Город (без) человека: практики освоения пустых и заброшенных пространств

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Город (без) человека: практики освоения пустых и заброшенных пространств

Егор Шевелев

Внутри городского пространства существуют места, где ткань повседневности нарушается, разрывается особым порядком ландшафта, искажениями урбанистической функциональности. Развалины некогда жилых домов и заброшенные промышленные объекты, начатые, но так и не законченные стройки, пустые крыши высоток и городские коммуникации, старинные катакомбы, рощи, одичавшие скверы и пустыри – все это исключается из привычного взаимодействия людей. Оптика города не предполагает их присутствия в зоне видимого: скрытые от праздного наблюдателя фасадами других домов или замаскированные баннерами, затерянные в промышленных зонах и безлюдных переулках, спрятанные под землю, они оказываются на периферии городской визуальности. Бытовые практики повседневности также обходят их стороной: одни из этих мест постепенно утратили свои утилитарные функции, другие изначально не предполагали присутствия человека.

Будучи невидимыми, необжитыми и неиспользуемыми, исключенными из городской повседневности, пустые и заброшенные пространства становятся местами, где разворачиваются особого рода эстетические, исследовательские, телесные и игровые практики. Речь идет о тех способах взаимодействия с городом, что за рубежом объединяются названием urban exploration (не имеющим, к слову сказать, устоявшегося русскоязычного аналога), а в отечественной городской реальности представлены богатейшим набором практик от DoZoRа[53] и диггеров[54], до индустриального туризма и фотографии. Здесь то, что выпало из повседневности, заново собирается и включается в тело города на особых правах, будучи описанным в системах координат, рождающихся на пересечении опыта участников urban exploration и специфики места, определяющей этот опыт.

Каким образом в практиках urban exploration пустые и заброшенные пространства реконфигурируются и заново встраиваются в тело города? В поисках ответа на этот вопрос мы обратимся к локальному опыту участников различных неформальных объединений города Ростова-на-Дону, связанных с urban exploration, а также одиночек, практикующих те или иные формы взаимодействия с заброшенным городом.

Многоликость практик освоения заброшенных пространств требует от нас особой чуткости к конкретному опыту переживания города. Демонстрируя возможные сетки координат для описания городского пространства, О. Запорожец и Е. Лавринец адресуют нас к позициям горожанина, фланера, туриста и исследователя[55]. Обнаруживая эти и другие позиции в опыте участников urban exploration, мы, во-первых, сохраняем установку на ценность каждой из них, а во-вторых, уделяем особое внимание зонам перехода между различными режимами взгляда, телесного опыта, описания заброшенного города.

Несколько аналитических сюжетов, представленных ниже, – попытка разобраться в том, как происходит освоение “города-без-человека”. Детальное обращение к этим сюжетам позволит нам вглядеться в жизнь города, обычно выпадающую из поля зрения, переосмыслить значение, казалось бы, отмерших частей городского пространства, увидеть в красках то, что обычно видится черно-белым. Мы не будем стремиться к систематизации, а попытаемся увидеть всю мозаичность и подвижность взаимодействия между заброшенными и пустыми городскими пространствами и теми, кто осваивает их.

Terra Incognita

Пустые коробки старых заводских цехов, коллекторы, катакомбы хранят тайны, скрытые от взора обывателя:

Соль в том, что ты просто не знаешь, куда ты лезешь. Это вот самое интересное. Понятно, что на этом объекте до тебя были миллионы людей, блин, и все карты есть и все. Все равно соль в том, чтобы самому это все, как бы, знаешь, впитать, что ли… (М. П., 25 лет, диггер).

Тяга к непознанному, любопытство, выводящее за пределы повседневных маршрутов, заставляют горожан искать области неизвестного. Первыми претендентами на эту роль оказываются пространства, не вписывающиеся в городскую повседневность на общих правах. Не имея “карты” исследуемых пространств или намеренно игнорируя сложившееся знание, первооткрыватель вынужден опираться на свой собственный опыт пребывания внутри иной реальности. Для этого опыта сложно найти слова, он постоянно ускользает от проговаривания и тем не менее нередко описывается как исследовательский:

То есть это безумное на самом деле чувство. Ты чувствуешь себя как географический первооткрыватель, они там, на Аляске, достигают полюса. Чувствуешь себя просто как человек, который открывает что-то новое. То, где, может быть, еще вообще никто не был. Исследуешь это (Н. Г., 27 лет, любитель истории, фотограф).

