Глава 4 ВЫБОР ГОДЛ
Глава 4
ВЫБОР ГОДЛ
У старинушки три сына: Старший умный был детина, Средний сын и так и сяк, Младший вовсе был дурак.
П. П. Ершов, «Конек-Горбунок»
Евреи и три Земли Обетованные
У Тевье-молочника было пять дочерей. (В одном месте он говорит о семи, в другом о шести, но мы знакомы только с пятью, так что пусть будет пять.) Цейтл отвергла богатого жениха и вышла замуж за портного, который умер от чахотки. Годл последовала за мужем-революционером в сибирскую ссылку. Шпринца утопилась из-за несчастной любви. Бейлка вышла за подрядчика-мошенника и уехала с ним в Америку. Хава сбежала с неевреем-самоучкой («вторым Горьким»), была оплакана отцом, как умершая, но в конце книги вернулась, раскаявшись. История Хавы не очень убедительна (те, которые уходили от отцов к Горькому, редко возвращались домой), но и не вполне невероятна, поскольку многие еврейские националисты (включая таких гигантов сионизма, как Бер Ворохов, Владимир Жаботинский и Элиезер Бен-Иегуда), начинали как социалисты-интернационалисты и страстные поклонники русской литературы. Большинство из них не вернулись к Тевье и его Богу так, как это сделала Хава, — они отвергали «культуру диаспоры» с еще большим негодованием, чем их большевистские двойники и двоюродные братья, — но они вернулись к идее еврейской избранности, которую Тевье без труда признал бы как свою собственную. (И, разумеется, чем с большей готовностью Тевье признал бы ее как свою собственную, тем с большим негодованием отвергли бы они его культуру диаспоры.) Поэтому вполне можно предположить, что возвращение Хавы домой символизирует ее эмиграцию в Палестину, а не маловероятный ее приезд в опустевший дом отца в день его переезда из одной ссылки в другую.
О сионистке Хаве и американке Бейлке, олицетворяющих два успешных решения проблемы европейских евреев, написано очень много. Еще больше написано о непритязательной Цейтл, которая — предположим — осталась в своем украинском местечке, чтобы быть забытой эмигрантами и их историками, избитой людьми Петлюры и Шкуро, перекованной большевиками (с помощью ее собственных детей), убитой — анонимно — нацистами и оплаканной — тоже анонимно — в литературе и ритуале холокоста. Иначе говоря, о жизни Цейтл написано относительно немного, зато очень много написано о ее смерти — и о роли, которую ее смерть сыграла в жизни детей Хавы и Бейлки.
А как же Годл? Годл могла удостоиться почетного места в истории СССР как «участница революционного движения» или, если она вовремя сделала правильный выбор, как «старая большевичка». Могла быть упомянута в истории европейского социализма как член русской его ветви. Могла оставить след в истории Сибири, как выдающаяся просветительница или этнограф. Но никогда не попала бы она в каноническую историю евреев XX века — на том основании, что большевичка (если предположить, что она, как и многие другие, стала таковой) не может быть еврейкой, поскольку большевики были против еврейства (и поскольку «жидо-большевизм» был нацистской формулой). Внуки Годл — светские, обрусевшие и устремившиеся в Соединенные Штаты или Израиль, — принадлежат еврейской истории; сама Годл не принадлежит.
Очевидно, однако, что внуки Годл не попали бы в еврейскую историю, если бы Годл не была дочерью Тевье — дочерью, которой он больше всего гордился. Марксистка, посвятившая себя делу пролетариата и вышедшая замуж за «члена рода человеческого», она, вероятно, никогда не вернулась бы в Бойберик или Касрилевку, никогда не подвергла бы своих сыновей обрезанию, никогда не говорила бы на идише ни с одним из своих детей (или даже с мужем, Перчиком) и никогда не зажгла бы свечей за субботним столом. Но она навсегда осталась бы членом семьи — даже после того, как переименовала себя в Елену Владимировну. «Если бы вы знали, что это за Годл! — говорит Тевье после ее отъезда. Если бы вы знали!.. Вот она у меня где... глубоко-глубоко...» И конечно, Перчик, сын местного папиросника и «сын божий» по собственному убеждению, был единственным зятем, в котором Тевье не чаял души, которого признавал себе равным и с которым любил «перекинуться еврейским словом». «И можно сказать, что все мы его полюбили, как родного, потому что по натуре он, надо вам знать, и в самом деле славный паренек, без хитростей; мое — твое, твое — мое, душа нараспашку...» С точки зрения Тевье, обращение в коммунистическую веру не было настоящим обращением. Отказ от иудаизма ради христианства был вероотступничеством; отказ от иудаизма ради «рода человеческого» — семейным делом. Но разве христианство не началось как отказ от иудаизма ради рода человеческого? Разве оно не началось как семейное дело? Тевье не любил думать об этом...
В XX веке было не две великих еврейских миграции — их было три. Большинство евреев, оставшихся в революционной России, не остались у себя дома: они переехали в Киев, Харьков, Ленинград и Москву и продвинулись вверх по советской общественной лестнице. Евреи по рождению и, возможно, по воспитанию, они были русскими по культурной принадлежности и — многие из них — советскими по идеологической склонности. Коммунизм не был исключительно или даже преимущественно еврейской религией, но из всех еврейских религий первой половины XX века он был самой важной: более динамичной, чем иудаизм, более популярной, чем сионизм, и гораздо более жизнеспособной, чем либерализм (который постоянно нуждается в чужеродных вливаниях, чтобы стать чем-то большим, чем доктрина). Были, разумеется, и другие пункты назначения, но они были вариациями на старые темы (статус меньшинства в чужом национальном государстве), а не окончательным еврейским решением еврейской проблемы.
