима, завершается великая космическая трагедия.
«И увидел я новое небо и новую землю, ибо прежнее небо и прежняя земля миновали. Моря уж нет. И я, Иоанн, увидел святой город Иерусалим, новый, сходящий с неба, приготовленный, как невеста, украшенная для мужа своего» (211).[160]
В библейском повествовании древнего Мардука заменил архангел Михаил. Его культ получил широкое распространение особенно на Западе и впитал в себя культы старых местных религий.[161] Его изображение в образе могучего юноши, попирающего дракона, сделалось излюбленным сюжетом художников. И Георгий победоносец на коне, повергающий змия, является отображением все того же древнего мифа о борьбе космократора с безликим хаосом.
Исконный миф подобен потоку реки, которая исчезает под почвой, во мраке струит свои незримые воды, и внезапно выступает из-под земли, чтобы на некоторое время продлить свое течение под открытым небом.
Наша петербургская легенда все в том же потоке.
В потрясенном народном сознании зародился миф о Петре, как о сверхчеловеческом существе. Оценка его дела придавала ту или иную окраску его сверхчеловечности. Для одних он явился началом разрушительным, злой силой, антихристом. Для других — силой творческой, благою — полубогом.
Последних было немного. Но среди них оказался гениальный поэт и его слово о Петре прозвучало отчетливо и властно.[162] Пушкин придал творимой легенде форму законченного мифа.
* * *
Смысл поэмы «Медный Всадник» стремилось разгадать много исследователей. Валерий Брюсов разделяет все толкования на три группы.[163]
К первой он относит тех, кто усматривает в поэме столкновение двух воль: 1) коллективной (Петр) и индивидуальной (Евгений). Белинский так определяет действие поэмы:
«И смиренным сердцем признаем мы торжество общего над частным, не отказываясь от нашего сочувствия к страданию этого частного… Этот бронзовый гигант не мог уберечь участи индивидуальностей, обеспечивая участь государства и народа… за него историческая необходимость».[164]
Ко 2-й группе отнесены те, «мысль которых всех отчетливее выразил Д. Мережковский, которые видели в двух героях Медного Всадника представителей двух изначальных сил борящихся в европейской цивилизации: язычества и христианства, отречение от своего «я» в боге и обожествление своего я в героизме».[165]
Третьи, наконец, видели в Петре воплощение самодержавия, а в злобном шопоте Евгения — мятеж против деспотизма.
На основании имеющихся указаний самого Пушкина нельзя притти к бесспорному выводу, а потому истолкование воли гениального поэта остается выражением личных умонастроений толкователей.
К задаче объяснения можно подойти иначе, не дерзая проникнуть в заветные думы творца. Обратимся к самому творению и постараемся осмыслить то, что оно представляет само по себе, как достояние нашей культуры и нашей эпохи.
Еще при жизни Пушкина его цензоров, а среди них и самого Николая I, смутил ясно выраженный в поэме апофеоз Петра. Поэту было предложено отказаться от всего, что подчеркивало обожествление царя. Жуковский, исправляя в желанном для Николая I духе поэму,[166] постарался затушевать все соблазнительные места, заменяя, например, слово кумир — словом гигант или великан.
«Того, чьей волей роковой
Над морем город основался»:
заменено.
И с распростертою рукой
Как будто градом любовался.
Далее опущено всё гениальное описание «Медного Всадника».
Таким образом апофеоз Петра не был допущен его царственным преемником. Для нас существенно отметить здесь ясное осознание этого апофеоза, которое заставляет подойти к поэме Пушкина, как к мифу, и постараться вскрыть в ней присущие ему черты.
Валерий Брюсов примыкает к третьей из намеченных им групп толкований. Он тщательно анализирует процесс создания образа Евгения.
Сопоставляя все пробные наброски Пушкина, критик отмечает постепенное обезличенье поэтом своего героя.
Первоначально Пушкин намечал характеристику Евгения в бытовых тонах, подробно описывая обстановку его жизни. Евгений должен был быть поэтом. Его мечты подробно обрисованы. Постепенно Пушкин уничтожил все эти черты. Видимо, поэт хотел сделать «бунтовщика» как можно менее значительным, чтобы увеличить контраст между ним и «державцем полумира».
