I. Без убежища

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

I. Без убежища

Не правда ли, трудно определить грань, за которой вдруг исчезает привычный мир? Не важно, был ли он плох или хорош, важно, что он надежно защищал нас от хаоса грядущего. Соскальзывание в кошмар необъяснимого слагается из знаков, каждый из которых обладает лишь крупицей неожиданной новизны.

Бот они лежат передо мной на столе. Возьмите, например, рисунок кротовой норы или фотографию черной дыры. Любой пользователь Интернета прекрасно знает, чем сегодня заняты и физики, и математики: они конструируют машину времени, строят математические модели, в которых время прерывно и обратимо. Оказывается, не только время больше не является таким, каким оно нам казалось: объективным, линейным, мирно текущим из прошлого в будущее. Мироздание в целом, про которое мы привыкли доподлинно знать все, до последней, мельчайшей, невидимой частицы, как выясняется, на 95% состоит из «темной материи», темной потому, что о ее составе и свойствах современной науке ничего не известно.

Вот статья, в которой рассказывается о том, как бывший генеральный канцлер Германии Шредер вскоре после провала на выборах принял предложение российских властей возглавить одну из дочерних компаний российского Газпрома. Случай — беспрецедентный не только в истории Германии, но и в истории западной демократии.

О чем говорит этот потрясающий факт? О вовлечении в российскую коррупцию наших западных соседей, как комментировали его многие обозреватели? Отнюдь не только об этом. Казус Шредера показывает, как изменяются правила международной политики, как устанавливается новый курс на утверждение субъективности как ее принципа, когда интересы отдельных людей начинают значить и весить гораздо больше, чем политические интересы представляемых ими держав. Кого интересовало, симпатичен ли Брежнев Рейгану? Или вопрос о том, как относится Гельмут Коль к Маргарет Тетчер? Сегодня большая политика — это рассказ о том, нравятся ли друг другу Путин и Буш, Ширак и Блейер, и если нет, то почему. Показательно, что в ответ на это замечание политологи, хитро прищурившись, возражают: «Но ведь так было всегда, и в XIX веке правители были связаны личными узами!» С той только разницей, что большинство правителей в XIX веке были монархами.

Разве не ново то, что во главе крупнейших государств, называющих себя демократическими, стоят лидеры, в политическом поведении которых преобладает ситуативный, личный, индивидуальный выбор, которому больше не способны эффективно сопротивляться институты демократического общества — многопартийная система, деятельность оппозиции, борьба правых и левых, политический кодекс чести и т.д.? Ибо, как давно замечено, власть больше не ходит этими тропами, делая ненужными и безжизненными сами понятия. Политика, которую проводят и предлагают обществу Буш в США, Ширак во Франции, Путин в России, — это не правая политика уже хотя бы потому, что она не противостоит организованной и мощной левой политике.

Новизна современной ситуации особенно заметна оттого, что главы государств все меньше ощущают себя связанными с определенной политической платформой. В самом деле, можно ли ответить на вопрос: какой политической программы придерживается Президент Российской Федерации В. В. Путин? К какой партии он принадлежит? Казалось бы, в случае с Президентом Соединенных Штатов Дж. Бушем дело обстоит куда проще — ведь за него голосуют республиканцы. Но, оставляя в стороне вопрос о растущем сходстве политических программ республиканцев и демократов, в более общем смысле — о трудности оценивать современную политику с точки зрения различия правых и левых, следует напомнить, что Буш обычно апеллирует к своему собственному видению будущего Америки, а не к программе своей партии.