Современный мир основан на экономике капитализма и культе профессионализма. Капитализм и профессионализм были сформированы и организованы с помощью национализма. Капитализму, профессионализму и национализму противостоял социализм, претендовавший на роль их наследника и могильщика. Евреи, традиционные меркурианцы Европы, заметно преуспели в ключевых сферах современной жизни и оказались вдвойне уязвимы: как глобальные капиталисты, профессионалы и социалисты, они были чужаками по определению; как жрецы культурного наследия других племен, они казались опасными самозванцами. Дважды меркурианцы, они стали незваными гостями в Европе, которая была тем более рьяно аполлонийской, что стала меркурианской так недавно и так неполно.
Но не одной Европой жив современный человек. В начале XX века у евреев было три возможных выбора — и три пункта назначения, — которые воплощали три разных варианта современной жизни: один относительно знакомый, но быстро развивавшийся, и два совсем новых.
Соединенные Штаты олицетворяли неприкрытое меркурианство, неплеменную государственность и неоспоримый суверенитет капитализма и профессионализма. Они представляли собой — по крайней мере, риторически — коллекцию «homines rationalistici artificiales»: нацию посторонних, скрепленную общим культом чуждости (индивидуализм) и безродности (иммиграция). Они были единственным современным государством (не считая других колоний европейских поселенцев, ни одна из которых не обладала канонической мощью и глобальным размахом Соединенных Штатов), в котором еврей мог быть одновременно евреем и гражданином. «Америка» предлагала полноправное членство без полной ассимиляции. Более того, она, при ближайшем рассмотрении, требовала членства в субнациональной этнорелигиозной общине в качестве условия членства в общенациональной политической нации. Либерализм, в отличие от национализма и коммунизма, не был религией и не мог предложить ни теорию мирового зла, ни гарантию бессмертия. Он неизменно сопровождался — особенно в Соединенных Штатах, которые ближе всех подошли к официальному культу либерализма — другой, более основательной верой (тем более основательной, что она была «отделена от государства»). Роль такого рода духовных подпорок могла играть традиционная религия, племенная этничность или религия и этничность одновременно (сливавшиеся, в случае евреев, в одно гармоничное целое). Как бы там ни было, еврей мог стать американцем, подписавшись под определенным, внешне религиозным, определением еврейства. Как писал в апреле 1911 года в Нью-Йорке Абрахам Кахан, который когда-то был «членом рода человеческого» в силу своей принадлежности к русской интеллигенции, вчера вечером во многих культурных, прогрессивных еврейских семьях люди сели за пасхальный седер. Если бы двадцать лет назад нам сказали, что еврею-социалисту интересны подобного рода религиозные праздники, мы назвали бы его лицемером. Однако сегодня это кажется вполне естественным.
Двадцать лет назад свободомыслящему человеку не полагалось проявлять какой бы то ни было интерес к еврейскому народу, а ныне — пожалуйста!
Я. Бромберг предпочел остаться членом рода человеческого и русской интеллигенции и потому осуждал потоки «бездумного, поверхностного и пошлого национального самохвальства американско-еврейской печати». В 1931 году он писал:
В тех, кто когда-то приносил на алтарь братства народов всю горечь и боль векового бесправия и отверженности, — ныне проснулся демон нетерпимейшего расового отъединения... За последние годы наблюдается тревожный феномен протестантизации иудаизма, уподобления его одной из бесчисленных сект, столь своеобразно окрашивающих картину американской духовно-религиозной жизни крикливой пестротой эксцентричного провинциализма.
Новый Свет походил на старый.
По-настоящему новыми — и молодыми — были Палестина и Петроград.
Земля Израиля олицетворяла безудержный аполлонизм и интегральный, территориальный, внешне светский еврейский национализм. Чтобы вступить в век универсального меркурианства, лучшим на свете кочевым посредникам предстояло стать аполлонийцами. Самому странному на свете национализму предстояло превратить странников в туземцев. Евреи должны были самоутвердиться, перестав вести себя как евреи.
Советская Россия олицетворяла конец всех различий и окончательное слияние всего меркурианского и аполлонийского: ума и тела, города и деревни, сознательности и стихийности, чуждости и туземности, времени и пространства, крови и почвы. Проблема национального государства решалась при помощи отмены всех национальностей и всех государств. Еврейский вопрос решался одновременно со всеми вопросами, когда-либо заданными человечеством.
Ни один из этих вариантов не был чистым; ни один не соответствовал обещанному, и каждый содержал в себе элементы двух других. В Соединенных Штатах остаточная племенная эксклюзивность старой элиты оставалась достаточно сильной, чтобы замедлить социальное продвижение евреев; коммунизм долгое время был главной религией молодых еврейских интеллектуалов; а фрейдизм, завезенный евреями из Центральной Европы, старался превратить homines rationalistici artificiales в психически уравновешенных приверженцев всего естественного. В Палестине социализм (включая коллективное сельское хозяйство, экономическое планирование и официальное профсоюзное движение) был важной частью сионистской идеологии, а в присутствии подлинных — и неоспоримо туземных — арабов-аполлонийцев («полячков Востока», как назвал их Бреннер) традиционное «диаспорическое» предпочтение ума телу пролегало под самой поверхностью (а иногда заметно возвышалось над ней). В Советской России 1920-х годов тщательно отобранные меркурианцы все еще возглавляли, наставляли или порицали излишне округлых или прямоугольных аполлонийцев; НЭП создал достаточно возможностей для предпринимательской деятельности, чтобы убедить некоторых эмигрировавших коммерсантов вернуться в Россию; а различные попытки построить светскую еврейскую культуру и еврейские сельскохозяйственные поселения казались серьезным ответом на вызов сионизма.
