Любовь Киселева (Тарту) Диалог Вяземского и Жуковского о Святой Руси
Любовь Киселева (Тарту) Диалог Вяземского и Жуковского о Святой Руси
В мае 1848 г. в «Санктпетербургских ведомостях», а затем отдельной брошюрой было напечатано стихотворение П.А. Вяземского «Святая Русь» [105] . Отдельное издание было явно «патронажным» и неоднократно воспроизводилось. Жуковский откликнулся на этот текст в личной переписке с автором [106] , одновременно письмо было направлено также наследнику престола с прямым вопросом о возможности его публикации [107] . Таким образом, письмо Вяземскому сразу писалось с расчетом на общественный резонанс. В сентябре оно было напечатано в виде статьи в «Русском инвалиде» [108] . Однако, как мы хотели бы показать, «участников диалога» было гораздо больше. [109]
Тексты Вяземского и Жуковского являются политическими сочинениями, откликавшимися на злобу дня. Они представляли собой попытку осмысления событий 1848 г. и места в них России (напомним, что они были написаны еще до «венгерского похода»). Причем характерно, что авторы прямо отзываются в них на манифест Николая I от 14 марта 1848 г. «О событиях в западной Европе», где использована формула «Святая Русь»: «По заветному примеру Православных Наших предков, призвав в помощь Бога Всемогущаго, Мы готовы встретить врагов Наших, где бы они ни предстали, и, не щадя Себя, будем, в неразрывном союзе с Святою Нашею Русью, защищать честь имени Русскаго и неприкосновенность пределов Наших» [ПСЗ, XXIII, 182].
Религиозная риторика, как наиболее сильная и действенная, нередко использовалась в царских манифестах, особенно когда необходимо было придать событию национальный и религиозный масштаб (сошлемся на широко известные манифесты 1806—1807 и 1812 гг.). В данном случае речь шла об идеологической подготовке возможной будущей войны, которая заранее преподносилась как миссия России по спасению Европы – аналог антинаполеоновских войн. Манифест кончался возгласом: «С нами Бог! разумейте языцы и покоряйтеся: яко с нами Бог!», отсылавшим, кроме Библии (Ис., 8:8), к Великому повечерию праздника Рождества Христова, где этот текст торжественно возглашается. Напомним, однако, что в Рождество ежегодно отмечалась годовщина окончания Отечественной войны 1812 г.
Итак, правительство делает сильный идеологический жест, посмотрим, как реагируют на него поэты.
«Святая Русь» Вяземского – это отклик на тот, говоря словами манифеста, «мятеж и безначалие», «разрушительный поток», который охватил Европу. Первые четыре строфы стихотворения как раз и посвящены «народным бурям». Святая Русь, по мысли Вяземского, должна противостоять европейскому беззаконию, «когда рука слепой гордыни,/ Не зная граней, ни препон, / Срывает общества твердыни: / Преданья, правду и закон» [Вяземский, 311].
Однако стихотворение – это также отклик, «отзыв» на актуальную традицию русской лирики, которую Вяземский не мог не учитывать. В развитии Вяземским идеи Святой Руси – того христианского порядка, который воплощает собой Россия = Святая Русь – отчетливо проступают несколько претекстов, которые будут актуальны и для Жуковского. В первую очередь, это ключевое стихотворение Хомякова «России» («Гордись! – тебе льстецы сказали…») [Хомяков, 110—112], явившееся откликом на Бородинский праздник 1839 г. (наряду со стихотворением и статьей Жуковского «Бородинская годовщина») и, как известно, послужившее толчком для лермонтовской «Родины».
Вяземский отчетливо подхватывает хомяковскую тему вселенского значения России как духовной спасительницы Европы, выраженную в финале текста Хомякова:
<Россия> …все народы
Обняв любовию своей,
Скажи им таинство свободы,
Сиянье веры им пролей!
И станешь в славе ты чудесной
Превыше всех земных сынов [Хомяков, 112].