Важно подчеркнуть, что политические решения по обе стороны Атлантики больше не исходят из партийной идеологии, которая перестала быть как сдерживающим, так и вдохновляющим источником политики. Говоря об упадке идеологии, я имею в виду не только и не столько упадок роли программных представлений об общественном благе, которым руководствовались — или должны были говорить, что руководствуются, — политические лидеры при принятии своих решений. Речь идет об отсутствии потребности у избирателей верить в необходимость ясной политической программы и разделять с политическим классом видение того, каким должно быть общество. То, что раньше преподносилось в качестве коллективной воли, теперь все больше приобретает статус сугубо индивидуального, субъективного видения будущего общества. Раскроем роман «Платформа» Мишеля Уэльбека: «В это время совсем рядом, у торгового центра в Эври, учинили побоище две бандитские группировки, в ход шли ножи, бейсбольные биты, баллончики с серной кислотой; к вечеру стало известно, что в драке погибли семь человек, из них — двое случайных прохожих и один жандарм»[1].

Преступностью в России никого не удивишь. Но давно ли стало привычным такое описание европейского города?

Или возьмите социологический опрос, посвященный так называемой «молодежной культуре». В нем говорится о повсеместном росте в современном обществе слоя населения, нормы поведения которого постоянно вступают в прямой конфликт с декларируемым консенсусом о порядке, законности, морали демократического общества. Тем не менее блюстителям закона не удастся ничего поделать с этой средой — даже представить «ненормальность» ее «асоциального» поведения как достойную осуждения в глазах общественного мнения.

И еще: можно не боясь, что вас поднимут на смех, взахлеб читать книжки про великих магов и вампиров, заколдованные мечи и волшебные кольца, гномов и драконов, а также всерьез обсуждать оккультные практики, синергетику и мистические учения. Вас не удивит, когда при вашем появлении в чайном магазине продавщица отложит томик «Призраки в замке: Английские готические рассказы», а в книжном, куда вы поспешите, чтобы купить такую нужную книжку окажется, что все, что связано с ведьмами, призраками, также как и сама эта книжица, только что вышедшая массовым тиражом, уже продано.

Из таких разрозненных мозаичных фрагментов складывается картина прорывов готического общества сквозь тонкую ткань привычной действительности. В нашу с вами обжитую повседневность. Мы больше не верим в способность старых учений — будь то марксизм, психоанализ, структурализм или христианство — объяснять социальный, политический и моральный опыт, но наш язык, как по волшебству, не находит слов, чтобы назвать — а значит, и понять — суть происходящих перемен. Немота, парализовавшая интеллектуалов, оборачивается неспособностью предложить новые объяснения и новые проекты, которые вызвали бы доверие общества.

Отсутствие новых слов и идей заставляет использовать старые понятия — феодализм, корпоратизм — для объяснения сегодняшнего дня. Но эти попытки обречены: вместо того чтобы помочь понять новую действительность, они подгоняют ее под себя, вкладывают в нее отжившие, чуждые ей смыслы.

Возьмем понятия «феодализм» или «неофеодализм». Действительно, некоторые современные экономические и социальные практики — например, приватизация функций государственной власти[2], упадок публичного пространства, личные отношения как основа общественной жизни — обладают определенным сходством со Средневековьем. Тем не менее понятие «феодализм», имеющее долгую традицию употребления для описания средневековья, отсылает к социально-политическому устройству общества, важнейшие черты которого не имеют ничего общего с современностью: например, связь между титулом и землей; особые формы зависимости крестьян от сеньоров, связанные, в первую очередь, с сельскохозяйственным трудом и натуральной формой хозяйства; доминирующая в культурной и общественной жизни роль религии, служившей основой морали, по сути, подменявшей собой мораль и т.д. Понятие «феодализм» неизбежно вызывает в нашем сознании — и не только у историков Средних веков — представление о традиционном аграрном обществе, обладающем жесткой социальной иерархией, основанной на древности рода, передаваемых по наследству привилегиях и земельной собственности. Оно заставляет вспомнить — и не только благодаря учебникам истории, но и живописи, средневековой литературе, современным историческим романам, наконец, историческим фильмам — о турнирах, королях, рыцарях, замках, монашеских орденах и об уровне технической неразвитости общества, которую трудно вообразить современному человеку. Старое понятие способно лишь заставить читателя иронически отнестись к тем тревожным тенденциям современности, к которым хочет привлечь внимание автор. Ибо всем понятно, что сейчас никакое не Средневековье.

