В бричке сидел господин
В бричке сидел господин
Кстати, сеньор Хромой Бес, не скажете ли мне, почему именно вас так прозвали?
Луис Велес де Гевара «Хромой Бес»
Стоит только открыть «Мертвые души» Гоголя, как в глаза бросается один замечательный прием. Судите сами:
«После обеда господин выкушал чашку кофею и сел на диван, подложивши себе за спину подушку, которую в русских трактирах вместо эластической шерсти набивают чем-то чрезвычайно похожим на кирпич и булыжник».
Чичиков подкладывает под спину подушку, чтобы ему было мягко сидеть. А подушка вовсе не мягкая, а словно кирпич в нее набит! И говорится это все на одном дыхании, словно все так и должно быть, все в порядке вещей. Никакого контраста, никакого возмущения, просто ровный поток речи.
Прием таков: сначала дается плюс (подушка, которая должна быть мягкой согласно своему предназначению), затем минус (подушка оказывается крайне жесткой – в противоположность своему предназначению).
Посмотрим дальше:
«Домы были в один, два и полтора этажа, с вечным мезонином, очень красивым, по мнению губернских архитекторов».
Красивы ли эти мезонины на самом деле? Сначала говорится, что очень красивы, но продолжение фразы – «по мнению губернских архитекторов» – спокойно, тихо перечеркивает утверждение о красоте мезонинов. Мезонины вовсе не красивы, они уродливы.
И так построен практически весь текст «Мертвых душ» – во всяком случае пока Чичиков объезжает помещиков и скупает мертвые души.[111] Я, конечно, постарался подобрать примеры почетче и покомпактнее, где плюс и минус имеют место в пределах одного предложения. Но они могут быть разнесены шире:
«Все чиновники были довольны приездом нового лица. <…> Даже сам Собакевич, который редко отзывался о ком-нибудь с хорошей стороны, приехавши довольно поздно из города и уже совершенно раздевшись и легши на кровать возле худощавой жены своей, сказал ей: “Я, душенька, был у губернатора на вечере, и у полицеймейстера обедал, и познакомился с коллежским советником Павлом Ивановичем Чичиковым: преприятный человек!” На что супруга отвечала: “Гм!” – и толкнула его ногою».
То положительное, что говорит Собакевич о Чичикове, находится в одном предложении, а скептическая реакция его супруги – в другом, в следующем. Плюс-минус в этой сцене подчеркивается также массивностью Собакевича (плюс), ложащегося «возле худощавой жены своей» (минус), а также тем, что на его связную речь (плюс) она отвечает междометием, если так можно выразиться, неречью (минус).
Этот основной прием может находиться в пределах предложения, может быть разнесен на разные предложения, может быть сжат даже в словосочетание:
«…где магазин с картузами, фуражками и надписью: “Иностранец Василий Федоров”…»
«Иностранец» – плюс, «Василий Федоров» – минус (в том смысле, что второе отрицает, перечеркивает первое).
Вот еще пара примеров:
«Из нее все можно сделать, она может быть чудо, а может выйти и дрянь, и выйдет дрянь!»
«Один там только и есть порядочный человек: прокурор; да и тот, если сказать правду, свинья».
Вот Чичиков смотрит на лицо Ноздрева:
«Ему даже показалось, что и один бакенбард был у него меньше и не так густ, как другой».
(Потом выясняется, что бакенбард потрепали в потасовке, после того как обнаружили жульничество Ноздрева в игре.)
Вот Чичиков смотрит на дом Плюшкина – и схема та же, основной прием тот же:
«Из окон только два были открыты, прочие были заставлены ставнями или даже забиты досками. Эти два окна, с своей стороны, были тоже подслеповаты; на одном из них темнел наклеенный треугольник из синей сахарной бумаги».