Ср. у Вяземского:
Как я люблю твое <России> значенье,
В земном, всемирном бытии,
Твое высокое смиренье
И жертвы чистыя твои [Вяземский, 312].
Однако Вяземский идет гораздо дальше Хомякова. Если Хомяков начинает свое стихотворение с тезиса, что России гордиться не надо: «Не верь, не слушай, не гордись!» [Хомяков, 112], то Вяземский строит свой текст на зачине «Горжусь!» [110] (причем в контексте стихотворения глаголы «дорожу» и «люблю» также оказываются синонимами «горжусь»).
Он не мог не учитывать и того, что его текст полемически противостоял «Родине» Лермонтова, которая, особенно благодаря статьям Белинского, сделалась своего рода программным манифестом круга «Отечественных записок» и (в момент написания «Святой Руси») «Современника», вызывавшего у Вяземского резкое неприятие.
Причина и обоснование законной, с точки зрения Вяземского, гордости основана для него на идее Святой Руси. Как бы конкретизируя мысль Хомякова о сути Божьего завета, данного России («Глагол Творца прияла ты, – / Тебе Он дал Свое призванье» [111] ), он выдвигает следующие тезисы: Святая Русь – это: 1) вера, церковь; 2) самодержавие («Царей Престол наследный») и 3) русская история и русский язык как воплощения идеи отечества.
В этой своеобразной триаде легко ощущаются отзвуки знакомой уваровской триады. Но так же легко заметить, что Вяземский не перелагает в стихи формулу С.С. Уварова «православие, самодержавие, народность», а возвращает читателя к девизу, восходящему к эпохе 1812 года: «Вера, царь, отечество» [112] . В такой же огласовке он был использован и в николаевском манифесте 1848 г.: «древний наш возглас: за Веру, Царя и Отечество, и ныне предукажет Нам путь к победе».
Характерно, что как важнейший символ отечества Вяземский выделяет русский язык. Увлекаемый риторикой, он не замечает, что парадоксальным образом возвращается к идеям А.С. Шишкова эпохи 1812 г. и почти его цитирует:
Мне свят язык наш величавый:
Столетья в нем отозвались;
Живая ветвь от корня славы,
Под нею Царства улеглись [Вяземский, 313].
Идея Шишкова о том, что русский и церковнославянский – это один язык, когда–то вызвавшая шквал критики арзамасцев, теперь как бы вполне Вяземским разделяется:
На нем мы призываем Бога; [113]
Им братья мы семьи одной,
И у последнего порога
На нем прощаемся с землей [Там же].
Всего нескольких лет не дожил старец Шишков до такого «признания» собственных идей от яростного когда-то оппонента – арзамасца. [114]
Однако Вяземский идет еще дальше, утверждая, что идея Святой Руси – это идея, так сказать, произведенная самим русским языком:
Святая Русь! Родного слова
Многозначительная речь! [Там же].
Это утверждение перекликается с известной идеей Шишкова о том, что язык «о составлении слов своих, так сказать, сам умствовал, из себя извлекал их» [Шишков, 14]. [115]
Затем Вяземский провозглашает, что именование Святой Руси – дар самого Промысла, данный России вместе с христианской верой:
Святая Русь! в самом значеньи
Ей Промысл путь предуказал: [116]
Недаром при ея крещеньи
Он ей то имя даровал [Вяземский, 314].
В стихотворении оказывается, что Русь~Россия со времен крещения была и останется святой, проблема только в том, чтобы сохранить этот статус в будущем:
О, дорожи своим залогом!
Блюди тобой избранный путь,
И пред людьми [117] и перед Богом,
Святая Русь, – святою будь! [Там же, 315].