Позиция ученого-исследователя производится в том числе на уровне словарей, используемых различными сообществами, осваивающими пустые и заброшенные места. Так, вылазки на тот или иной объект нередко именуются экспедициями, по результатам которых составляются отчеты, размещаемые в Сети. Особую роль в поддержании научного дискурса играет сеть классификаций и кодировочных схем, применяемых к разведываемому пространству:

То есть бывают полностью заброшенные, которые вообще никому не нужны, заборов никаких нету, и так далее и тому подобное… Да. Причем они бывают тоже разные. То есть есть индустриальные, заводы, там, фабрики и тому подобное, есть жилые, типа восьмишки…‹…› Бывают такие исторические места типа Парамонов,‹…› бывают просто крыши (А. Е., 23 года, руфер[56], фотограф).

Вводимые параметры классификации (жилое/индустриальное, историчное/неисторичное) определяют как способы взаимодействия с объектом, так и стратегии производства знаний о нем. К примеру, посещение мест, определяемых как исторические, настраивает “исследователя” на поиск и фиксацию следов прошлого:

И там видно, как там, знаешь, во время войны обстреливали, там есть следы на стенах, мина, может, минометная, там, не знаю, или снаряд. Вроде как у немцев что-то тут было такое, наши с того берега стреляли, чтобы выбить, что-то важное, раз стреляли (Л. Б., 26 лет, фотограф, диггер).

Классификация, подобная таблицам, описываемым М. Фуко[57], не только организует конкретный опыт исследователя заброшенностей, но и позволяет ему объединить множество разрозненных фрагментов, становясь не только первопроходцем, но и исследователем города в целом. При этом определенные критерии: время постройки, функциональность, сохранность или конструкция здания, – определяемые сообществом как значимые, дают возможность не просто описать уникальный объект, но и поместить его на правах структурного элемента в некоторую целостность, адресующую к образу города.

В основном есть заброшки двух типов, советские и досоветские. Вот досоветских, опять же, мало, можно отнести туда Парамоны, которые строились задолго до революции. Есть еще такой завод, Красный Аксай, но туда не было экспедиций, там ничего специального не было. Потому что он в принципе работает, но там один большой советский цех такой бетонный. Его ремонтируют, то есть там вряд ли что-то производится. А другой – там старое такое здание, очень похожее на Парамоны, кирпичное тоже, со сводчатой крышей, но оно… Но оно непонятное, короче. То есть оно не работает, там, скорее всего, были какие-то пожары, и оно не работает. А другая часть завода, которая находится ниже, ближе к Дону, она работает (А. Е., 23 года, руфер, фотограф).

Исторический нарратив, вызываемый к жизни заброшенными пространствами, почти всегда прерывист. Его сложный синтаксис образован умолчаниями, невозможностью проговаривания отдельных сюжетов, и наоборот – нарочитым обозначением мест конвенциональных, общепринятых. Приведенный отрывок – попытка поиска шкалы, позволяющей производить “историчность” объектов. И здесь особое значение имеют не только “эталоны” – конвенционально признанные, общеизвестные городские объекты, но и сомнения относительно правомерности и возможности этой шкалы, недосказанность, возникающая при попытке сравнения зданий.

Состояние неопределенности, отождествляемое с заброшенными пространствами, – идеальное условие для развертывания исследовательских стратегий. Представляя город как текст, можно говорить, что его отрывки, соответствующие покинутым и необжитым территориям, как никакие другие, создают возможность чтения между строк, исследовательских интерпретаций и трактовок. Загадки исторические и загадки пространственные необходимы для поддержания статуса заброшенности и запредельности. Тайна не как секретность, но как невысказанность поддерживается дискурсивно. Прикосновение к этой тайне строго дозировано. Ее стремятся разгадать, но она так и остается неразгаданной, становясь мощнейшим источником индивидуальных впечатлений исследователя, центром притяжения его опыта:

Просто странное какое-то место. ‹…› Труба там меня просто убила. Мне так интересно стало, я с ломиком зашел, ломать не буду. Раздвинул, засунул туда фотоаппарат. Там просто дверь, такая же дверь, как… [Указывает на металлическую дверь] То есть я отодвинул там ломиком, чтоб можно было с фотоаппаратом руку просунуть, как офигел! Там такая вот белая, мутная. Труба такая, я смотрю, думаю: ни *** себе! Причем там к ней лестница вот так вот винтовая подходит… (М. П., 25 лет, диггер).

