Заключение

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Заключение

«Не следует задаваться совершенно непосильной задачей – дать определение духа Петербурга. Нужно поставить себе более скромное задание: постараться наметить основные пути, на которых можно обрести „чувство Петербурга“, вступить в проникновенное общение с гением его местности». Этот совет дал исследователям Петербурга Н.П.Анциферов на первых страницах своей знаменитой книги о городе, выпущенной в свет в 1922 году, и сразу же предостерег: «Прежде всего, нужно помнить, что genius loci требует ясного взора, не отуманенного хотя бы подсознательными, произвольными образами». Последние два определения, взятые нами в курсив, содержат в себе скрытое противоречие. Не вызывает сомнения, что как поклонникам «духа города», так и его исследователям следует всемерно избегать произвольных наитий и построений. Наряду с этим, нельзя забывать и о том, что весь человеческий опыт структурируется архетипическими, в основе своей мифологическими конструктами, частично входящими в состав сознания общества, в значительной же степени – его подсознания. Вот почему мы считаем, что будет вполне обоснованным и конструктивным завершить нашу книгу очерком ключевых метафизических концептов, каждый из которых глубоко укоренен в инокультурной среде, и в то же время сохранил актуальность в качестве неотъемлемой части собственно «петербургского мифа».

Формирование «финского мифа» было обусловлено присутствием на территории города и в его ближайших, равно как и отдаленных окрестностях, достаточно многочисленного аборигенного населения, принадлежавшего к типологически отличной, в некоторых отношениях весьма архаичной, традиционной культуры. Уже то, что мы имеем возможность рассматривать не только прошлое контактов с носителями этой культуры, но и их будущее, многое говорит о самом «петербургском духе». Для того, чтобы правильно оценить меру присущих ему толерантности и открытости, достаточно будет задаться вопросом, есть ли у нас хотя бы один шанс услышать речь первоначального кельтского населения в радиусе ста миль от Лондона, или славянских аборигенов (вендов) – в окрестностях Любека. Между тем, представители небольших прибалтийско-финских народностей ижоры и води, не говоря уже о самих «пригородных финнах», несмотря на все испытания, дожили в окрестностях Петербурга до сего дня. Потенциал этого соседства – и еще более давнего, налаженного в крестьянской среде русско-финского культурного симбиоза – сегодня уже может показаться исчерпанным. Однако такой вывод был бы слишком поспешным. Не век же продлится теперешнее «смутное время». Скоро и нам придется вместе со всем миром искать выход из тупика «постиндустриального общества». Откуда же черпать аксиомы «нового экологического сознания» и соответствующего образа жизни, как не из опыта древних народов, тысячелетиями вживавшихся в местный ландшафт! В более общем плане, исконное прибалтийско-финское население рассматривалось как часть довременной стихии, усмиренной, но не покоренной строителями города, и в этом качестве участвовало в формировании одного из полюсов оппозиции «природа и город» – или, если угодно, «натура и культура» – базовой для осмысления себя городской цивилизацией в целом. Актуальность ее, равно как и перспективность для написания новых страниц «петербургского текста», сомнению не подлежит.

Вполне принадлежа сфере западноевропейской цивилизации, Швеция стремилась оттеснить от нее русские земли и «замкнуть на себе», по крайней мере на северном направлении, их контакты с «цивилизованным миром». «Прорыв в Европу» во всех областях, от географической до духовной, составил собой основное содержание «петербургского периода» отечественной истории. Как следствие, «шведский миф» Петербурга воплотил в свое ткани противостояние «дела Карла XII» и «дела Петрова» – или же, в более общем плане, оппозицию «старой» и «молодой» Европы. Нужно заметить, что шведские политики отндь не забыли события далекого прошлого – более того, они их периодически припоминают. К примеру, когда на заседании саммита Европейского союза, президент России В.В.Путин поднял вопрос об участии европейских соседей в приближавшемся трехсотлетии Петербурга (саммит был проведен в 2001 году), наиболее быстрым на ответ оказался гостеприимный хозяин саммита, премьер-министр Швеции Й.Перссон. Заверив высокого гостя, что Евросоюз примет самое активное участие в празднествах, шведский политик отметил, что «российская северная столица в какой-то степени именно шведам обязана своим существованием: она строилась, чтобы их остановить»… Историческая катастрофа шведского великодержавия-«стурмакта», а пуще всего сознательная политика шведских правящих кругов, поколение за поколением трудившихся над воплощением в жизнь новой национальной идеи «активного нейтралитета», сделали соответствующую часть оппозиции решительно неактуальной – однако лишь применительно к Швеции. Что же касается старой политики оттеснения России на восток цивилизованными, но жесткими методами, то она отнюдь не сдана в архив – более того, она возрождается по мере продвижения НАТО на восток. В той степени, в какой Петербург воплощает в себе решительное, но конструктивное противодействие ее проведению, доминантам его «шведского мифа» суждено сохранить свое действие в будущем.