Конечно, автор понимал, насколько двусмысленно может прозвучать отождествление реальной современной ему России и Святой Руси. Вяземский 1840-х гг. был очень критичен к николаевской России, к ее «спертому воздуху», в котором трудно дышать и в котором можно лишь «обжиться», к «духоте нашей интеллектуальной атмосферы, которая давит нас к земле» [Переписка, 55, 47]. Очень резкие характеристики современной общественно-политической ситуации он дает в письме к Жуковскому от 21.03.1844 г.: «Безгласность, низость, трусость, в которых погрязли все наши сановники, неимоверны. Ни один из них не понимает, что для самой пользы монархической, для самой пользы лица, которому они будто бы преданы, бывают случаи, в которые обязанность требует отказываться от участия в мерах, признаваемых пагубными. Каждый видит, что меры пагубны, каждый говорит о том наедине, но ни один из них не имеет духа отойти от зла, идти в отставку и протестовать добросовестно и в истинном смысле слова верноподданнически <…> И счастливо еще, что Европа и все ее Кюстины и журналы врут и не знают половины того, что у нас делается <…> Истина была бы гораздо хуже всех их вымыслов» [Там же, 48]. Однако об этом взгляде Вяземского мы узнаем по его частным письмам. В публичных выступлениях европейский контекст 1848 г. все побеждает.
Именно пункт о тождестве Руси и России в стихотворении «Святая Русь» вызывает возражение у Жуковского. Несмотря на солидарность с общей идеей Вяземского («Твои стихи не поэзия, а чистая правда» [Проза, 237]), автор вносит весьма существенные уточнения и коррективы.
Однако начинает Жуковский эту часть своей статьи с развития тезиса друга, давая сходную с Вяземским и не менее сильную формулу русского мессианизма: «С в я т а я Р у с ь – <…> Не выражает ли оно <словосочетание> для нас <…> одним звуком всего, что в течение веков сделалось нашею верою, любовию и надеждою? Не яснее ли означается в нем этот особенный с о ю з наш с Богом, вследствие которого от наших праотцев перешло к нам и чудное имя его Русской Бог (не Российский Бог , как оканчивает своего Димитрия Донского Озеров). Русской Бог – Святая Русь , подобных наименований Бога и отечества, кажется, ни один европейский народ не имеет» [Проза, 238] [118] . И далее продолжает еще жестче: «Смешно сказать: Английский, Французский, Немецкий Бог; но при слове Русской Бог – душа благоговеет» [Проза, 240]. [119]
Разумеется, Жуковский не мог забыть, что непосредственный адресат этих строк – Вяземский – был автором широко известной сатиры «Русский бог», что придавало данному рассуждению дополнительный и почти пародийный оттенок. Возможно, однако, автор намеренно стремился столкнуть то всем памятное («бог» со строчной буквы) с высоким мессианским значением (Бог-Творец как покровитель России) и переключить весь ход рассуждений в высокий регистр, как бы «перечеркнув» прежний текст Вяземского.
И все же Жуковский понимал, что отождествить Святую Русь с современной Россией невозможно (тем более что ироническое употребление этого выражения было почти общим местом). Не только потому, что и по его мнению не все в России отвечало столь высокому идеалу, а потому, что для него – это именно идеал , и главная его функция, по Жуковскому, – объединяющая, консолидирующая. В этом смысле характерно, что, соглашаясь с Вяземским: « Святая Русь <…> – это имя Россия ведет от Крещатика», Жуковский тут же уточняет: «Но свое глубокое значение оно приобрело со времен раздробления на уделы» [Проза, 238]. Итак, для Жуковского уже в Киевскую эпоху Святая Русь – не эмпирическая реальность, а идеологическая: «для всех была одна, живая, нераздельная С в я т а я Р у с ь!» [Там же, 239].
Для Жуковского-идеолога всегда было характерно стремление привязать свои концепты и утопические построения к историческим фактам (в собственной огласовке). Поэтому нас не должно удивлять, что слово «Россия» он приурочивает к эпохе становления самодержавия при «великом Иоанне III». Именно с этого времени, по мнению Жуковского, слова «Святая Русь» окончательно переходят в область предания: «Россия стала государством, особенным достоянием царя, а Святая Русь осталась преданием, совокупным сокровищем царя и народа» [Там же].