Термин, таким образом, компрометирует серьезность диагноза. Такие понятия, сколь бы они ни рождали иллюзии сходства, идут вразрез со здравым смыслом, а значит, не до конца принимаются всерьез. Главное сходство между зловещими чертами нашей действительности и некоторыми средневековыми практиками — не в социальной или экономической организации общества, которую обозначает феодализм, а в эстетических и моральных категориях, которые питаются готическими аллюзиями. Всякому, даже вовсе далекому от истории человеку, понятно, что идеи гражданского общества, профессионализма, правового государства не могли существовать в эпоху феодализма. Для того чтобы показать, что они исчезают из практик современного общества, которое мы по привычке продолжаем называть демократическим, нужны новые понятия.

Ярким примером того, как старое слово «корпоратизм» не дает увидеть черты нового в российской современности, является анализ, предложенный Андреем Илларионовым[3]. Причина не в том, что у автора не хватает смелости или честности взглянуть этому новому в глаза, — напротив. Но Илларионову приходится активно редуцировать новое и подгонять действительность под понятие корпоратизм, которое накладывает на его размышления значительные ограничения. Прежде всего оно заставляет автора замыкать свои рассуждения не только в чисто экономической сфере, но и в рамках модели «догоняющей модернизации». Такой подход не позволяет Илларионову уделить достаточного внимания тем новым чертам, возникающим в социальной сфере, в сфере политики и морали, которые, к сожалению, скорее роднят настоящее России и стран Западной Европы и Америки, чем противопоставляют их. Новые практики, вызывающие справедливый протест автора, рассматриваются им как отличительная черта «стран третьего мира» (какой оптимистический сценарий!), тогда как западная демократия по-прежнему выступает в качестве главного политического ориентира и средства спасения, как если бы она сама не переживала глубокого кризиса. Выбор старого слова мешает автору задуматься над вопросом о том, что породило уродство современности: ибо если речь идет о корпоратизме, истоки которого понятны, то зачем задаваться ненужными вопросами? Это тем более досадно, что многие интуиции Илларионова исключительно точны:

«Главное правило корпорации — отсутствие единых правил. Ведущий принцип корпоратизма — избирательность, неравенство, дискриминация. Ключевой фактор, определяющий статут члена корпорации, — не опыт, не профессионализм, не заслуги перед отечеством или государством, а лояльность к корпорации. Главное поощрение члена корпорации — его десантирование в государственную компанию, размер финансовых потоков которой — наиболее точная оценка его мет в корпоративной иерархии»[4].

«Избирательность, неравенство, дискриминация» действительно являются важнейшими качествами современного российского общества и принципами отбора кадров, но вовсе не обязательно типичны для корпорации и только для нее, а главное — они вписываются в совершенно другую, не корпоративную систему социальных и моральных отношений. Принцип субъективности, о котором говорит Илларионов, является неотъемлемой чертой готического общества, но его природа значительно превосходит локальный российский масштаб. «Лояльность», противопоставленная профессионализму, вовсе не обязательно является отличительным качеством, присущим только корпоративизму: в корпорации ценится и профессионализм, и опыт. «Лояльность» — исключительно важная категория для понимания организации социальной ткани российского общества, но его структурообразующим принципом является не корпорация, а зона. Все самое интересное и узнаваемое в тексте Илларионова касается морали и политики, но понятие «корпоративизм» мешает новым отношениям, возникающим в российском — но не только российском — обществе, наши их место в складывающейся системе[5].

Чтобы быть понятой и оцененной в своих различных способах осуществления, новая эпоха нуждается в новых словах для своего выражения. Слово, которое я предлагаю, — готическое общество.