Сущность «византийского мифа» Петербурга определяется тем обстоятельством, что, переняв от Московской Руси православную веру, исторически заимствованную от византийцев, «петербургская империя» предъявила претензии на духовное лидерство в рамках «православного мира» в целом. Как следствие, мечта о вознесении нового, «третьего Рима», сложившаяся еще в «московский период», нашла себе полное воплощение на берегах Невы. Мы говорим о расцвете храмового зодчества, взлете богословской мысли, успехах армии, не раз становившейся на защиту единоверцев на Востоке – но также и грозных опасностях, вроде уклона к «цезарепапизму», омрачившего византийскую «симфонию» властей и более чем присущего «петербургскому православию». В продолжение первых двух столетий исторического бытия Петербурга, константинопольский патриарх, замкнутый в пределах своей резиденции в стамбульском квартале Фенер и воспоминаний о безвозвратно утраченном прошлом «креста на Босфоре», мог лишь благословлять издали наши успехи и предостерегать о скрытых опасностях. С началом гонений на веру, «окно исторических возможностей» снова открылось перед константинопольской церковной дипломатией, и она этот шанс в полной мере использовала. Действуя очень умело и опираясь на помощь греческой диаспоры в США, патриарх Варфоломей I ведет конструктивный диалог с римским папой и активно выступает на международной арене, беря под свой омофор все возрастающее количество православных приходов по всему миру. Учитывая тот факт, что большинство финских приходов и значительная часть эстонских уже ему принадлежат, мы можем прийти к тому выводу, что петербургская епархия давно уже, собственно, граничит с владениями патриарха Константинополя. Как следствие, пока будет преждевременным говорить о прекращении исторического соперничества между «вторым Римом» и «третьим».

Вступление в многообразный культурный диалог с романо-германской Европой составило основную задачу «петербургского периода» отечественной истории. Как следствие, в рамках этого диалога получила себе продолжение привычная, даже архетипическая для «русского мира» роль «запоздавшего социума», прилагающего все свои силы для сокращения – а если возможно, то и устранения исторического разрыва с обществами «передовыми». В более общем плане, в семантике, синтактике и прагматике этого диалога нашла себе яркое проявление хорошо известная современной культурологии оппозиция цивилизации и культуры. Видя и признавая базовое единство западноевропейского общества, у нас сразу заметили его внутренние напряжения и осмыслили их, прежде всего, в форме различия между «немецким миром» и «французской цивилизацией». Мысленно пересматривая те предметные области, которые нам довелось рассмотреть в рамках этой книги, равно как и многие, о которых нам удалось лишь бегло упомянуть, мы замечаем наличие удивительно сильной тенденции, даже пристрастия, к их противопоставлению – но на чисто уже петербургском материале.