Это очень важная для Жуковского мысль. Для него всегда было первостепенно соединить царя с нацией (народом) – гарантом царской власти и благоденствия государства. Поэтому не случайно следующее утверждение: « Россия принадлежит к составу государств Европы; Святая Русь есть отдельная, наследственная собственность русского народа, упроченная ему Богом» [Там же]. Средоточие «святости этой Руси» для Жуковского – нация, «чудный характер народа русского (в котором такой светлый рассудок соединяется с такою твердою, спокойною, никаким вдохновением не воспламеняемою самоотверженностию)» [Там же]. Россия – это оплот могущества и государственного достоинства, а Святая Русь – «наша память о жизни праотцев, наша народная внутренняя жизнь, наша вера, наш язык, все, чт? собственно наше р у с с к о е, что никому, кроме нас, принадлежать не может, что нигде, кроме Русской земли, не встретится, чего никто, кроме русского человека, и понять не может» [Там же].
Таким образом, Святая Русь, в отличие от России, – не государство. К России Жуковский относится со значительной долей критики (хотя и выражает ее, по традиции своих публичных выступлений, достаточно сдержанно). Однако, по мысли автора, святость может принадлежать и России, но только как формулировка ее миссии в современном европейском контексте: хранить верность своему пути, крепить основы христианского миропорядка – самодержавие и церковь (веру), ниспровергаемые в Европе.
Сравнивая современное состояние России и Европы, автор видит главное различие в том, что на Западе «вера в святое исчезла», подразумевая под этим и религиозные устои, и авторитет верховной власти. Во фрагменте, не пропущенном царственным цензором, Жуковский возводит начало этого процесса к эпохе Реформации: «вместо исторических злоупотреблений церковной власти она разрушила духовный, дотоле не тронутый авторитет самой церкви <…> святое заменилось языческою мудростию древних; родился дух противоречия; начался мятеж против всякой власти, как божественной, так и человеческой» [Панов].
Далее автор прослеживает этапы этого разрушительного процесса в философии: « рационализм (отвержение божественности Христа), отсюда пантеизм (уничтожение личности Бога), в заключение атеизм (отвержение бытия Божия)», а также в области общественной мысли и жизни: «понятие о власти державной, происходящей от Бога, уступило понятию о договоре общественном , из него самодержавие народа, которого первая ступень представительная Монархия, вторая ступень демократия , третья ступень социализм и коммунизм ». Последней стадией разрушения общества Жуковский считает «уничтожение семейства », что, по его мысли, приведет человека «в достоинство совершенно свободного скотства » [Там же]. [120]
К европейской цивилизации Жуковский относится двойственно: признавая ее быстрые успехи, вызванные все той же Реформацией, он в то же время полагает, что эта цивилизация «отклонилась от настоящей своей цели» и «сама себя погубит», если не вернется к вере. Не знавшая Реформации Россия сохранила оплоты «веры в святое» – самодержавие и церковь.
Дальнейший ход рассуждений Жуковский строит на двух, казалось бы, противоположных идеях: необходимости хранить в неизменности два оплота России и необходимости их постоянно совершенствовать. Более того, только если церковь и самодержавие, «оставшись неизменными в своей сущности, будут следовать за историческим, необходимым ее <России. – Л.К. > развитием » [Проза, 240—241; курсив наш], страна «навсегда» сохранит свою самобытность и, соответственно, устоит от революционного соблазна.
При всем негативном отношении Жуковского к революции, опыт 1848 г. убедил его в ее закономерности и неизбежности. Такие мысли Жуковский неоднократно высказывал (в частности, в послании «Императору Александру» [121] ) в связи с Великой французской революцией, историю которой пристально изучал. В начале анализируемой статьи он выразительно пишет о вине европейских правительств: «Можно было слышать, и давно, давно это было слышно, что в глубине кратера, таившегося под слоями многих поколений, шевелилась скопляющаяся лава; и покой правительств, которые лениво и упрямо спали на краю этого кратера, есть гибельная неосторожность, вполне заслуживающая имя преступления. Но подобного извержения лавы придумать было невозможно» [Проза, 236]. Революции – следствия дурного управления власть имущих. По мнению Жуковского, у власти нет «права притеснения», как у народа нет «права мятежа» [Там же, 241].