Все три варианта не просто имели общие элементы — они предлагали выбор одним и тем же людям. Зятю-подрядчику было более или менее все равно, посылать Тевье в Америку или Палестину. Цейтл могла присоединиться к любой из своих оставшихся в живых сестер. А у дяди Миши Анатолия Рыбакова («доброго, бесшабашного, отважного, справедливого и бескорыстного» красного кавалериста) было четыре брата. Один был «торгаш, жадный и лукавый». Другой, «немудрящий человек, спокойный и деликатный», был шофером грузовика в Америке. Третий, «фантазер и мечтатель», уехал в Палестину, но после смерти жены вернулся. А четвертый стал советским прокурором и отрекся от отца-лавочника. Некоторые из них, вероятно, могли бы поменяться местами. Отец Эстер Маркиш перебрался из Баку в Палестину, но услышал много хорошего о НЭПе и вернулся в Баку. Дядя Сима Цафриры Меромской побыл первопроходцем-поселенцем в Палестине, прежде чем стать первопроходцем-строителем в Западной Сибири. Отец Феликса Розинера был сионистом в Одессе, коммунистом в Палестине, коммунистом в Советском Союзе и, наконец, сионистом в Израиле. Моя бабушка эмигрировала в Аргентину, потом в Биробиджан и, наконец, в Москву. Один из ее братьев остался в Белоруссии, другой в Аргентине (и потом перебрался в Израиль), третий стал варшавским бизнесменом (и потом оказался в ГУЛАГе), а четвертый стал функционером «МАПАИ» и «Гистадрута» в Израиле.
Каковы бы ни были подобия и подмены, не приходится сомневаться, что каждый из этих трех вариантов уводил евреев довольно далеко в направлении определенной и более или менее самостоятельной модели современной жизни и что все три воплощали радикальный отказ от статуса преуспевающего меньшинства в не слишком преуспевающих национальных государствах Европы.
Соединенные Штаты представляли собой наименее радикальный вариант. Они были местом, куда (как выразился Тевье) «ехали все разбитые сердца», где ностальгия по местечку не была под строжайшим запретом, где на улицах городов звучал идиш, где Тевье и его «родственничек» Менахем-Мендл могли заниматься прежним своим ремеслом и куда евреи отправлялись целыми семьями (и где последующие поколения молодых евреев будут снова и снова разыгрывать великое восстание против отцов, на которое они в свое время опоздали). Америка была Утопией, где всякий мог стать Ротшильдом или Бродским (и быть может, Эйнштейном), но то была хорошо знакомая Утопия — Одесса без царя и казаков. По словам Бромберга, это огромное, миллионное гетто Бруклина, Бронкса и Ист-Сайда — что оно как не гипертрофия и концентрация Малой Арнаутской, Подола и еще сотен безвестных уездных городков и местечек? Неказистые и баснословно грязные, хотя и асфальтированные, мостовые и сильная примесь итальянского, негритянского и армяно-греческого элемента не уменьшает, а даже, пожалуй, увеличивает сходство соответствием старым молдаванским, цыганским и тем же армяно-греческим соседствам.
Палестина и Советская Россия были настоящим Новым Светом — миром, построенным для новой породы людей. Если бы Тевье и Менахем-Мендлу пришлось там оказаться, они были бы немы и невидимы как в домах своих детей, так и в публичной риторике двух движений (за возможным исключением краткой карьеры Менахема в качестве спекулянта-нэпмана). Палестина и Советская Россия были центрами победившей еврейской революции против Бога, патриархии, чуждости и всего того, что олицетворял Тевье. И Палестина и Советская Россия находились на передовом краю великого европейского восстания против универсального меркурианства — восстания, в котором участвовали многочисленные фашистские и социалистические движения и которое возглавляли меркурианцы, желавшие (снова) стать аполлонийцами. Общим для сионизма и большевизма было мессианское обещание неминуемого коллективного искупления и более или менее чудесного коллективного преображения. Как писал в 1918 году Давид Бен-Гурион своей жене Пауле, я не хочу давать тебе мелкое, дешевое, мирское счастье. Я готовлю для тебя великую, святую человеческую радость, достигаемую ценой страдания и боли... Скорбящая, вся в слезах, ты взойдешь на высокую гору, с которой открывается вид на Новый Мир, мир радости и света, озаренный сиянием вечно юного идеала высшего счастья и восхитительного существования, мир, привилегия войти в который дана будет лишь немногим, ибо проникнуть в него дозволено будет лишь богатым душам и глубоким сердцам.
Вечно юные идеалы должны воплощаться в жизнь вечно юными идеалистами. И сионизм, и большевизм трудились для блага «грядущих поколений» и славили силу полнокровной молодости, закаленной трудом и войной. Самые юные из идеалистов (которым предстояло унаследовать землю или Землю — в зависимости от их местонахождения) готовились к труду и войне в разного рода пионерских организациях, где они ходили в походы, маршировали, пели песни и занимались физкультурой. Мальчики собирались стать юношами (участь девочек была менее очевидной); а юноши собирались остаться вечно юными, принеся себя в жертву общему делу или остановив время раз и навсегда. И сионизм и большевизм воспевали загорелую мускулистую мужественность, а старость либо презирали, либо упраздняли. Наиболее ценными качествами были аполлонийские (присущие пролетариям или сабрам): твердость, серьезность, безыскусность, решительность, основательность, прямота, простота и косноязычие; наиболее презираемыми — меркурианские (буржуазные или диаспорические): переменчивость, нерешительность, ироничность, трусость, рефлексия, остроумие и многословие. Сталин, Молотов и Каменев были не одиноки. Среди самых популярных сионистских имен были Пелед («сталь»), Цур («скала»), Эвен/Авни («камень»), Аллон («дуб») и Эйал («баран», «сила»). «Мы не студенты ешибота, обсуждающие тонкости самоусовершенствования, — сказал в 1922-м Бен-Гурион. — Мы покорители земли, столкнувшиеся с железной стеной, и нам надлежит пробить эту стену». Первыми вождями были меркурианцы, преображенные истинной верой; их учениками были аполлонийцы, наделенные идеализмом. Их общим потомкам предстояло стать новыми людьми, носящими новые имена.