Плюс-минус – замечательный прием, особенно если взялся писать о России. В первой же главе структуралист Гоголь различает толстых и тоненьких:
«Увы! толстые умеют лучше на этом свете обделывать дела свои, нежели тоненькие. Тоненькие служат больше по особенным поручениям или только числятся и виляют туда и сюда; их существование как-то слишком легко, воздушно и совсем ненадежно. Толстые же никогда не занимают косвенных мест, а все прямые, и уж если сядут где, то сядут надежно и крепко, так что скорей место затрещит и угнется под ними, а уж они не слетят. Наружного блеска они не любят; на них фрак не так ловко скроен, как у тоненьких, зато в шкатулках благодать Божия. У тоненького в три года не остается ни одной души, не заложенной в ломбард; у толстого спокойно, глядь – и явился где-нибудь в конце города дом, купленный на имя жены, потом в другом конце другой дом, потом близ города деревенька, потом и село со всеми угодьями. Наконец толстый, послуживши Богу и государю, заслуживши всеобщее уважение, оставляет службу, перебирается и делается помещиком, славным русским барином, хлебосолом, и живет, и хорошо живет».
В одном предложении говорится о «доме, купленном на имя жены» и о других приобретениях. Говорится совершенно спокойно, словно все это в порядке вещей. Читателю, несмотря на почти двести лет, отделяющих его от описываемой Гоголем России, совершенно понятно, как все это было приобретено. Слова «купленный на имя жены» придают всей фразе знак «минус». А в следующем предложении утверждается, что этот человек («толстый») послужил Богу и государю, заслужил всеобщее уважение, что он славный и «хорошо живет». Здесь сначала был минус, который потом меняется на плюс. Так? Так. Однако по смыслу плюс здесь лишь усиливает минус. Сначала намекается, что этот персонаж наворовал государственных средств (минус), а затем говорится о его «хорошей жизни» (плюс?). На минусовой фразе читатель усмехнется, на плюсовой подумает: «Эх ты, подлец!» На минусовой фразе мы еще не все знаем о персонаже (а вдруг он захочет в доме, купленном на имя жены, организовать детский приют?), а на плюсовой уже окончательно понятно, с какой целью он служил «Богу и государю».
Чтобы лучше разобраться в таком варианте основного приема, посмотрим на название произведения: «Мертвые души». «Мертвые» – минус, «души» – плюс. Но «мертвые» – это прилагательное к существительному «души», пока мы читаем (или слышим) «мертвые», мы, конечно, воспринимаем это как минус, но все же еще не понимаем, в чем дело. А вот когда слышим «души» (само по себе это слово – плюс, говорит о вечной жизни, о возрождении), тут только мы возвращаемся к определению «мертвые», оглядываемся на него. Таким образом, формула варианта основного приема: минус – плюс – минус. «На имя жены» – «хорошо живет» – но ведь «на имя жены» (мерзавец!).
Еще раз напомню прием, рассмотрите его сами на такой, к примеру, фразе:
«В приемах своих господин имел что-то солидное и высмаркивался чрезвычайно громко».
Или в заключительном предложении первой главы:
«Такое мнение, весьма лестное для гостя, составилось о нем в городе, и оно держалось до тех пор, покамест одно странное свойство гостя и предприятие, или, как говорят в провинциях, пассаж, о котором читатель скоро узнает, не привело в совершенное недоумение почти всего города».
«Лестное мнение» сменяется «совершенным недоумением» – здесь это происходит на уровне предложения, но резюмирует и сюжет книги в целом. Вся книга построена на приеме плюс-минус. Она убийственно однообразна в этом смысле: вы ступаете на ступеньку – ступенька обваливается (лестница, допустим, при этом оседает), вы ступаете на следующую ступеньку – происходит то же самое.[112]
Примечательно то, что этот основной прием в первых же строках произведения персонифицируется. Вот начало книги:
«В ворота гостиницы губернского города NN въехала довольно красивая рессорная небольшая бричка, в какой ездят холостяки: отставные подполковники, штабс-капитаны, помещики, имеющие около сотни душ крестьян, – словом, все те, которых называют господами средней руки. В бричке сидел господин, не красавец, но и не дурной наружности, ни слишком толст, ни слишком тонок; нельзя сказать, чтобы стар, однако ж и не так, чтобы слишком молод. Въезд его не произвел в городе совершенно никакого шума и не был сопровожден ничем особенным; только два русские мужика, стоявшие у дверей кабака против гостиницы, сделали кое-какие замечания, относившиеся, впрочем, более к экипажу, чем к сидевшему в нем. “Вишь ты, – сказал один другому, – вон какое колесо! что ты думаешь, доедет то колесо, если б случилось, в Москву или не доедет?” – “Доедет”, – отвечал другой. “А в Казань-то, я думаю, не доедет?” – “В Казань не доедет”, – отвечал другой. Этим разговор и кончился. Да еще, когда бричка подъехала к гостинице, встретился молодой человек в белых канифасовых панталонах, весьма узких и коротких, во фраке с покушеньями на моду, из-под которого видна была манишка, застегнутая тульскою булавкою с бронзовым пистолетом. Молодой человек оборотился назад, посмотрел экипаж, придержал рукою картуз, чуть не слетевший от ветра, и пошел своей дорогой».