Дверь под замком как непреодолимая преграда, появляющаяся во многих рассказах о заброшенных объектах, – мощный образ, конструирующий загадочность места. Там, где их нет в реальности, они могут домысливаться, существовать гипотетически:

Есть место, где идешь, там из одной комнаты попадаешь в другую, там перегородка, из одной в другую, перегородка, и, короче, заканчивается это все очередной перегородкой, там, где должна быть дверь, место для двери, двери нету. Там если постучать по кладке, то такое ощущение, что там кладка такая… не сильно большая. То есть в принципе ее можно подолбать (Е. Г., 26 лет, диггер).

Игра

Обыденный город, предлагающий обывателю фиксированный набор способов обращения с пространством, доступен и понятен. Заброшенные и пустынные области – совсем другое дело. Их необычные ландшафты предоставляют большие возможности для игр, а сами игры служат способом сборки пространства, его ограниченной, но артикуляцией. Пожалуй, наиболее известной из игровых практик, связанных с освоением заброшенных частей города, является DoZoR – полевая игра в жанре “квест” с элементами ориентирования на местности. Суть игры заключается в выполнении заданий по поиску ключей (кодов), спрятанных в разных частях города на заброшенных неохраняемых объектах.

Идея подобных игр получила широкое распространение. Так, одна из групп исследователей заброшенностей и покорителей городских крыш регулярно проводит аналог Дозора – ОТАК (Операция “топографический антикретинизм”):

Как первый ОТАК проходил. Были по городу спрятаны конверты, на старте выдавался первый конверт, четыре команды. Две стартуют одновременно. То есть маршрут получался кольцевой. И команды стартуют в разные стороны, где-то посередине пересекаются и приходят к финишу. Финиш был на старте в тот раз. Вот… Принцип был в том, что на старте выдается конверт, в нем описание, где спрятан следующий конверт и следующий, следующий, следующий… (А. Е., 23 года, руфер, фотограф).

В игре город структурируется особым образом. Распределение конвертов с заданием – определенная техника сборки тела города. Белые пятна на привычной схеме города переводятся в зону видимости, а зашифрованные задания ведут группу от одного пятна к другому, каждый раз мобилизуя опыт участников, практически насильно извлекая заброшенные места из небытия и помещая их в актуальные пространственные схемы:

Там получилось так, что команда должна была найти вертолет ‹…› они нашли там буквально за 7 – 10 минут. А он находится во дворах, там в таких дворах. Но там кто-то что-то знал, и как-то они, короче, нашли вот… И то есть вышли на него (И. Ч., 20 лет, трейсер[58], руфер, DoZoR).

Индивидуальное знание при этом становится разделенным, опыт переживания города транслируется другим участникам игры, создавая новую ментальную карту городского пространства. Подобные игровые практики могут разворачиваться как в масштабах всего города, так и отдельных мест. Например, в состязаниях по страйкболу и пэйнтболу особенности места – неотъемлемая часть игровой ситуации: архитектура, элементы разрушенности усложняют передвижение или используются в качестве укрытий при перестрелках.

Если квестовые и соревновательные игры поддерживают режим реальности, включенности заброшенностей в городскую ткань, то ролевые игры, напротив, эксплуатируют их дистанцированность. Необычность ландшафта в данном случае в немалой степени способствует созданию игрового мира. Такого рода эффекты достигаются в практиках сталкеров[59]. Нужно сказать, что термин “сталкер” отсылает к некоторому числу субкультурных кодов, используемых по сути разными сообществами. Часть тех, кто относит себя к сталкерам, сохраняет свою позицию в поле рационального, определяя себя в качестве городских исследователей. Другие же более тщательно следуют художественному образу, появляющемуся в повести Стругацких или последующей экранизации. В этом случае сталкер – не исследователь, а проводник по иным мирам, посредник между обыденной и запредельной реальностью, непредсказуемой, нередко смертельно опасной, живущей по неизведанным законам. Заброшенные дома и подземелья становятся своеобразными пространствами перехода, создающими возможность выхода за пределы и одновременно удерживающими в реальности:

Яркий пример – наш товарищ ‹…›. Он все мечтает уйти, тоже начитался всяких статей, там. Параллельные миры, подземелья. Ходит, бухает, бухает, ходит, бухает… (М. П., 25 лет, диггер).