Война и труд должны были сплотить всех правоверных, укрепив вчерашних меркурианцев и закалив юных аполлонийцев. Война делала возможным мирный труд; мирный труд осушал болота, не ждал милостей от природы, заставлял пустыни цвести и еще лучше закалял человеческую сталь. Неизбежность войны и труда создавала культуру аскетизма и асексуальности, для воспроизводства которой (и обеспечения вечной молодости и «братства») были необходимы новые боевые и трудовые подвиги. И в еврейской Палестине (Йишуве), и в Советской России братство символизировало полную тождественность всех истинно верующих (всегда сражающихся с численно превосходящим врагом) и их полное отождествление с общим делом (которому большинство юных евреев в обоих местах служило искренне и страстно). Со временем обе революции разовьются в направлении большей иерархичности, бюрократического милитаризма, страха перед вражеским проникновением и культа генералов, пионеров-героев и элитных подразделений, но между 1917-м и серединой 30-х годов их переполняла молодая энергия и дух равенства, братства, подвига и самопожертвования.
Впрочем, две революции существенно различались по размаху (сионистская эмиграция была куда меньшей, чем советская) и по престижу. Поскольку Российская империя была главным источником всех трех эмиграции, родиной большинства сионистских и коммунистических героев и колыбелью значительной части современной еврейской мифологии, иммигранты в советские города много выиграли и от языковой общности, и от географической близости. В Палестине русские рубахи, сапоги и кепки стали формой первых поселенцев; свисающий казацкий чуб превратился в один из самых узнаваемых атрибутов молодого сабра; мелодии — а иногда и тексты — русских песен (и революционных, и народных) широко использовались в сионистском репертуаре; а русский литературный канон (и классический, и соцреалистический) стал важнейшим источником вдохновения для новой литературы уроженцев Палестины. Письма Бен-Гуриона к жене написаны на языке русского (и польского) революционного мессианства.
В Соединенных Штатах, где никто неминуемого совершенства не предлагал, память о России — как о мире Пушкина и Народной воли — долго жила в воображении иммигрантов первого поколения. В романе Абрахама Кахана «Воспитание Давида Левинского» персонаж по имени Тевкин (пишущий на иврите поэт и сионист) воспроизводит распространенный стереотип:
"Что бы вы ни говорили, а Россия лучше Америки, несмотря на весь царский гнет. Там даже свободы больше — во всяком случае, для духа. Там больше поэзии, больше музыки, больше чувства, несмотря на все гонения, которым там подвергается наш народ. Русские — очень сердечные люди. И вообще жить в России лучше, чем здесь. О, в тысячу раз лучше. Здесь слишком много материализма, слишком много спешки и прозы и — да, слишком много машин. Очень хорошо, что машины делают обувь и пекут хлеб, но увы! — похоже, что в Америке и духовную материю производят машины".
Тевкин жил в прошлом, обещавшем совсем другое будущее. По словам Я. Бромберга, кто посещает русскую комнату большой нью-йоркской публичной библиотеки, нередко видит за столами этих немолодых мужчин и дам еврейского типа, перелистывающих всяческие канонические и апокрифические писания пророков старого революционного подполья, женевские и штутгартские памфлеты на тонкой, «контрабандной» бумаге, русскую историю Шишко, воззвания комитета «Народной воли». Снаружи доносится неумолчный лязг и грохот «мирового перекрестка» 5-й авеню и 42-й улицы, в окна засматривают тысячами световых реклам многоярусные капища современного Вавилона. Но мысли читателей блуждают далеко, — уносясь воспоминаниями то к таинственным «явкам» в трущобах Молдаванки, Печерска и Выборгской, то к шумным студенческим митингам на Моховой и Б. Владимирской, то к годам уединенных размышлений в дымном и горьком тепле якутских стойбищ, затерянных во мгле полярной ночи. А со страниц томов революционных воспоминаний на них смотрят фотографии молодых людей в косоворотках, со впалыми глазами и упрямой складкой у сжатых, широких, речистых ртов, и девушек-мучениц и бессребрениц с трогательными косичками, заплетенными над высокими, чистыми лбами.
Но не все было безнадежно. Прошлое еще могло стать будущим, даже для тех, кто это прошлое не застал. Альфреду Казину социализм представлялся бесконечно долгим пятничным вечером, когда мы все, сидя за самоваром перед хрустальной вазой, нагруженной орехами и фруктами, хором поем Tsuzamen, isuzamen, ale tsuzamen! И тогда герои русских романов — наши люди — зашагают по миру, а я — все еще в толстовке — навеки поселюсь с теми, кого я люблю, в прекрасной стране русской духовности. Слушая нашу кузину и двух ее друзей, я, отроду России не видевший, связывавший ее лишь с именами великих писателей да словами отца, сказанными во время прогулки по бруклинскому Ботаническому саду: «Неплохо! Но видел бы ты летний дворец царя в Царском Селе!», —- вдруг увидел в ней противоположность всем буржуазным идеалам, духовную обитель всех подлинно свободных людей. Я был совершенно уверен, что нет в мире другой такой литературы, как русская; что единственные в мире сердечные люди — это русские, такие как наша кузина и се друзья; что все прочие люди — вечные и скучные материалисты и что одна только русская душа, подобная мечте Нижинского о чистом полете, всегда будет рваться, несмотря ни на что, в тот сказочный мир, в котором мой идеальный социализм и пламенная печаль «Патетической» Чайковского, навсегда сольются воедино.