Два русские мужика, встретившиеся Чичикову, разыгрывают плюс-минус: «доедет» – «не доедет». Эти два мужика и есть сам персонифицированный прием.
Персонификация приема повторится потом при встрече Чичикова на дороге с коляской, в которой едет губернаторская дочка – его «Прекрасная Дама» (и Чичиков пока еще не знает, с кем встретился, пока для него это лишь чудесное видение[113]). Бричка Чичикова наезжает на губернаторскую коляску, и, чтобы распутать упряжь и развести экипажи, на коней садятся дядя Митяй и дядя Миняй. То есть проявляется схема: Хозяйка зверей с двойниками-зверями (что подчеркнуто их нахождением на конях) по бокам, причем разными (поскольку один – тень другого):
«Сухощавый и длинный дядя Митяй с рыжей бородой взобрался на коренного коня и сделался похожим на деревенскую колокольню, или, лучше, на крючок, которым достают воду в колодцах».
«Дядя Миняй, широкоплечий мужик с черною, как уголь, бородою и брюхом, похожим на тот исполинский самовар, в котором варится сбитень для всего прозябнувшего рынка, с охотою сел на коренного, который чуть не пригнулся под ним до земли».
Потом они все пересаживаются, меняются местами, пока их не прогнали.
А вот Чичиков сразу ставится автором вне приема! «В бричке сидел господин, не красавец, но и не дурной наружности, ни слишком толст, ни слишком тонок; нельзя сказать, чтобы стар, однако ж и не так, чтобы слишком молод». То есть ни плюс, ни минус (и так три раза). Основной прием на Чичикова не распространяется. Интересно почему?
Возможно, потому, что он, в отличие от встреченных мужиков, на самом деле не «русский». (Ведь когда в сказках говорится, что «русским духом пахнет», это означает, что слышен запах человека, то есть запах, непривычный, скажем, для Бабы-яги или Кощея Бессмертного.) Чичиков – иностранец (даром что Гоголь уверяет нас в его русскости) – в том же смысле, в каком Воланд у Булгакова представляется иностранцем.
Чичиков на бричке – мифическая фигура, это не человек, это «Тень» каждого из многочисленных персонажей, кого он встречает, это отражение. С каждым персонажем он ведет себя соответственно, перенимая манеру собеседника, и, конечно, поэтому всем нравится. В книге нет главного героя, кроме «Тени». Он же – гоголевский «смех», то есть основной прием, то есть «хромой бес»: плюс-минус. Гоголь умирает практически в каждом предложении: плюс-минус. А иногда умирает, оживает (в гробу), снова умирает: минус – плюс – минус.[114]
«Мертвые души» строятся на том же принципе, что и «Хромой бес» Луиса Велеса де Гевара: бес ходит, поднимает крыши и подсматривает, как живут люди, они же его не видят. Ну и, конечно, скупка мертвых душ, владение мертвыми душами говорят сами за себя.[115]
Как путешествие и встреча с различными людьми часто строится так называемый роман воспитания. Скажем, «Годы учения Вильгельма Мейстера» Гёте, или «Война и мир» Толстого (например, в отношении Пьера Безухова), или «Капитанская дочка» (путь и взросление Петра Гринева). «Мертвые души» – роман, прямо противоположный роману воспитания. «Тень» не может измениться в своей сущности, она может лишь отражать различных людей. (И на этих людей, отбрасывающих одну и ту же «Тень», распространяется ее мертвящая сущность. Они словно превращаются в тени «Тени». Они представляют собой такую же «окаменевшую группу», как и персонажи комедии «Ревизор» в самом ее конце, при появлении ревизора. Но те и были с самого начала «окаменевшей группой», а в развязке это лишь стало явным.) «Мертвые души» относятся к роману воспитания, да и к любому «нормальному» произведению, как минус к плюсу. За это мы их и любим.[116]
А что делает в начальной сцене молодой человек в белых панталонах, «во фраке с покушеньями на моду», в картузе? Он больше не появится в произведении. Но он совершенно необходим здесь. Ведь Чичиков – «Тень». Появляется Чичиков – сразу должен быть и виден кто-то, кто эту «Тень» (Чичикова) отбрасывает. Неважно кто. И если Чичиков – персонифицированный Минус, то этот ничем не примечательный человек – персонифицированный Плюс. Мы видим: Минус – Плюс. Но плюс основным приемом Гоголя уничтожается, перечеркивается, оказывается пустым. (Сгорает, как второй том «Мертвых душ».) Так что и этот молодой человек – ненастоящий, призрачный Плюс. Произойдет, как всегда, следующее: Минус – Плюс – Минус. При встрече с бесом на колеснице на Плюс дунуло ветром – и он ретировался: «Молодой человек оборотился назад, посмотрел экипаж, придержал рукою картуз, чуть не слетевший от ветра, и пошел своей дорогой».