Заброшенности и подземелья – не только пространства мистических опытов, но и “приюты” фантазий, прямые проекции игровых миров на физическую реальность. Поклонники компьютерной игры S.T.A.L.K.E.R., также вдохновленной идеями братьев Стругацких, осуществляют рефрейминг повседневности:

Он [участник интернет-сообщества] говорит: “У нас тут на районе своя Зона, мы там ходим по ней в противогазах, там где-то кошка дохлая – это снорок, там эта… псевдособака лежит, там кто-то еще…” Воздушки какие-то взяли, ходят, строят из себя. Один вникал… На куртку себе нашил гофрированную трубку: в экзоскелете он ходит (М. П., 25 лет, диггер).

Нужно заметить, что два приведенных примера – это крайние случаи, представленные рассказчиком в качестве наиболее ярких иллюстраций. Так или иначе, исходный ландшафт фреймируется особым образом, будь то поиск тайных троп или локализация вымышленных смертельно опасных аномалий. Метафрейм игры, структурирующий заброшенность как локацию, содержащую в себе нечто запредельное – скрытое или существующее конвенционально, – дает участникам доступ к особой территории города, закрытой для повседневности: территории, где коренным образом меняется символическая составляющая городского пространства.

Оптические режимы

Заброшенность провоцирует настройку оптики наблюдателя, выбор режима восприятия. Фотосъемка – это и предел концентрации наблюдателя на внешнем впечатлении, попытка схватить момент и в то же время – один из распространенных способов диалога фотографа и места, проявляющий и позицию снимающего, и особенности места:

Во-первых, там есть такие забавные граффити, когда в одном месте нарисован чертик, в другом – еще кто-то, вот не помню, точнее, они на стене, на расстоянии примерно… Чертик, еще кто-то и ангел. И, короче, там фоткались Паша, Лиса и еще кто-то. Вот, и они встали, получается, наклонились, и у Паши там были рога такие, у Лисы – что-то типа крылышек, и у кого-то еще, я не помню что, ну такая прикольная… (А. Е., 23 года, руфер, фотограф).

Попадающая в кадр действительность осваивается, становится обжитой за счет активного телесного встраивания в нее участников фотосъемки, оптического соединения. Присутствие фотографа делается особенно ощутимым благодаря выбранному ракурсу, присутствие модели – благодаря занимаемой позиции в пространстве. Таким образом, фотографирование заброшенных объектов – значимая часть стратегий их присвоения, достигаемого, помимо прочего, за счет очеловечивания безлюдных пространств, подчеркивания, их пусть и кратковременной, витальности. В этом случае фотография превращается в свидетельство, подтверждающее реальность наблюдаемого.

Наблюдатель, перед которым разворачивается весь текст города, получает особую власть – власть всевидения. “Гигантский поток скован взглядом, превращен в текстурологию”[60]. Помещаясь в пространство, недоступное другим, он видит и недоступный другим город, пытается прочесть его, определить логику городской жизни:

Как бы всегда это новое место, новое ощущение. И для меня, например, часто это возможность взглянуть на улицу, на машины, на поток людей, который просто идет, и вот люди, они там идут-идут-идут, там какой-то переход, они там его переходят-переходят, там еще что-то. И взглянуть на это сверху, посмотреть, как оно движется… Ну я говорю, люди, есть, наверное, какая-то система, что они… Этот движется туда, этот движется туда, этот то-то-то (Н. Г., 27 лет, любитель истории, фотограф).

Удовольствие от пейзажей, открывающихся с крыши, сливается воедино с наслаждением от самой возможности видения, сопряженной с контролем и пониманием города, расстилающегося у ног:

Вообще очень кайфово в таких случаях, как бы, очень кайфово видеть улицы. Ну, классно видеть центральные улицы, потому что они очень оживленные, там много светлого, и так далее. Ну, ты смотришь на город по-другому. То есть в принципе ты видишь это все сверху, и не знаю, как это переобъяснить, ты переосознаешь это все, что ли (И. Ч., 20 лет, трейсер, руфер, DoZoR).

Именно в такие моменты созерцания города происходит наибольшее погружение в атмосферу места, откуда наблюдатель взирает на окрестности:

Ты смотришь из пустых окон вниз и туда, и ты чувствуешь собой вот это здание, ты ощущаешь, как вот оно здесь стоит, и вот, сколько времени уже так, смотрит окнами как будто (Е. Г., 26 лет, диггер).