Впрочем, они уже и так слились воедино. Для большинства нью-йоркских еврейских интеллектуалов, принадлежавших к поколению Казина, социализм уже наступил — и именно там, где следовало. Страна свободных духом стала Страной Свободы; русская душа вырвалась наружу с обещанием спасти мир; Россия без царя стала страной чистого полета, ведомой молодыми людьми с упрямой складкой у сжатых ртов и девушками с трогательными косичками, заплетенными над высокими чистыми лбами.
Один из трех центров еврейского паломничества первой четверти XX века был реально существующей Землей Обетованной. Америка была компромиссом и обещанием осуществленного меркурианства; еврейское государство в Палестине было мечтой горстки идеалистов; Советская Россия была «молодой республикой», предлагавшей надежду и второе отечество американским евреям и подлинное вдохновение (и альтернативный пункт назначения) сионистским пионерам. В Советской России молодые евреи схватили, наконец, кольца, приделанные «к небу и к земле... и притянули... небо к земле».
Даже враги победивших еврейских большевиков признавали их превосходство. В романе Жаботинского «Пятеро» в семье преуспевающего одесского хлебопромышленника растут, как и положено, пятеро детей. Рожденная для любви Маруся гибнет, точно мотылек, в пламени бессмысленного пожара; Мечтатель Марко тонет при попытке спасти русского, который не нуждается в спасении; великий комбинатор Сережа платится слепотой за пропаганду вседозволенности; карьерист Торик переходит в христианство и бесследно исчезает. К концу романа жива и здорова одна только Лика, большевичка и палачествующая чекистка. Многие молодые еврейские интеллектуалы 1920-х и 1930-х годов были не согласны с приговором, вынесенным Жаботинским революции: с их точки зрения, к власти в СССР, наряду с Ликой, пришли Марко, Маруся и, возможно, даже Сережа (должным образом «перековавшийся»). Более того, они не видели ничего дурного в Лике, поскольку Лика была и «необходима», и добродетельна — ибо приняла на себя «личную ответственность» за чистое насилие социальной революции. Такова была официальная линия ранней советской литературы и более или менее официальная линия зарубежных еврейских интеллектуалов. Как писал в 1921 году Вальтер Беньямин — с очками на носу, осенью в душе и убийством в сердце — «если власть мифа в нынешний век время от времени прерывается, век грядущий не так уж невообразимо далек, чтобы война с законом была обречена на полную неудачу. Но если допустить существование насилия вне рамок закона, чистого непосредственного насилия, то мы получим доказательство возможности революционного насилия, высшего проявления ничем не замутненного насилия со стороны человека, и демонстрацию средств его осуществления». В последующие пятнадцать лет симпатия Беньямина к Лике и ее религии насилия (он называл это «критикой насилия») станет более откровенной. Он долго собирался уехать в Иерусалим, но вместо этого съездил в Москву (на экскурсию: убийство было Ликиным делом).
Из трех еврейских утопий одна была у власти. Многие евреи, которые не уехали в Москву, жалели об этом. Большинство молодых евреев, которые уехали в Москву, жалели и презирали тех, кто в нее не уехал. Отец Розинера вернулся из Палестины и назвал сына Феликсом (в честь основателя ЧК). Отец Агурского вернулся из Америки и назвал сына Мелибом (Маркс-Энгельс-Либкнехт). Михаил Байтальский переехал из Одессы в Москву и назвал сына Вилем (Владимир Ильич Ленин). Моя двоюродная бабушка Белла приехала из Польши и назвала дочь Искрой, а сына Марленом (Маркс-Ленин). Матерей двух моих ближайших московских друзей зовут Ленина и Нинель («Ленин» задом наперед). Таков был древнееврейский язык международного пролетариата — подлинный язык рая.
* * *
Путешествие из черты оседлости в Москву и Ленинград было миграцией в не меньшей степени, чем переезд из Одессы в Палестину или из Петрограда в Нью-Йорк. На него могло уйти почти столько же времени, и в первые послереволюционные годы оно было гораздо более опасным. Рожденное революцией, оно было очень велико по количеству участников, привело к почти волшебному преображению и стало одной из наиболее важных и наименее известных вех в истории России, европейского еврейства и современного мира.
В 1912 году в Москве жило около 15 353 евреев, или меньше 1% населения города. К 1926 году это число выросло до 131 000, или 6,5% населения. Примерно 90% иммигрантов были моложе пятидесяти лет, а 30% были в возрасте от двадцати до тридцати. К 1939 году еврейское население Москвы достигло четверти миллиона человек (около 6% всего населения, вторая по величине этническая группа столицы). В Ленинграде число евреев выросло с 35 000 (1,8%) в 1910 году до 84 603 (5,2%) в 1926-м и 201 542 (6,3%) в 1939-м (также вторая по величине, и со значительным отрывом, этническая группа города). Еврейское население Харькова составляло 11 013 (6,3%) в 1897 году; 81 138 (19%) в 1926-м; и 130 250 (15,6%) в 1939-м. И наконец, в Киеве (относившемся к прежней черте оседлости) было 32 093 еврея (13%) в 1897 году; 140 256 (27,3%) в 1926-м и 224 236 (26,5%) в 1939-м. В канун Второй мировой войны 1 300 000 евреев жили в местах, которые за четверть века до того были для них закрытыми. Более миллиона из них были, по словам Мордехая Альтшулера, «иммигрантами первого поколения, перебравшимися на жительство в места, расположенные вне черты оседлости».