«Немецкий мир» испокон веков начинался поблизости, почти по соседству, ливонский рубеж был привычным и стародавним еще для «мужей новгородских», торговые связи, равно как военные предприятия, были облегчены наличием недалеких и в общем удобных сухопутных и водных путей. Напротив, французы жили где-то на далеком краю Европы, до которого надобно было, как говорится, три года скакать. Отсюда возникшее в коллективном сознании россиян почти шоковое состояние, когда звероподобный французский император со своей «великой армией» вдруг объявился почти ниоткуда на западных рубежах нашей страны в 1812 году. «Немецкий мир» был политически раздроблен, однако отменно консервативен, и медленно продвигался к объединению по «великогерманскому пути», что нам было психологически близко и понятно. Напротив, «французская цивилизация» была очень давно и жестко централизована – более того, в некотором смысле, столица ее вобрала в себя жизненные соки всей нации. Пожалуй, эта черта внутриполитического устройства французского королевства, империи, а потом и республики, была для человека «петербургского периода» тоже весьма внятной, чего нельзя сказать о вкусе ко всяческим революциям и широким социальным экспериментам, с некоторых времен составившей характерную принадлежность психологического склада французов.

Сразу же после основания Петербурга, в нем появилось достаточно многочисленное и сплоченное немецкое население, которое с течением времени лишь укрепляло свои позиции. Особы царствующего дома взяли себе за правило выбирать жен из числа юных принцесс германских княжеств. Немецкие карьеристы обсели доходные места Петербурга, с неизменным успехом оттесняя от них природных русских. Заведя разговор о мещанах русского происхождения, наш выдающийся критик XIX века вынужден был признать: «Петербургский немец более их туземец петербургский». С течением времени, в окрестностях нашего города появились даже немецкие сельскохозяйственные колонии. В итоге, на приневских землях была верно, хотя и в уменьшенном виде, воспроизведена стратификация немецкого общества в целом. В противоположность этому, у нас всегда было по численности очень немного выходцев из Франции или таких стран, как Бельгия, Люксембург, Швейцария, большая или меньшая часть жителей которых говорят по-французски. В значительной части, то были посланцы французской «империи мод», развлечений и удовольствий, которая в свое время диктовала привычки и вкусы членам «приличного общества» едва ли не всей Европы.

Психологический тип «русского немца» начал формироваться в продолжение «немецкого засилья» времен аннинского царствования, весьма укрепился с образованием чиновничьего аппарата николаевских времен, явился во всем своем блеске с приходом эпохи «великих реформ», и был своевременно осмыслен в рамках «петербургского текста» русской литературы – от Пушкина до Гончарова. Сложение психологического типа «русского франкофона» совпало по времени с «золотым веком» русской литературы, равно как отечественной культуры в целом, и со своей стороны придало огромный импульс его формированию. На протяжении всего XIX столетия, любой образованный русский дворянин был практически двуязычен и бикультурен, что легко можно проследить на обширном биографическом материале творцов «петербургского текста» – от того же Пушкина до Толстого. Допустимость и плодотворность сопоставлений в других предметных областях лежит на поверхности, будь то немецко-австрийская музыка и французский балет, исконная склонность «немецкого духа» к романтическому миросозерцанию в архитектуре или изобразительном искусстве, в противоположность ориентации на классицизм в широком смысле этого слова, более чем присущей разворачиванию «французского гения» во времени и пространстве.

Сравнения и противопоставления этого рода легко было бы продолжать ad infinitum, если бы основная тенденция в их общей организации не выяснилась уже с удовлетворительной полнотой. Будучи принята, переосмыслена и освоена российской культурой «петербургского периода» в форме оппозиции между «немецким мифом» и «французским мифом», указанная дихотомия предоставила нашей культуре мощный семиотический механизм, позволивший осознать, переработать или сформулировать заново большинство основных вопросов культурной динамики. Как следствие, прослеживая многообразные способы и пути развертывания и конкретизации этой простейшей, бинарной оппозиции в целом ряде ключевых предметных областей и «форм жизни», и совершая обратное восхождение a realibus ad realiora, мы получаем доступ к базовым составляющим «петербургского мифа», равно как и основным закономерностям его развития. Задача восстановления таковых представляется нам особенно актуальной перед лицом вызовов глобализма, диктующих необходимость скорейшей выработки индивидуальных и групповых стратегий, убедительно продолжающих в новых условиях ориентацию, верно осмысленную классиком петербургской литературной и, более того, духовной традиции, как переход от культуры как «системы принуждений» – к культуре как «лестнице благоговений».

Данный текст является ознакомительным фрагментом.