И все же заброшенные места осваиваются не только через созерцание. Особое отношение к ним образуется различными режимами действия, в том числе графикой и письмом, актуализирующими телесный опыт.

Там в одном месте вся стена была исписана… не помню, в стихах, не в стихах… по-моему, не в стихах. Девушка писала что-то, типа, парню, типа, что ты разбил мне сердце, что ты… там очень красиво и очень много написала. У нее был очень красивый почерк. Что ты разбил мне сердце, что, типа там, мне очень больно, но я тебе все прощаю. Что, типа, блин, я тебя отпускаю, можешь уходить куда угодно, что мы в конце концов расстанемся. Ладно, ну, типа, все нормально и так далее, и тому подобное (А. Е., 23 года, руфер, фотограф).

Особый статус заброшенных объектов до некоторой степени превращает и их в своеобразные “храмы” уединения и спокойной разрухи, которые столь разительно отличаются от ритма обыденного города. Надписи и тэги актуализируют вертикальное измерение города. В идеале тэги проставляются в труднодоступных местах, на крышах высоток, подъем на которые связан с определенными трудностями. Подобную практику можно рассматривать как опыт индивидуации через маркирование собственного статуса, определяемого в вертикальной системе координат заброшенных зданий и “недостроев”:

Написали корректором: “первая экспедиция”, – красиво так, со скобочками. Кстати, это… Оно должно до сих пор сохраниться, по идее. Потому что корректор, он, во-первых, особо не смывается… А во-вторых, оно написано на… Такие треугольные штуки на крыше, а в них круги. Вот на эти штуки как раз это и было написано. Там в принципе писали еще до нас… Там были надписи паркурщиков одного из клубов, там, метки, что они, типа, туда залазили, и тому подобное. Это уже баллончиками (В. Т., 20 лет, руфер).

Тело

Опыт тела до некоторой степени противоположен опыту взгляда на город. Концептуализируя это различие, Де Серто говорит о двух способах прочтения города: о разглядывании и о восприятии его через движение (вписывании собственного тела в конфигурацию города)[61].

Есть такая фигня, что люди, которые ездят на общественном транспорте, они город не знают. Те, которые ездят на своем транспорте, они так, где-то какие-то улицы дополнительные знают. Если ходят пешком по городу или хотя бы ездят на велосипедах, вот они реально знают (Е. Г., 26 лет, диггер).

“Вчувствование” тела в осваиваемое пространство или объект передается в словарях urban exploration в специфических терминах, характеризующих пространство и способы передвижения, работы тела в нем: “залаз”, “ракоход”, “копай” (не глагол, а существительное) и др. Опыт тела становится самоценным. Однако описания его как такового встречаются довольно редко, чаще всего оно оказывается неразрывно связанным со сложными ландшафтными характеристиками объекта:

Когда я первый раз полез по этой лестнице, я залез с одной стороны, а потом увидел, там какие-то чуваки шарятся, ну, неприятные такие. И они, не знаю, как залазили. Там углубления есть, и они залазили туда, типа, что-то искали, типа, что-то высматривали. Я думаю: надо побыстрее валить оттуда. Короче, начал с перепугу спускаться по этой лестнице. Спускаюсь. В какой-то момент понимаю, что под ногами ступенек уже нету, и есть какой-то непонятный канат, который не понятно, на чем держится… И лезть обратно 20 метров вверх… ну, вообще. Пришлось спускаться, то есть как-то раскачиваться, спрыгивать. Нормально. А потом шел, они там в другом углу, они внизу сидели. А я шел поверху, то есть я их видел, слышал прекрасно, о чем они разговаривали… (А. Е., 23 года, руфер, фотограф).

Лестницы, переходы, канаты, провалы… Пространственная свобода заброшенного места двояка: с одной стороны, на возможные способы перемещения, телесные практики взаимодействия с развалинами накладывается минимум ограничений; с другой – она требует иных, более сложных, чем для обыденного пространства, стратегий освоения через движение. Практики перемещения в пространстве заброшенных объектов могут иметь весьма экстремальный характер. Дополнительным их эффектом становится индивидуация через достижение вершин, преодоление трудностей: крыши и пустые здания не всегда осваиваются, нередко они покоряются.