«Приемы изображения того и другого — «покорителя стихий» и «коломенского чиновника» — сближаются между собою, потому что оба они — олицетворение двух крайностей: высшей человеческой мощи и предельного человеческого ничтожества».[167]
В этом толковании смысла постепенной затушовки образа Евгения — В. Брюсов допускает — существенную ошибку. Вспомним некоторые из вычеркнутых строк:
Он одевался нерадиво:
Всегда бывал застегнут криво
Его зеленый узкий фрак.
или
Как все, он вел себя не строго,
Как все, о деньгах думал много
И жуковский курил табак.[168]
Неужели уничтожение и этих строк содействовало умалению личности Евгения? Тут заметна другая тенденция. Стирая все эти бытовые черты, Пушкин придает своему герою все более и более отвлеченный, призрачный характер, который соответствует требованиям мифа.
Согласно этому, и Петр дан в совершенно нереальном аспекте, что было сейчас же подмечено цензурой. Царь-реформатор превращен в кумир, вокруг которого совершается мистерия.
Образ Петра глубоко захватил Пушкина. Многие годы творческий дух поэта томился жаждой найти ему выражение. В последние годы Пушкин обратился к научному исследованию личности Петра. Но он не был ослеплен величием преобразователя, наоборот, поэт отдает себе отчет в характере его личности:
«Петр Великий, одновременно Робеспьер и Наполеон, — воплощенная революция».[169]
«Петр I презирал человечество, может быть, более, чем Наполеон».[170]
А как оценивал Пушкин Наполеона, видно из строк «Евгения Онегина»:
Мы все глядим в Наполеоны,
Двуногих тварей миллионы
Для нас орудие одно.[171]
Смысл слов ясен. Петр был совершенно чужд идее: «человек самоцель». Когда-то он сказал:
«А о Петре ведайте, ему жизнь не дорога, была бы жива Россия».[172]
Жизнь своя, жизнь чужая, тысячи, миллионы — все приносится в жертву коллективному началу — государству.
И тем не менее, Петр является для Пушкина олицетворением благих, хотя и грозных сил. Черты божества благодатной грозы, облик бога-громовика придал ему поэт еще в Полтаве;
Могущ и радостен, как бой,
……………………………
Лик его ужасен,
Он весь, как божия гроза.[173]
Петр, как человек, судим Пушкиным строго. Петр, как творящий дух, беспощадный и грозный, вознесен и удостоен апофеоза.
В поэме «Медный Всадник» Петр очерчен прежде всего, как основатель Петербурга. Пушкин творил миф о герое, призванном провидением основать город.
Dum conderet urbem,
Inferretque Deos Latio.[174]
Но мифотворчество нашего поэта заключалось не в том, что ему пришлось создавать легендарную личность или легендарный факт. Все было дано Пушкину самой историей. Миф заключается в освещении исторического события. Согласно вдохновениям древних религий, Петр облечен в священный покров «основателя города». Ритмом своей речи, выразительной силой своих образов Пушкин явил нам основателя Петербурга, озаренным божественным светом.
Однако, на «Медном Всаднике» лежит печать духа иной, новой культуры. Петр Пушкина не Эней[175] Виргилия, благочестивый носитель традиций родного, древнего Илиона.[176] Не переносит с собой Петр из «старой Москвы» отеческие заветы. Не благочестивой покорностью судьбе охарактеризован «основатель города» новой эпохи. «Мощный властелин судьбы» своей «волей роковой» вызывает на бой саму судьбу.
Дух Петров — сопротивление природы.[177]
Дерзновенная воля его имеет за собой в исторической перспективе эпоху Ренессанса с ее верой в достоинство и силу человека.
«Медный Всадник» тесно, органически связан с той духовной атмосферой, которая окружает каждый город, возлагая на него своеобразную, только ему присущую печать. Эта поэма зародилась в тех отложениях духа, которые создаются вокруг всяких культурных образований, а в особенности таких многозначительных и сложных, как город. «Медный Всадник» назван «Петербургской повестью». Ее поведала Пушкину северная Пальмира. Она была музой нашего поэта. И он передал нам то, что увидел и услышал, когда в творческом вдохновении его слух наполнил шум и звон, когда разверзлись, как у испуганной орлицы, его вещие зеницы.[178]