Державин и немецкая поэзия

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Державин и немецкая поэзия

«… Из всех наших поэтов, связанных с классицизмом, Державин является не только наиболее „беззаконным“, но и наиболее самобытным. У него имеется ряд переводов и подражаний иноземным образцам – главным образом, немецким поэтам, по большей части второстепенного значения (переводя из Шиллера и Гете, он избирает тоже вещи малозначительные). Но иноземных учителей, которые бы определили его творческий путь, у него не было». У нас нет никаких причин пересматривать цитированное положение, высказанное в свое время видным советским литературоведом Д.Д.Благим. И все же в творческом развитии классика русской поэзии «петербургской эпохи», в особенности в самом начале, когда его рука только настраивала лиру и пробовала лады, были периоды внимательного и благодарного ученичества. Особенно интересно в этом отношении время сразу после разгрома пугачевского бунта, когда Державин, обиженный и обойденный по службе, по полуфиктивному поводу приехал собираться с силами и мыслями на Волгу, в немецкую колонию Шафгаузен.

Немецкие колонисты появились в этом районе совсем недавно, вместе с потоком переселенцев, откликнувшихся на манифесты Екатерины II, и успели уже натерпеться страха во время восстания. Колония была расположена на левом берегу Волги, на северо-восток от Саратова, и отделялась от степи цепью песчаных холмов. На вершине одного из них, ближайшего к колонии и наиболее удобного для обороны, Державин во время военных действий уже был с командой саперов, заложил там простейший шанец и поставил пушки. Неудивительно, что колонисты, во главе со своим крейс-комиссаром, приняли его как родного. Кроме того, Гаврила Романович еще в детстве, когда его родители жили в Оренбурге, ходил там в школу ссыльного немца, по имени Иозеф Розе, где ему довелось овладеть немецким разговорным языком. Державин имел потом не один случай благодарить судьбу за этот полезный навык. Так было и в этот раз. Видя, что приезжий мается, не зная, чем занять мысли, один из простых колонистов, по имени Карл Вильмсен, предложил ему несколько книг. Одна из них заинтересовала Державина. То был сборник прозаических переводов на немецкий язык стихотворений некого анонимного, писавшего по-французски поэта.

Неизвестный поэт придерживался стоического мировоззрения. Он смотрел на жизнь, как на короткий сон, обманчивые миражи которого рассеиваются при свете утра. Судьба отдельного человека, так же, как и великих царств, виделись ему не более чем «игралищем непостоянства». Во всем этом мире, скользившем по краю бездны, поэт видел лишь одну неподвижную точку – крепость духа, лишь закаляемую лишениями и бедствиями. «Сие же опыт совершенной добродетели, когда сердце в жестокостях рока растет и возвышается». Державин был поражен: все в этих стихах соответствовало его положению, все разрушало его мечтания – и укрепляло его дух. Мы только что привели в кавычках фрагменты из переводов на русский язык, набросанных Гаврилой Романовичем для себя при чтении од неизвестного учителя. Но, следуя мыслью по стопам неизвестного поэта-стоика, Державин ощутил и нечто гораздо большее, чем успокоение душевное. Карабкаясь с заветным немецким томиком на склоны Читалагая, размахивая руками и задыхаясь, Державин почувствовал, как в глубине его духа рождаются собственные стихи. Он ощутил себя русским поэтом.

Думаем, что географическое название, приведенное нами только что, многое объъяснило внимательному читателю. Томик стихов, позаимствованный из библиотеки шафгаузенского колониста, содержал переводы творений прусского короля Фридриха Великого. Что же касалось поэтического воодушевления, осенившего Державина весною 1775 года, то оно завершилось созданием «Читалагайских од», в которых, по большому счету, поэт обрел свою творческую индивидуальность. «Начав переводом, Державин перешел к творчеству. Он успел написать лишь две оды – „На знатность“ и „На великость“. В них есть явные отголоски од фридриховых, но сильней отголосков – собственный голос Державина. В зеркале, поднесенном рукой Фридриха, Державин впервые увидел свое лицо. Новые, дерзкие мысли, пробудясь, повлекли за собою резкие образы и новые, неслыханные дотоле звуки», – справедливо заметил В.Ф.Ходасевич, обративший в своем известном жизнеописании Державина особое внимание на момент его творческого пробуждения.