Он такой: давай полезем вот туда, там по крыше, по-над крышей, ну и всякое такое. А стремно, скользко, довольно стремно, может обвалиться и так далее. А я стараюсь всегда за безопасностью следить, там, если что, ну его на фиг. И я говорю, блин… Обвалится. Ну ладно, что-то полез, потом я за ним полез, смотрю, и там короче, можно вылезти через окно, попасть, короче, на чердак и там уже лазить по всему зданию, там два прохода (И. Ч., 20 лет, трейсер, руфер, DoZoR).

Умение приспособить тело к уникальной конфигурации ландшафта вознаграждается. Проблема, требующая нестандартной телесной работы, переживается как приключение. Сама же практика тела, которая при этом вполне могла бы быть озвученной в терминах, например, скалолазания, остается в тени маршрута и того ландшафта, по которому он проходит.

Угроза

Заброшенный город бывает и агрессивен по отношению к попавшему в него человеку. Риск, как правило, связан с ветхостью самого объекта, трудностью продвижения по нему, возможностью встреч с враждебно настроенными маргиналами, а также с до конца не отвергаемым паранормальным. Идея опасности заброшенного города активно поддерживается разделенным знанием о городе и обнаруживается в практиках его освоения.

У кого-то там добрая слава, у кого-то не очень, то есть… За “Квантом” закрепилась такая… Не очень позитивная слава, потому что там… Во-первых, кто там только не собирался. Сатанисты… Там, в свое время, рассказывали, что там кто-то повесился, поэтому все это дело начали прикрывать (Н. Г., 27 лет, любитель истории, фотограф).

Особая агрессия приписывается индустриальным объектам. Оказываясь на “помойке цивилизации”, такие места становятся точками сосредоточения ее ненависти[62]. Подобные мотивы можно обнаружить, в частности, в сталкерском дискурсе о катастрофах, например, о Чернобыле, куда с легкой руки разработчиков компьютерных игр были перенесены идеи произведения Стругацких: зона радиоактивного заражения, след критической ошибки человека, становится враждебной по отношению к обычным формам жизни, наполняясь предельно концентрированной опасностью, агрессией. Своеобразная эсхатология тиражируется в узнаваемых культурных клише:

Там, кстати, увидели такую штуку… типа детско-садовской аппликации. Потому что была разноцветная бумага наклеена, поздравления с Новым годом, причем такая детская-детская, как для детей, там с какими-то паровозиками, луной, снеговиками, не знаю, еще с чем-то. А еще там стояли части станков, причем валил снег, все было очень заснежено, очень красиво (Т. А., 21 год, трейсер, диггер).

Подобные образы становятся в один ряд со знакомыми кадрами голливудских блокбастеров. Такими, как, например, сцена из “Терминатора”, в которой зритель видит пустые детские качели посреди выжженного города, или с известными фотоснимками, на которых видна брошенная кукла посреди спешно покинутой комнаты детского сада в Припяти.

Вслед за Гастоном Башляром, обнаруживающим архаическое вертикальное деление пространства в феноменологии дома[63], мы, рассуждая об опасностях заброшенностей, можем особо выделить подвалы и подземелья как место локализации глубинных, загадочных, до конца не проговоренных страхов.

У нас не было даже фонаря нормально, но мы шли, светили просто телефоном, было еле видно. Нас как будто что-то потянуло туда. В подвал этот. Ну, мы просто за руки взялись и на ощупь почти. И там такие две комнаты, и подвал как бы сквозной, два входа. Пол гнилой деревянный. И что-то такое давящее… Как будто смотрит, вот, знаешь. И когда мы уже прошли почти ко второму, Настя обернулась и как меня схватила за руку: “Там… глаза!” Мы просто вылетели оттуда (Е. Г., 26 лет, диггер).

Нечто неизвестное, загадочное, сосредоточенное во тьме подвала пугает куда больше, чем явная, зримая угроза, а многочисленные рассказы о переживании страха формируют готовность ощутить и увидеть опасность там, где она должна присутствовать. Соприкосновение с тайнами покинутого города подчас оборачивается погружением в собственные, внутренние потаенные глубины:

Под землей, между прочим, есть тут факт, проверялся мной. Да и мной, тут вот всеми, спелеологами. Если находиться более двух-трех-четырех часов без света, то появляются галлюцинации. Сначала звуковые. То есть какие-то такие, ну, непонятные шумы. ‹…› Щелчки слышал. Ну я до визуальных образов, конечно, не досиживал, там нужно сидеть, чтоб… А некоторые там в страхе выбегали оттуда, “Ооооа! Уаааа!” (М. П., 25 лет, диггер).