«Почему готическое? Что за неудачно выбранное название? — часто возражают мне историки искусства и любители средневековых древностей. — Что может быть общего у готики с уродливыми чертами современности? Почитатели европейского Средневековья забывают о том, что слово «готический» нагружено многообразными смыслами. Правильно, оно отсылает к началам европейской культуры, но в нем уже скрываются готы — разрушители античной цивилизации. Готическому стилю и той мизерной роли, которую он отводил человеку у подножия громад своих храмов, противопоставил свою эстетику Ренессанс. Готика была прочтена как альтернатива Просвещению в эпоху предромантизма, поскольку просветители считали ее синонимом варварства, невежества и мракобесия. Именно готика, продолжая все ту же полемическую тему в европейской культуре, была избрана символам немецкого фашизма. Родоначальник готической эстетики Дж. P. P. Толкин вывел свою эстетическую систему из средневекового эпоса в противовес эстетике Нового времени, пронизанной идеалами Просвещения. Сегодня готическая эстетика, в которую на разных этапах влились разные течения, наводняет нашу жизнь. Она порождает новую — готическую мораль и начинает ткать социальную основу готического общества. Двойственность, заложенная в понятии, есть главный — и пот что единственный — повод для оптимизма: может быть, помимо зловещих, в готических практиках современности удастся отыскать и некоторые благородные черты, которые просто ускользнули от моего внимания так же, как ускользнули от внимания поклонников готики ее мрачные стороны?

Не стремясь нарисовать портрет общества, которого еще нет, в этой книге я пытаюсь указать на те тенденции, которые проступают наиболее отчетливо в российской действительности, но значение которых не ограничивается пределами России. Готическое общество возникает на скрещении двух линий развития европейской культуры. Одна из них — критика эстетической системы Нового времени, проникнутой духом рационализма и основанной на поклонении человеку. Эта критика берет свое начало в творчестве пред романтиков. Распад эстетики Нового времени приводит к торжеству готической эстетики, из которой изгнаны и рациональность, и человек. Другая линия — кризис научной рациональности, научной картины мира, важнейшим проявлением которого становится кризис восприятия времени, — отчетливо прослеживается с конца XIX века. Сегодня этот кризис заявляет о себе отказом современной культуры от представления об абстрактном, объективном времени мира и обращением к субъективному собственному времени. Он влечет за собой кризис исторических понятий, сформировавшихся в эпоху Великой французской революции, и кризис того видения общества, который они выражали, кризис демократии как социального и политического проекта. Вполне возможно, что соединение этих линий развития могло бы привести к иным последствиям, если бы двуединое событие-разрыв, Аушвиц и Гулаг, не наложило на них свой неизгладимый отпечаток, вызвав к жизни готическое общество.

В основе социальных и политических изменений лежит глубокий интеллектуальный кризис, который проявляется в кризисе картины мироздания и в изменении представлений о времени, в трудностях осмысления происходящего. Становление повой эстетической системы и новых моральных норм относится к числу самых серьезных последствий этого кризиса.

Мы покидаем мир, в котором привычными понятиями были равенство перед законом, социальная справедливость, свобода слова, публичная политика, в котором существовало понятие убежища — политического, морального, идеального. Со скоростью, опережающей осознание перемен, мы падаем, в неизвестность, приобретающую странные готические очертания. Возможно, пройдет год или два, и нам станет трудно поверить в то, что принципы государственной политики, общественной жизни, взаимоотношений между людьми, которые еще отчасти сохраняются сегодня, действительно имели место, а не приснились нам и не являются выдумкой историков и политологов. Также трудно, как трудно было еще несколько лет назад предвидеть масштаб и серьезность перемен, которые мы наблюдаем сегодня.

Эта книга адресована врагам готического общества. Всем тем, у кого вызывают протест готические практики, вторгающееся в нашу современность. Тем, кто стремится сохранить, хотя бы в качестве места памяти, наследие европейского гуманизма.