Призрачных плюсов у Гоголя множество – и людей, и предметов, и действий, и фраз, и даже отдельных слов. Это необходимый элемент приема. На самом деле это и есть так называемый «прием остранения». Что-то всплывает – непонятно зачем, что-то бессмысленное. Но в то же время чувствуется: это неспроста, что-то в этом есть. Что-то навязчивое, какое-то дежавю. Какая-то замороженная, похороненная жизнь. В поисках этой потерявшейся жизни человек становится поэтом:
«Губернаторша, сказав два-три слова, наконец отошла с дочерью в другой конец залы к другим гостям, а Чичиков все еще стоял неподвижно на одном и том же месте, как человек, который весело вышел на улицу, с тем чтобы прогуляться, с глазами, расположенными глядеть на все, и вдруг неподвижно остановился, вспомнив, что он позабыл что-то, и уж тогда глупее ничего не может быть такого человека: вмиг беззаботное выражение слетает с лица его; он силится припомнить, что позабыл он, – не платок ли? но платок в кармане; не деньги ли? но деньги тоже в кармане, все, кажется, при нем, а между тем какой-то неведомый дух шепчет ему в уши, что он позабыл что-то. И вот уже глядит он растерянно и смущенно на движущуюся толпу перед ним, на летающие экипажи, на кивера и ружья проходящего полка, на вывеску – и ничего хорошо не видит. Так и Чичиков вдруг сделался чуждым всему, что ни происходило вокруг него. <…> Видно, так уж бывает на свете; видно, и Чичиковы на несколько минут в жизни обращаются в поэтов; но слово “поэт” будет уже слишком[117]».
У Гоголя удачно и живо то, что порождается его поэтической силой между двумя лицами-двойниками, между двумя струнами, как в следующем примере возникает откуда ни возьмись «ухватливый двадцатилетний парень, мигач и щеголь», тренькающий на балалайке в окружении «белогрудых и белошейных девиц». Так призрак оживает, так замороженная жизнь оттаивает, не становясь при этом логичнее, становясь интереснее и веселее:
«Подъезжая к крыльцу, заметил он выглянувшие из окна почти в одно время два лица: женское, в венце, узкое, длинное, как огурец, и мужское, круглое, широкое, как молдаванские тыквы, называемые горлянками, из которых делают на Руси балалайки, двухструнные легкие балалайки, красу и потеху ухватливого двадцатилетнего парня, мигача и щеголя, и подмигивающего и посвистывающего на белогрудых и белошейных девиц, собравшихся послушать его тихострунного треньканья. Выглянувши, оба лица в ту же минуту спрятались».
Два лица здесь – как клоуны Бим и Бом, а между ними возникает жизнь: игра, смех.
Владимир Набоков замечает в книге «Николай Гоголь»:
«Перед нами поразительное явление: словесные обороты создают живых людей. Вот, пожалуй, наиболее красноречивый пример того, как это делается:
“Даже самая погода весьма кстати прислужилась: день был не то ясный, не то мрачный, а какого-то светлосерого цвета, какой бывает только на старых мундирах гарнизонных солдат, этого, впрочем, мирного войска, но отчасти нетрезвого по воскресным дням”».