К 1939 году 86,9% всех советских евреев жили в городах, около половины из них — в 11 крупнейших городах СССР. И почти треть всех городских евреев проживала в четырех столицах: Москве, Ленинграде, Киеве и Харькове. Почти 60% еврейского населения Москвы и Ленинграда были в возрасте от 20 до 5017. Как писал еврейский советский поэт Изи Харик (1927):
Давайте всех мы перечислим,
Кто спешно выехал в столицу:
Четыре лавочника, резник...
А восемь девушек — учиться.
Примерно четверо меламдим,
Двенадцать молодых парней,
Что в срочных поисках работы
Полгода мечутся по ней.
Толстушка Добэ с пацанами
Умчалась к мужу-кустарю.
Он там давно (Ловите, если Кого из них я повторю.)
И Бейлке — к русскому курсанту,
А Бэрке — там уже сто лет.
И сам раввин попал, представьте,
В число подобных непосед.
Привозит кучу подаяний
Он из Москвы к себе домой.
— Ах, хорошо в Москве, евреи!
— Твердит он всем. — Ах, боже мой!
...............................
И все, кого ни назову,
Ну так и просятся: в Москву!
Некоторые из иммигрантов занялись привычными меркурианскими делами. Почти полное уничтожение дореволюционного класса предпринимателей и переход к НЭПу в 1921 году открыли необычайные новые возможности для четырех лавочников и мужа толстушки Добэ. В 1926 году евреи составляли 1,8% населения СССР и 20% всех частных торговцев (66% на Украине и 90% в Белоруссии). В Петрограде (1923) доля частных предпринимателей, использующих наемную рабочую силу, была среди евреев примерно в 5,8 раз выше, чем среди прочего населения. В Москве в 1924 году еврейским «нэпманам» принадлежало 75,4% всех лавок и магазинов аптекарских и парфюмерных товаров, 54,6% мануфактурных, 48,6% ювелирных, 39,4% галантерейных, 36% дровяных и лесных складов, 26,3% всех кожевенно-обувных магазинов, 19,4% мебельных, 17,7% табачных и 14,5% всех магазинов готового платья. Новая «советская буржуазия» была в значительной степени еврейской. В нижнем слое категории «непманов» евреи составляли до 40% всех советских кустарей и ремесленников (35% портных Ленинграда, к примеру); в верхнем на их долю приходилось 33% богатейших предпринимателей Москвы (обладателей торговых и промышленных патентов двух высших разрядов). 25% всех евреев-предпринимателей Москвы (по сравнению с 8% предпринимателей-неевреев) принадлежали ко второй группе.
Преобладание евреев в экономике НЭПа нашло отражение в нэповской иконографии «буржуазной опасности». В советской литературе 1920-х годов есть немало еврейских контрабандистов, спекулянтов и совратителей девушек-комсомолок. Один из них — Соломон Рубин из пьесы В. Киршона и А. Успенского «Кореньковщина», который говорит о себе: «Я как бородавка, — прижигают ляписом в одном месте, я выскакиваю в другом». Другой — Исайка Чужачок Сергея Малашкина: «Небольшого роста, с лица и тела щупленький, на тонком лице, похожем на челнок, имел только три достоинства — большой красный нос, широкие желтые, хищно выдающиеся вперед зубы и еще две — цвета кофейной гущи — бусинки глаз, которые были, несмотря на необыкновенную подвижность всего тела Исайки Чужачка, неподвижны и казались мертвыми». И тем не менее канонический советский «буржуй» никогда не стал евреем. Главными классовыми врагами в демонологии эпохи НЭПа были русские крестьяне («кулаки»), русские лавочники и православные попы — наряду с безродными трусливыми «мещанами» и иностранными капиталистами. (В исправленной версии «Кореньковщины», опубликованной под названием «Константин Терехин», еврейский нэпман Соломон Рубин превращается в нэпмана-антисемита Петра Лукича Панфилова.) В целом доля евреев среди плакатных нэпманов была намного меньше доли евреев среди реальных советских предпринимателей, а у многих подчеркнуто еврейских литературных буржуев имелись подчеркнуто еврейские большевистские антиподы. Гротескно лицемерному Арону Соломоновичу Фишбейну Матвея Ройзмана противостоит поселившийся в его доме неимущий кузнец и рабфаковец Рабинович. А в романе Бориса Левина «Юноша» легкоранимый Сергей Гамбург отрекается от своего отца, который «спекулировал мукой, мануфактурой, обувью, сахаром, граммофонными иголками — чем попало».
Сергей Гамбург не любил своих родителей. [...] Ему противно было наблюдать, как родители, заискивая и унижаясь, лезли в аристократию... В доме был такой же абажур, как у Синеоковых. Отец для своего кабинета специально переплел книги, которых он никогда не читал, под цвет шелковых обоев. В гостиной появился рояль, хотя никто не играл. У сестры Иды абсолютно нет никаких музыкальных способностей, но к ней аккуратно ходит учитель музыки... Приобрели тигрового дога ростом с теленка. Мать и отец и все в доме боялись этой большой, с человеческими глазами собаки... Устраивали «вторники» и приглашали избранное общество. Сергей великолепно знал, что все идут к ним потому, что у них можно хорошо покушать... Мать говорила «коклетки», Сергей морщился и, не поднимая головы, поправлял «котлеты».
В конце концов, Сергей решает уйти из дома. «Спекулянты, — думал он о них с омерзением. — Взяточники. Прохвосты». Жалкие попытки родителей удержать его приводят к взрыву.
— Вы мне противны, — со страшной злобой процедил Сергей. — Понимаете — противны. Я вас просто ненавижу! — Он оттолкнул отца и дернул дверь.
— Сережа! Сергей! Опомнись! — умоляла мать и хватала его за рукав шинели.
— Черт с ним! Черт с ним! Черт с ним! — кричал папа. Вбежала сестра Ида в украинском костюме со множеством лент. Она жестами и мимикой, точно ей не хватало воздуха, показала в сторону своей комнаты. Это означало: «Ради бога, тише, у меня там сидят знакомые, и все слышно».
