Музыкальная критика в условиях тоталитарного государства. Свобода мысли и свобода слова

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Музыкальная критика в условиях тоталитарного государства. Свобода мысли и свобода слова

«Свобода мысли» (в нашем случае музыкально-критической мысли) и «свобода слова» (музыкально-критической журналистики, освещающей музыкальный процесс) – ценности абсолютные, обусловленные естественными законами существования музыкальной культуры. Их соблюдение – необходимое и достаточное условие здорового общественно-художественного сознания. Однако объективно важная социокультурная роль музыкальной критики в музыкальном процессе во многом оказалась искажена и нарушена принципами функционирования института художественной критики в условиях тоталитарного государства, которым отмечен ушедший век. Это недавнее прошлое профессионалу нельзя забывать.

Тоталитаризм посягнул на свободу мысли так, как никогда прежде не могли вообразить. Важно отдавать себе отчет в том, что его контроль над мыслью преследует цели не только запретительские, но и конструктивные. Не просто возбраняется возражать – даже допускать – определенные мысли, но диктуется, что именно надлежит думать; создается идеология, которая должна быть понята личностью, норовят управлять ее эмоциями и навязывать ей образ поведения. Она изолируется, насколько возможно, от внешнего мира, чтобы замкнуть ее в искусственной среде, лишив возможности сопоставлений. Тоталитарное государство обязательно старается контролировать мысли и чувства своих подданных, по меньшей мере, столь же действенно, как контролирует их поступки20 (Д. Оруэлл).

В своем публицистическом эссе «Литература и тоталитаризм» (1941) Джордж Оруэлл не говорит впрямую о нашей стране, но с осязаемой конкретностью строит модель взаимоотношений личности и государства, при которых практически невозможно существование индивидуализированной, личностной художественно-оценочной деятельности, каковой по своей природе является художественная критика. И, действительно, как показывает более чем 70-летний советский период истории отечественной музыкальной культуры, музыкальная критика, а шире – вся художественно-критическая мысль испытала на себе жесточайший прессинг.

Вопрос о возможности ее существования в полноценном виде – не праздный. Об этом свидетельствуют сохранившиеся как документ эпохи многочисленные псевдокритические тексты в периодике. Одновременно, как ни парадоксально, об этом говорят и частые публичные сетования по поводу отсутствия или слабости критики, хотя, естественно, без истинного диагноза – почему. В статье «О качествах советского критика» (1960) Ю. Келдыш пишет: «Нельзя не признать, что критика не заняла должного места в нашей творческой жизни… Она до сих пор еще малоинициативна, не обладает необходимой смелостью, принципиальностью и независимостью суждений»21. Призыв к «смелости» и «независимости» для того времени заведомо лицемерен.

В силу своей дуалистической (общественно-художественной) природы, а также способности воздействовать и на творческий процесс, и на художественное восприятие, именно художественная критика становится предметом пристального внимания и неизменной «заботы» указующих и запрещающих идеологических структур. Заложенный в художественной критике механизм саморегуляции культуры рождает иллюзию, что она и есть тот идеальный канал, посредством которого Система может ковать и перековывать по своему усмотрению новую духовно унифицированную человеческую субстанцию. Именно поэтому вопросы музыкальной, а шире – литературно-художественной критики на всем протяжении 70-летней советской истории непрерывно оказываются в радиусе принципиальных интересов власть предержащих.

Наиболее явственно это прослеживается в цепи партийных постановлений по культуре, каждый раз обязательно содержащих в себе указания по поводу художественной критики. Уже в Постановлении ЦК ВКП(б) 1925 г. «О политике партии в области художественной литературы» проходит ключевая мысль, словно освещающая пути действования на десятилетия вперед: «Критика – одно из важнейших орудий в руках партии» (курс. авт. – Т.К.).

Выделенная милитаристская словесная деталь существенна – боевая, агрессивная тональность надолго станет важным атрибутом всех официальных деклараций на эту тему. На протяжении десятилетий последует череда постановлений ЦК ВКП(б) – КПСС, решений партийных пленумов и совещаний, докладов идеологов разного ранга, газетных и журнальных передовиц и прочих программных статей, в которых либо прямо, либо косвенно будут «спускаться» оценки творческой деятельности и предлагаться готовые клише «нужных» критических суждений и подходов.