Ну да, все верно. Только заметьте еще, что фонтан новой жизни брызжет между двумя павлинами-двойниками: между днем ясным и днем мрачным.
И так же, как неожиданно и самоценно возникает балалаечник и отчасти нетрезвое по воскресным дням мирное войско, возникает у Гоголя и «самовитое слово» (как мог бы сказать Велимир Хлебников). Вот что замечает по этому поводу Борис Эйхенбаум в статье «Как сделана “Шинель” Гоголя»:
«В этом отношении интересно еще одно место “Шинели” – где дается описание наружности Акакия Акакиевича: “Итак, в одном департаменте служил один чиновник, чиновник нельзя сказать чтобы очень замечательный, низенького роста, несколько рябоват, несколько рыжеват, несколько даже на вид подслеповат, с небольшой лысиной на лбу, с морщинами по обеим сторонам щек и цветом лица, что называется геморроидальным”. Последнее слово поставлено так, что звуковая его форма приобретает особую эмоционально-выразительную силу и воспринимается как комический звуковой жест независимо от смысла. Оно подготовлено, с одной стороны, приемом ритмического нарастания, с другой – созвучными окончаниями нескольких слов, настраивающими слух к восприятию звуковых впечатлений (рябоват – рыжеват – подслеповат), и потому звучит грандиозно, фантастично, вне всякого отношения к смыслу».
Ну да, все правильно. Только заметьте еще, что последнее слово появляется в конце аллеи, создаваемой парными (ритмически) высказываниями:
нельзя сказать чтобы очень замечательный, / низенького роста
несколько рябоват, / несколько рыжеват
несколько даже на вид подслеповат, / с небольшой лысиной на лбу
Затем эти пары (не смысловые, а только ритмические, то есть не очень явные) суммируются двумя щеками (и становятся тем самым явными, словно аллея из парных деревьев заканчивается воротами), – и рождается, выходит (извините) наружу прекрасное наше слово:
с морщинами по обеим сторонам щек и цветом лица, что называется геморроидальным
Впрочем, сам всему этому удивляюсь и не настаиваю.
Еще два слова о повести Гоголя «Шинель».
Новая шинель для мелкого чиновника Акакия Акакиевича Башмачкина – это символ новой жизни (сначала он все хочет отдать починить старую, но портной Петрович говорит ему, что это невозможно). Это его «Прекрасная Дама», которая является ему, как Беатриче является Данте (в книге «Новая жизнь»). Гоголь и не делает из этого секрета:
«С этих пор как будто самое существование его сделалось как-то полнее, как будто бы он женился, как будто какой-то другой человек присутствовал с ним, как будто он был не один, а какая-то приятная подруга жизни согласилась с ним проходить вместе жизненную дорогу, – и подруга эта была не кто другая, как та же шинель на толстой вате, на крепкой подкладке без износу. Он сделался как-то живее, даже тверже характером, как человек, который уже определил и поставил себе цель. С лица и с поступков его исчезло само собою сомнение, нерешительность – словом, все колеблющиеся и неопределенные черты».
Мы видим здесь, так сказать, «артиста в силе» (Пастернак). Я не о Гоголе, а о Башмачкине. Кроме шуток, таков и Юрий Живаго в состоянии вдохновения: «Он избавлялся от упреков самому себе, недовольство собою, чувство собственного ничтожества на время оставляло его».
Мы уже знаем, что, чтобы попасть к «Прекрасной Даме», нужно пройти через «Тень». И Акакий Акакиевич приходит к Петровичу – в надежде, что тот его выручит. И тут мы видим густой мифический бульон (хотя на первый взгляд все вполне реалистично). Судите сами:
«Акакий Акакиевич прошел через кухню, не замеченный даже самою хозяйкою, и вступил наконец в комнату, где увидел Петровича, сидевшего на широком деревянном некрашеном столе и подвернувшего под себя ноги свои, как турецкий паша. Ноги, по обычаю портных, сидящих за работою, были нагишом. И прежде всего бросился в глаза большой палец, очень известный Акакию Акакиевичу, с каким-то изуродованным ногтем, толстым и крепким, как у черепахи череп».