Сергей хлопнул дверью, и зазвенели розовые чашки на буфете.
Еврейская революция была такой же частью НЭПа и сталинского Великого перелома, как и русского революционного движения, большевистского переворота или Гражданской войны. Никакой царский указ не осуждал веры и занятий Тевье с такой безжалостностью, с какой могла это сделать его дочь Годл — в новой ее ипостаси журналиста, ученого или партработника. Киршон, Ройзман и Левин — все они были евреями (и пролетарскими писателями), и даже антисемитская книга Малашкина будто бы очень нравилась одной из самых влиятельных евреек Советского Союза, жене Молотова Полине Жемчужиной (Перл Карповской).
Когда НЭПу пришел конец, и всех уцелевших частных предпринимателей — включая многочисленных еврейских «отцов» — начали травить, сажать, обирать и выселять, большинство сотрудников ОГПУ, заведовавших этой операцией, сами были евреями (в том числе глава валютного отдела Управления экономических дел ОГПУ Марк Исаевич Гай [Штоклянд]). К 1934 году, когда ОГПУ превратилось в НКВД, евреи «по национальности» образовали самую большую национальную группу среди «руководящих работников» советской тайной полиции (37 евреев, 30 русских, 7 латышей, 5 украинцев, 4 поляка, 3 грузина, 3 белоруса, 2 немца и 5 прочих). Двенадцать ключевых отделов и управлений НКВД, которые отвечали, среди прочего, за милицию, трудовые лагеря (ГУЛАГ), контрразведку, аресты, «наружное наблюдение» и экономический саботаж, возглавлялись евреями (все они, за вычетом двух, были выходцами из черты оседлости). А Народным комиссаром внутренних дел был Генрих Григорьевич (Енох Гершенович) Ягода.
Среди множества русских революций еврейская версия оказалась (к 1934 году) одной из самых радикальных и наиболее успешных. Отец Ягоды был золотых дел мастером (или, согласно другим источникам, аптекарем, гравером или часовщиком). Отца Эстер Маркиш, богатого торговца, пытал в тюрьме человек по фамилии Варновицкий, в то время возглавлявший в Екатеринославе кампанию по «экспроприации золота», а прежде, в Бердичеве, бывший поэтом—идишистом. Агент ЧК Хаим Полисар «не удивил и не оскорбил» никого из своих друзей-комсомольцев (по словам одного из них, Михаила Байтальского), когда реквизировал скобяную лавку собственного отца. И, разумеется, Эдуард Багрицкий, публично отрекшийся от своих «горбатых, узловатых» родителей, был популярным «комсомольским поэтом». У Михаила (Мелиба) Агурского, Анатолия Рыбакова, Цафриры Меромской и Эстер Маркиш были родственники «лишенцы» (люди, подвергавшиеся официальной дискриминации в политике, образовании, приеме на работу и распределении жилья на основании их «классово чуждого» происхождения или рода занятий), но все они стали привилегированными членами советской элиты. Как писал В. Г. Тан-Богораз (бывший еврейский бунтарь и выдающийся советский этнограф), в Рогачеве деды — талмудисты, сыновья — коммунисты, а дети у них трефные — неосвященные еврейским обрезанием. И дедушка берет такую необрезанную контрабанду вместе с собой в синагогу и сажает на стол рядом с фолиантом в кожаной обложке, пахнущим мышами и тлением.
«Чем будешь, Берка?» — и Берка возражает значительно и важно: «Во-первых, я не Берка, а совсем Лентрозин [Ленин-Троцкий-Зиновьев], а буду — я буду чекистом»".
Мало что мешало маленькому Берке осуществить его мечту (после того, как он превратился из «Лентрозина» в Бориса), и совсем ничего не мешало ему перебраться из Рогачева в Москву или Ленинград. Здесь он, скорее всего, пошел бы в школу и стал отличником. Евреи оставались — без перерыва и со значительным отрывом — самой грамотной национальной группой Советского Союза (85% в сравнении с 58% у русских в 1926-м; и 94,3% в сравнении с 83,4% у русских в 1939-м). Относительно свободный доступ к образованию в сочетании с уничтожением дореволюционной российской элиты и официальной дискриминацией детей ее членов создал для еврейских иммигрантов в советские города беспрецедентные социальные и профессиональные возможности (по меркам любой страны). Из двух традиционно еврейских идеалов — богатства и образованности — первый вел в западню НЭПа. Второй, достижение которого облегчалось отсутствием хорошо подготовленных конкурентов, был залогом успеха в советском обществе. Большинство еврейских мигрантов и почти вся еврейская молодежь выбрали образование.
К 1939 году 26,5% советских евреев имели среднее образование (по сравнению с 7,8% у населения Советского Союза в целом и 8,1% у русских граждан Российской Федерации). В Ленинграде доля выпускников средних школ составляла среди евреев 40,2% (28,6% по городу в целом). Доля евреев-учеников двух старших классов средних школ в 3,5 превышала долю евреев среди населения СССР. Образование было одним из главных приоритетов марксистского режима, пришедшего к власти в стране, которую он считал «отсталой», способом, который он считал противоположным ожидаемому. Задача Советского государства («надстройки») состояла в том, чтобы создать свои собственные экономические предпосылки («базис»). Единственным способом исправить ошибку истории была насильственная индустриализация; ключом к успешной индустриализации было всеобщее образование «сознательных элементов»; евреи были наиболее образованными среди сознательных и наиболее сознательными среди образованных. В первые двадцать лет существования режима эта связь сохранялась.