Эфемерные галлюцинаторные образы, порожденные психикой в темноте подземелья, описываются в категориях загадочности и страха. Они способны испугать даже того, кто вполне осознанно идет на эксперимент над собой. Дискурс о неизведанном и опасном вкупе с архаическими, темными переживаниями “нижнего” пространства подземелья делают свое дело.

Миф

Неизведанное пространство – поле воображения. Заброшенные дома, заводы, старинные особняки, сеть катакомб и подземелий – мощный источник городских историй и легенд. По словам М. Оже, “город существует благодаря сфере воображаемого, которая в нем рождается и в него возвращается, той самой сфере, которая городом питается и которая его питает, которая им призывается к жизни и которая дает ему новую жизнь”[64]. Осваивающие заброшенный город неминуемо включены в сложные дискурсивные игры, связанные с возникновением, поддержанием или же, напротив, развенчиванием таких легенд:

В любой населенный пункт приедешь, спроси какого-нибудь такого особо умного, он тебе скажет, что из этой церкви, эта церковь, в другом поселке за 35–40 км идет подземный ход (М. П., 25 лет, диггер).

Городская легенда как своеобразная визитная карточка города, знак его уникальности, может возникать стихийно или же иметь определенного автора. Она поддерживается обывателями, нередко тиражируется медиа и имеет весьма устойчивый характер. Исследователи заброшенностей (к которым мы относим всех, так или иначе применяющих исследовательские стратегии), как правило, занимают в отношении подобных феноменов массовой городской культуры критическую позицию:

Ну, все эти городские легенды, которые потом в лютом количестве впрыскиваются по ящику, по всяким газетам. Все это мы перечеркнули, поняли, что ничего это не существует, что все это неправда, и в основном… Ну, в принципе это логично, потому что народу не интересно читать какие-то, знаешь… Скажем так, что оно из себя представляет, народу интересно: криптоящер под землей, крокодил, мерзкое чудовище, призраки, большие крысы, там не знаю, разветвленная сеть тоннелей. Параллельные миры… (Т. А., 21 год, трейсер, диггер).

Однако, жестко маркируя дискурсивное поле городских легенд как продукт фантазии, отвергая его в качестве своего инструмента взаимодействия с реальностью, исследователи городских заброшенностей тем не менее постоянно поддерживают его существование.

Ну, вообще такое исхоженное место, там кто только не побывал, все уже излазено ‹…› Но вот там есть труба, которая уходит вверх; и она сказала, что можно полезть вверх, потом найти трубы, вентиляцию, потом полезть вниз, ну и дальше… (И. Ч., 20 лет, трейсер, руфер, DoZoR).

По-видимому, та самая тайна, которая является столь неотъемлемой частью дискурса первооткрывателя, вынуждает оставлять в опыте восприятия пустых пространств место, лазейку, способную свести на нет всю конструктивную критику легенды, позволяет существовать многоуровневым подземным коммуникациям, призракам, чудовищам, по крайней мере в сфере воображаемого.

Работа воображения также неразрывно связана с режимами памяти заброшенного пространства.

Но мне иногда очень нравится стоять, смотреть, думать, то есть комната, да, там то, там то, там то, предполагать, что здесь было, то есть здесь там кто-то отдыхал, был какой-то склад, люди, может быть, ходили, что-то брали с него. Был там какой-то чувак… Здесь вот комната отдыха… Может быть, вахтерша какая-то сидела в этом месте. Там стульчик, у нее было зеркальце, в которое она смотрелась, ключи какие-то. Она была такая, выдавала там эти ключи, входили и т. д. и т. п. Может быть, читать там какие-то старые инструкции, которые висят на стенах, которые еще советские, довольно некоторые прикольные (Н. Г., 27 лет, любитель истории, фотограф).

Пустая комната становится местом памяти в том смысле, в каком его понимал М. Хальбвакс: точкой коммеморации, в которой происходит конструирование коллективных воспоминаний, трансляция опыта[65]. Работа воображения оживляет пейзаж разрухи и запустения. Опираясь на отдельные детали, воображение создает яркий образ прошлого, включает его в актуальную картину действительности. Конфигурируется особый темпоральный статус заброшенных объектов как вневременных, связывающих прошлое города и его настоящее.