То, что «Тень» предстает в виде какого-то восточного или просто экзотического человека, мы уже наблюдали. Здесь такой человек мелькает в виде сравнения: «как турецкий паша». (В повести Гоголя «Невский проспект», кстати говоря, художник Пискарев приходит за помощью к «персиянину». Персиянин дает Пискареву опиум, то есть средство для созерцания «Прекрасной Дамы».)
Большой палец с изуродованным ногтем – это тирс, увенчанный еловой шишкой, то есть, прямо говоря, фаллос (хотите вы этого или нет). А то, что он сравнивается с черепашьим черепом, – это вам привет от Шбаланке.
Петрович успешно выполняет работу, «несмотря на свой кривой глаз». Так говорит Гоголь, не раскрывающий карты. А мы скажем: «Благодаря своему кривому глазу».
А вот второй привет от Шбаланке (если кто еще сомневается):
«Петрович взял капот, разложил его сначала на стол, рассматривал долго, покачал головою и полез рукою на окно за круглой табакеркой с портретом какого-то генерала, какого именно, неизвестно, потому что место, где находилось лицо, было проткнуто пальцем и потом заклеено четвероугольным лоскуточком бумажки».
В сцене отнятия шинели я вам предлагаю найти море и двух дельфинов-разбойников, то есть основную схему:
«Он приблизился к тому месту, где перерезывалась улица бесконечною площадью с едва видными на другой стороне ее домами, которая глядела страшною пустынею.
Вдали, Бог знает где, мелькал огонек в какой-то будке, которая казалась стоявшею на краю света. Веселость Акакия Акакиевича как-то здесь значительно уменьшилась. Он вступил на площадь не без какой-то невольной боязни, точно как будто сердце его предчувствовало что-то недоброе. Он оглянулся назад и по сторонам: точное море вокруг него. “Нет, лучше и не глядеть“, – подумал и шел, закрыв глаза, и когда открыл их, чтобы узнать, близко ли конец площади, увидел вдруг, что перед ним стоят почти перед носом какие-то люди с усами[118], какие именно, уж этого он не мог даже различить. У него затуманило в глазах и забилось в груди. “А ведь шинель-то моя!“ – сказал один из них громовым голосом, схвативши его за воротник. Акакий Акакиевич хотел было уже закричать “караул“, как другой приставил ему к самому рту кулак величиною в чиновничью голову[119], примолвив: “А вот только крикни!“ Акакий Акакиевич чувствовал только, как сняли с него шинель, дали ему пинка поленом, и он упал навзничь в снег и ничего уж больше не чувствовал. Чрез несколько минут он опомнился и поднялся на ноги, но уж никого не было».
Так шинель Акакия Акакиевича превратилась в «тулуп, подаренный бродяге» (Пушкин «Капитанская дочка»). Море дало, море взяло.
Усатый бродяга, порождение моря («бесконечной площади»), появляется еще раз в самом конце повести. За ним гонятся, приняв его за привидение, отнимающее шинели. А все потому, что он стал двойником Акакия Акакиевича:
«Впрочем, многие деятельные и заботливые люди никак не хотели успокоиться и поговаривали, что в дальних частях города все еще показывался чиновник-мертвец. И точно, один коломенский будочник видел собственными глазами, как показалось из-за одного дома привидение; но, будучи по природе своей несколько бессилен, так что один раз обыкновенный взрослый поросенок, кинувшись из какого-то частного дома, сшиб его с ног, к величайшему смеху стоявших вокруг извозчиков, с которых он вытребовал за такую издевку по грошу на табак, – итак, будучи бессилен, он не посмел остановить его, а так шел за ним в темноте до тех пор, пока наконец привидение вдруг оглянулось и, остановясь, спросило: “Тебе чего хочется?“ – и показало такой кулак, какого и у живых не найдешь. Будочник сказал: “Ничего“, – да и поворотил тот же час назад. Привидение, однако же, было уже гораздо выше ростом, носило преогромные усы и, направив шаги, как казалось, к Обухову мосту, скрылось совершенно в ночной темноте».
Данный текст является ознакомительным фрагментом.