Между 1928 и 1939 годами число студентов вузов в Советском Союзе выросло более чем в пять раз (с 167 000 до 888 000). Евреям за такими темпами было не угнаться — не только потому, что есть предел числу студентов, которое может дать малая этническая группа (1,8% населения), но также потому, что многие евреи не соответствовали критериям приема на «рабфаки» (важнейшие инструменты социальной мобильности в 20-е и 30-е годы), и потому, что «выдвижение национальных кадров» в национальных республиках основывалось на дискриминации в пользу представителей «коренных» национальностей, в результате чего доля евреев среди студентов украинских вузов, к примеру, снизилась с 47,4% в 1923/24 до 23,3% в 1929/30. Тем не менее масштабы еврейского успеха оставались непревзойденными. За десять лет, прошедших с 1929 по 1939 год, число студентов еврейской национальности увеличилось в четыре раза — с 22 518 до 98 216 (11,1% всех студентов вузов). В 1939 году на долю евреев приходилось в Москве 17,1% всех студентов, в Ленинграде - 19%, в Харькове — 24,6% и в Киеве — 35,6%. Доля выпускников вузов среди евреев (6%) была в десять раз выше, чем среди населения в целом (0,6%), 11 в три раза выше, чем среди городского населения страны (2%). Евреи составляли 15,5% всех советских граждан с высшим образованием; в абсолютном исчислении они шли за русскими и впереди украинцев. Треть всех советских евреев студенческого возраста (от 19 до 24 лет) были студентами. Соответствующий показатель для Советского Союза в целом — от 4% до 5%.
Наиболее очевидным результатом миграции евреев в советские города стало их превращение в государственных служащих. Уже в 1923 году к этой категории относились 44,3% всех евреев Москвы и 30,5% евреев Ленинграда. В 1926 году доля служащих среди всех трудоустроенных евреев составляла 50,1% в Москве и 40,2% в Ленинграде (в сравнении с 38,15 и 27,7% среди неевреев). К 1939 году доля этой группы достигла 82,5% в Москве и 63,2% в Ленинграде. С первых дней советской власти уникальное сочетание высокого уровня грамотности с высокой степенью лояльности («сознательности») сделало евреев опорой советской бюрократии. Царских чиновников — и вообще всех небольшевиков, получивших дореволюционное образование, — партия считала неисправимо неблагонадежными. Их приходилось использовать (в качестве «буржуазных спецов»), пока они оставались незаменимыми; их следовало вычищать (как «социально чуждые элементы»), как только они переставали быть необходимыми. Лучшими кандидатами на замену (пока пролетарии «овладевали знаниями») были евреи — единственные представители образованных классов, не запятнавшие себя службой царскому государству (поскольку их к этой службе не подпускали). Ленин сказал об этом так:
Большое значение для революции имело то обстоятельство, что в русских городах было много еврейских интеллигентов. Они ликвидировали тот всеобщий саботаж, на который мы натолкнулись после Октябрьской революции... Еврейские элементы были мобилизованы... и тем спасли революцию в тяжелую минуту. Нам удалось овладеть государственным аппаратом исключительно благодаря этому запасу разумной и грамотной рабочей силы.
Советское государство остро нуждалось не только в чиновниках, но и в профессионалах. Евреи — особенно молодые выдвиженцы из бывшей черты оседлости — откликнулись на его зов. В Ленинграде в 1939 году евреи составляли 69,4% всех дантистов, 58,6% фармацевтов и провизоров, 45% адвокатов, 38,6% врачей, 34,7% юрисконсультов, 31,3% писателей, журналистов и редакторов; 24,6% музыкантов и дирижеров, 18,5% библиотекарей, 18,4% научных работников и преподавателей вузов; 11,7% художников и скульпторов и 11,6% актеров и режиссеров. Московская статистика была почти такой же.
Чем выше в советской статусной иерархии, тем выше процент евреев. В 1936/37 годах в Москве евреи составляли 4,8% всех учащихся 1—4-х классов, 6,7% — 5—7-х классов и 13,4% — 8—10-х классов. Среди студентов вузов их доля равнялась (в 1939-м) 17,1%, а среди выпускников — 23,9%. В 1939 году евреи составляли 3% всех медицинских сестер Советского Союза и 19,6% всех врачей. В Ленинграде на долю евреев приходилось 14,4% всех продавцов и 30,9% директоров магазинов. В Советской Армии в 1926 году доля евреев среди слушателей военных академий (8,8%) почти в два раза превышала их долю среди командиров (4,6%) и в четыре раза — среди всех военнослужащих (2,1%). В РСФСР в 1939 году евреи составляли 1,8% школьных учителей и 14,1% научных работников и преподавателей вузов (в Белоруссии и на Украине соответствующие цифры были: 12,3% и 32,7%; и 8% и 28,6%).
Особенно существенным и — по определению — заметным было присутствие евреев в культурной элите Москвы и Ленинграда. Евреи выделялись среди художников-авангардистов (Натан Альтман, Марк Шагал, Наум Габо, Моисей Гинзбург, Эль Лисицкий, Антон Певзнер, Давид Штеренберг); теоретиков формализма (Осип Брик, Борис Эйхенбаум, Роман Якобсон, Борис Кушнер, Виктор Шкловский, Юрий Тынянов), «пролетарских» публицистов (Леопольд Авербах, Яков Эльсберг, Александр Исбах, Владимир Киршон, Григорий Лелевич, Юрий Либединский), кинорежиссеров-новаторов (Фридрих Эрмлер, Иосиф Хейфиц, Григорий Козинцев, Григорий Рошаль, Леонид Трауберг, Дзига Вертов, Александр Зархи) и комсомольских поэтов (Эдуард Багрицкий, Александр Безыменский, Михаил Голодный, Михаил Светлов, Иосиф Уткин).
Данный текст является ознакомительным фрагментом.