Город (без) человека? (вместо заключения)

Пару лет назад автору этих строк довелось устроить весьма примечательную экскурсию. Друзья из другого города привезли с собой приятеля из Канады. По такому торжественному случаю они попросили показать Ростов так, “чтобы это действительно запомнилось, без открыточных пейзажей и достопримечательностей”, но неожиданно и откровенно. После недолгих обсуждений я поддался на уговоры друзей и повел их в Аксайский бункер, в ту его часть, которая, согласно легенде, когда-то скрывала в своих недрах военные лаборатории неизвестного назначения.

Не берусь предположить, какие чувства и эмоции испытывал гость из Канады, спускаясь в темноте по глинистому, чуть припорошенному снегом косогору, отыскивая проход в заборе, почти на четвереньках продвигаясь сквозь полузасыпанные проемы гермозатворов, шагая с фонарем по бетонному лабиринту с закопченными потолками и исписанными стенами, слушая в режиме синхронного перевода страшные истории о подземном чудовище, перекусывающем людей пополам и утаскивающем в подземелья крупный рогатый скот. Меня в это время больше занимал странный выбор моих друзей. И сейчас не очевидная, но интуитивно ощущаемая на тот момент связь между тем, что можно было бы назвать лицом города (образом, который мне полагалось продемонстрировать гостю), и местом, в котором мы все оказались, проступает для меня явственно и отчетливо.

Подземный бункер стал местом сосредоточения целой серии различных практик обращения с городом, многие из которых были бы просто невозможны в рамках режимов городской повседневности, туризма или фланерства. Город парадоксальным образом оказался сконцентрированным в точке, где его фактически нет, где на ткани повседневности зияет прореха, которая и сама оказывается невидимой под толстым слоем грунта и железобетона. Пустота оказалась густонаселенной – и усилиями, которые пришлось приложить для проникновения в нее, и легендами, и нехитрыми следами, оставленными теми, кто здесь побывал раньше, от играющих детей до сатанистов, и открытиями (весь вечер мы обсуждали найденную в дальнем углу весьма необычную деталь от противогаза). Само же посещение объекта изначально позиционировалось как особый способ знакомства с городом, попытка выхода за границы обыденности и достижения некоторого запредельного символического содержания.

Подобно черной дыре, брошенный город, оставаясь невидимым, обладает массой. Пустые и заброшенные городские пространства, выпадая из повседневности, становятся точками кристаллизации нового опыта, мало соотносимого с привычными для горожанина или туриста городскими картинами. Тайны города, к которым можно приблизиться, но которые нельзя разгадать, притягивают и манят. Скрытая работа практик обращения с заброшенностями постепенно реконфигурирует тело города, формируя его историческое и воображаемое измерение, определяя границы и пределы повседневности, привнося в него символические содержания, связанные с теми запредельными зонами соприкосновения людей и городского пространства, где проблематизируется вопрос отношений между городом и человеком. То, что есть в городе, но чего нельзя увидеть, следуя обычными маршрутами, рождает желание первооткрывателя и рисует новые очертания неизведанных земель поверх официальной городской карты.

Город постоянно изменяется. Как может показаться, брошенные, покинутые, пустые места становятся невидимками, исчезают из тела города, лишенные голоса и места в его облике. Однако именно здесь концентрируется множество самых различных практик, делающих сам город более доступным и понятным его жителю, превращающих заброшенности в мощный ресурс индивидуации горожанина, выступающих источником и подпиткой легенд и мифов, участвующих в формировании образа города, его памяти, расширяющих и по-новому конституирующих привычное городское пространство.

Представленные здесь сюжеты лишь вкратце характеризуют основные траектории освоения человеком оставленных городских миров, не претендуя на полноту охвата. Поле исследования и воображения, объект эстетизирующего взгляда, пространство опасности, туристических впечатлений и приключений – “город без человека” перестает быть таковым при более внимательном рассмотрении. Он переживаем и наделен множеством смыслов и особенным образом включен в урбанистическую реальность – отличаясь от мира повседневности, он удерживается на безопасном физическом и символическом расстоянии. Заброшенные места более или менее очевидным образом обозначают границы обыденного опыта и привычного города, отчасти возвращая горожанам его значимость, хотя бы как исходной точки путешествия или места успешного возвращения из таких близких и вместе с тем таких дальних странствий.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.