Исходная позиция во всех случаях едина: абсолютный приоритет принадлежит не проблемам культуры и искусства с его тонкой, трудно постижимой и притягательной материей, не сложным взаимоотношениям художественных процессов и жизни, творцов и общества, но посредством разговора об искусстве продвижению сугубо идеологических интересов правящей партии. Иногда этот интерес обряжается в «мнение народа», хотя чаще идеологический заказ и не скрывается.

Сравнение многих официальных текстов и непременно следующих за ними откликов, устных и письменных обсуждений «в поддержку» выявляет поразительное единодушие и единообразие подходов: меняется лишь уровень агрессивности, форма подачи, но не идеи. При этом само преподнесение идей предельно упрощено – существуют всего два стиля словесного давления: диктующий, предписывающий (критика должна, обязана и т. п.) или распекающий, одергивающий, поучающий (критика виновата, забыла, больна, не может, не сигнализирует)Вчитаемся в свободно подобранные фрагменты из текстов на тему литературно-художественной критики прошлых лет.

1925 г. «Ни на минуту не сдавая позиции коммунизма, не отступая ни на йоту от пролетарской идеологии, вскрывая объективный классовый смысл различных литературных произведений, коммунистическая критика должна беспощадно бороться против контрреволюционных проявлений в литературе» (из Постановления ЦК ВКП(б) «О политике партии в области художественной литературы»).

1948 г. «Музыкальная критика перестала выражать мнение советской общественности, мнение народа и превратилась в рупор отдельных композиторов» (из Постановления ЦК КПСС «Об опере „Великая дружба“ В. Мурадели»).

«Наша музыкальная критика… забыла уроки партии и скатилась в болото аполитичности и беспартийности»22 (К. Саква).

«Необходимо оздоровить нашу критику. Необходимо тщательнейшим образом проанализировать все ее ошибки и добиться того, чтобы критика была действительно партийной, принципиальной критикой, чтобы критика вела борьбу за коммунистическую идеологию»23 (Ю. Келдыш).

1958 г. «Отдельные заблуждающиеся или просто недобросовестные критики взялись за „пересмотр“ принципов марксистско-ленинской эстетики в отношении народности творчества, природы новаторства, выдвинули требования о необходимости „поправить“ оценку модернистских течений в музыке XX века. Они пытались смазать коренное различие между нашим, социалистическим искусством, с его новыми, глубоко прогрессивными идейно-художественными качествами, и искусством старого, буржуазного мира. Музыкальная общественность дала решительный отпор этим ревизионистским попыткам» (редакционная статья в газете «Правда» от 8 июня 1958 г.).

«Нашим критикам надо перестроить методы и формы своей работы, надо изжить кабинетные методы. Критики должны отражать мнение народа, рабочих, колхозников, интеллигенции – тех, для кого создается музыка» (А. Новиков. Из доклада на Пленуме Союза композиторов, посвященном Постановлению ЦК КПСС «Об исправлении ошибок в оценке опер „Великая дружба“, „Богдан Хмельницкий“ и „От всего сердца“»).

1972 г. «Критика все еще недостаточно активна и последовательна в утверждении революционных, гуманистических идеалов искусства социалистического реализма, в разоблачении реакционной сущности буржуазной „массовой культуры“ и декадентских течений, в борьбе с различного рода немарксистскими эстетическими концепциями» (из Постановления ЦК КПСС «О литературно-художественной критике»).

«…постановление… напомнит союзам композиторов о необходимости… рассматривать область критики не как заброшенное „подсобное хозяйство“, а как подлинно авангардный „горячий цех“ боевого социалистического искусства»24 (И. Нестьев).

1983 г. «Главным методом влияния на художественное творчество должна быть марксистско-ленинская критика – активная, чуткая, внимательная и вместе с тем непримиримая к идейно чуждым и профессионально слабым произведениям» (из доклада Ю. Андропова на Пленуме ЦК КПСС).