В отечественной традиции успело сложиться несколько ироничное отношение к творчеству немецкого «философа на троне». Радищев еще, размышляя о роли случайности в истории, заметил: «Повторим: обстоятельства делают великого мужа. Фридрих II не на престоле остался бы в толпе посредственных стихоплетчиков, и, может быть, ничего более». Гете, со своей стороны, на Фридриха только что не молился – хотя, как мы знаем, сам прусский король относился к его сочинениям пренебрежительно. Для нас более важно другое – начальный творческий импульс, полученный русским поэтом при чтении Фридриха Прусского, а также весьма характерные для его поэзии мотивы «скольжения на краю бездны» и «стойкости (Standhaftigkeit) в бедствиях». Первый из них отчетливо прозвучал уже в начальных строках написанной в 1779 году, хрестоматийно известной оды «На смерть князя Мещерского», последний – в ее заключительных словах. В преображенном виде оба прослеживаются в тексте и стихотворного послания «К первому соседу», и оды «Бог», и многих других сочинений, получивших необычайную популярность у читателей своего времени. Стоическое мировоззрение было разработано не в Сан-Суси, да и дошло к нам не с Волги. Однако присущие ему лейтмотивы были так глубоко прочувствованы Державиным при чтении сочинений Фридриха II, и выражены в собственных его стихах с такой силой и убедительностью, что безусловно сыграли значительную роль в формировании психологического склада просвещенных россиян «петербургского периода».

Так обстояло дело с магистральными влияниями. В том, что касалось второстепенных, мы можем найти немало пищи для размышлений: Державин переосмысливал все, что ему западало в душу. Хороший пример представляет известная ода «На счастие». Ода была писана на масленицу 1789 года, и изображала мир с мозгами набекрень: «В те дни, как все везде в разгулье: / Политика и правосудье, / Ум, совесть и закон святой, / И логика пиры пируют, / На карты ставят век златой, / Судьбами смертных пунтируют, / Вселенну в трантелево гнут; / Как полюсы, меридианы, / Науки, музы, боги – пьяны, / Все скачут, пляшут и поют». Фортуна, сведя с ума монархов и простых смертных полновластно царит над всем этим хаосом. Скользя «на шаровидной колеснице», она помавает над миром «волшебною ширинкой» и осыпает кого золотом, а кого пеплом. Поэт воздает богине удачи хвалы своим заплетающимся языком, выговаривая между иными такие слова, за какие в ту пору можно было и в крепость попасть. В известной ремарке Державин дурашливо объяснил, что ода писалась, когда «и сам автор был под хмельком».

Одним словом, перед нами картина «перевернутого мира», открывшего поэту свою сущность без всяких завес и прикрас. Пожалуй, анализ ведущих мотивов стихотворения на том можно бы было и закончить, прибавив для полноты, что это откровение посетило поэта в сакральное время – и, если не в сакральном, то в особом пространстве. Ведь ода была написана в Москве – а что было естественнее для петербуржца, чем оставить на время чопорный Петербург, приехать в расхлябанную и хлебосольную Москву, и погрузиться в стихию масленичного разгула. В этом плане, ода «На счастие» внесла существенный вклад в разработку оппозиции «Петербург-Москва», принципиально важной для метафизики Петербурга в целом. Не отрицая оправданности такого прочтения оды, мы должны заметить, что в разработке ее темы у Державина был предшественник, по имени Иоганн Христиан Гюнтер. Сейчас его имя мало что говорит даже немецкому читателю, но в XVIII веке дело обстояло совсем по-другому. Гюнтер был подлинный любимец германского юношества. В особенности он прославился стихотворениями «в забавном жанре» – то есть как раз в том, укоренение коего в русской поэзии входило в задачи Державина и составляло «изюминку» для ценителей его поэтического дара. Историки русской литературы не раз отмечали особую плодотворность этой державинской инновации, внесшей свой вклад в расшатывание жанрово-стилевой системы классицизма, и возводя к ней существенные черты поэтики зрелого Пушкина, не исключая и «пестрых глав» «Евгения Онегина». Кстати, душевно любил стихи Гюнтера и Ломоносов. В известной записке, написанной им второпях, по-немецки, перед самым отъездом из Германии, он просил товарища непременно найти для него и прислать три любимые книги – учебник риторики, курс русской истории, «und den G?nther» – cтихи того самого, своего Гюнтера.

Так вот, в собрании сочинений этого самого Гюнтера уже упоминавшийся нами советский литературовед Л.В.Пумпянский обнаружил оду, озаглавленную «An die Gelegenheit», что, собственно, и означает «На счастие». Есть в ней и описание мира, как будто сошедшего с ума («Der Welt ist jetzo voller Narren»), и богини удачи, рассыпающей над миром свои дары («verliebte Wunderwerke») – а другой оде предпослана авторская ремарка, извиняющая словесные вольности поэта тем, что он был сильно навеселе («Als er einen dichten Rausch hatte»)… О чем-то нам все это напоминает – впрочем, в конечном счете о том, что всякий большой поэт берет себе материал там, где его находит, что Державин с удовольствием читал своих германских коллег – а, может быть, еще и о том, что немецкие источники «петербургского текста» широко открыли для него сокровищницу своих образов и мотивов.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.