В отличие от Николая I, для которого в 1848 г. наступил период упоения могуществом и мощью России, у Жуковского упоения не было. Он трезво пишет о том, что «если в образованной Европе вера в святое истратилась от расточительных з л о у п о т р е б л е н и й у м а, то в России она сохранилась в своей неприкосновенности, часто от е е б е з д е й с т в е н н о г о н е у п о т р е б л е н и я, так что на западе Европы существует цивилизация, <…> а у нас <…> с о б с т в е н н о й цивилизации <…> еще не существует» [Проза, 242]. Легко заметить, что здесь Жуковский возвращается к исходным тезисам первого «философического письма» Чаадаева [122] и с ним солидаризируется.
Поэт также не хочет поддаваться, говоря словами Чаадаева, «национальному предрассудку» – «ложному представлению о самих себе», худшему виду слепоты [Чаадаев, 38, 23]. Жуковский говорит об отсталости России, о том, что самобытную цивилизацию ей еще только предстоит «дать» [Проза, 243] [123] . Он завершает свою статью прямым призывом совершенствовать церковь и самодержавие: распространять христианское образование, «которое у нас до сих пор слишком ограничено было одними формами» [Там же], но главное – утвердить в России законность: «с одной стороны, в действиях исполнителей власти, с другой – в общих о ней понятиях народа, законность, которая хранит права, неотъемлемо всем и каждому принадлежащие и державною властию один раз навсегда утвержденные, и которая, истекая из самой власти, ее не ограничивает, а более и более упрочивает посредством указания необходимых верных путей ее действия» [Там же]. Однако в рукописи у Жуковского имелось еще продолжение последней фразы: «удаляющих ее <т. е. власть. – Л.К. > от самоубийственного произвола». Николай не пропустил в печать мысли о пагубности произвола для его собственной власти, но повлиять на изложенные (хоть и в тезисной форме) идеи «истинного» самодержавия, основанного на твердых законах, на насущную необходимость коренных перемен в стране это уже не могло. Статья была напечатана, т. к. идея Святой Руси в сочетании с именем Жуковского была нужна правительству в пропагандистской кампании 1848 г., чтобы обосновать право России спасать Европу от революционной заразы и «ниспадения в варварство».
В статье «О стихотворении: Святая Русь» ярко проявилось то сочетание трезвости и безудержной идеализации, стремление отреагировать на революционные события в Европе и на критику российского политического курса в западной печати утверждением величия России и, одновременно, понимание опасности такого утверждения, которое было характерно для политической публицистики Жуковского. Но не только его. Это был непреложный принцип карамзинистов: то, что можно и должно высказать в частном разговоре или в письме, в том числе и адресованном царствующему монарху, не следует прямо выражать публично. Перед лицом читающей России и Европы «всего не выскажешь, всей горечи не изольешь, и лучше наложить печать на уста и на сердце» [Переписка, 48], – как писал Вяземский Жуковскому. Сковывал не страх цензуры (хотя даже самая умеренная и косвенная критика безжалостно вычеркивалась из статей Жуковского), а чувство чести и обязательства верноподданного, о чем так замечательно писал В.Э. Вацуро в своем очерке о Карамзине «Подвиг честного человека» [см.: Вацуро, Гиллельсон]. В результате у читателей 1840-х гг. складывалось неадекватное представление о позиции поэтов старшего поколения по отношению к современным проблемам, а им оставалось утверждать идеал Святой Руси – без особой надежды быть понятыми и услышанными, подхватывая правительственную риторику и возвращаясь к проверенным формулам эпохи 1812 г.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.