«Чтобы выполнить программное положение партийных документов – быть главным методом влияния на художественное творчество – музыкальная критика должна в полном объеме овладеть марксистско-ленинской методологией, в частности по-новому претворить традиции подлинно научной критики, заложенные в партийной печати В.И. Лениным и его славными соратниками по строительству социалистической культуры. Назовем здесь М. Горького и А. Луначарского, В. Воровского и М. Ольминского, С. Шаумяна, Н. Крыленко, С. Спандаряна» (редакционная статья журнала «Советская музыка», 1983, № 12)[3].

1986 г. «Литературно-художественной критике пора стряхнуть с себя благодушие и чинопочитание, разъедающие здоровую мораль, памятуя, что критика – дело общественное, а не сфера обслуживания авторских самолюбий и амбиций» (из доклада М. Горбачева на XXVII съезде КПСС).

«В новой редакции Программы нашей партии особый акцент сделан на боевых, наступательных свойствах и качествах критики, отмечена – в одном ряду с творческими союзами и общественным мнением! – самостоятельная ее роль как помощника партии против проявлений парадности, безыдейности, эстетической серости»26 (Ю. Корев, курс. авт. – Т.К.).

Как видно, наряду с тремя объективно существующими аспектами функционирования художественной критики в культуре, а именно: критика и искусство, критика и наука, критика и общество, для культуры эпохи тоталитаризма возникает еще один – критика и правящая идеологическая структура. Эта структура, намереваясь подчинить, ломает естественный механизм функционирования художественной критики, в сущности, уничтожает ее, но при этом стремится создать видимость ее нормального, естественного присутствия в общественно-художественной жизни.

В романе «Доктор Живаго» Бориса Пастернака есть размышление, впрямую не связанное с проблемой отношения к искусству, но очень точно отражающее то, что происходило с общественным сознанием, с мыслью. «Я думаю, – пишет он, – коллективизация была ложной, неудавшейся мерою, и в ошибке нельзя было признаться. Чтобы скрыть неудачу, надо было всеми средствами устрашения отучить людей судить и думать и принудить их видеть несуществующее и доказывать обратное очевидности»27 (курс. авт. – Т.К.).

Лицемерие, фальсификация, догматические натяжки (якобы с благими целями) являются естественной составляющей санкционированного псевдокритического процесса. Как и имитация процветающей жизни, так и имитация свободной критической мысли, подобно правилам определенной игры, принимается всеми ее участниками. Иначе не выжить. В уже упоминавшейся статье Д. Оруэлла «Литература и тоталитаризм» все это изложенно предельно точно и просто: «Особенность тоталитарного государства та, что, контролируя мысль, оно не фиксирует ее на чем-то одном. Выдвигаются догмы, не подлежащие обсуждению, однако изменяемые со дня на день. Догмы нужны, поскольку нужно абсолютное повиновение подданных, однако невозможно обойтись без коррективов, диктуемых потребностями политики власть предержащих»28. Именно здесь, в царстве догм, кроется источник многих периодически возникавших в сфере искусства художественно-идеологических кампаний по разным поводам: то борьба с «формализмом», то с «низкопоклонством перед Западом», то с «буржуазным модернизмом» или «космополитизмом»… Слова-догмы, подобно гоголевскому Носу, начинали жить своей жизнью, вырастая до гигантских значений.

Такой критической деятельности надо было учить, и уже во второй половине 20-х годов в Московской консерватории организуется «семинарий по музыкальной критике». Цель его, судя по опубликованному проекту, была сугубо идеологической: «выработка методологических основ марксистской критики музыкального творчества», при помощи которых молодой профессионал должен уметь «найти правильный способ увязки повседневной работы музыкального рецензента с общими задачами художественно-идеологической работы»29.

Оценочное отношение, существуя в сознании критика на невербальном уровне, в самом критическом суждении всегда словесно оформлено. Значение слова в профессиональном критико-оценочном процессе абсолютно. Это – еще одна объективная причина того, что в тоталитарные времена критика, обращенная к произведениям искусства, была не только целью давления на художников, но и средством.

Формулируя абстрактные ценности (социалистический реализм, партийность, «понятно народу» и т. п.), изобретая их музыкальные эквиваленты, разрабатывая критерии оценок, Система устами своих специалистов предлагала по сути умозрительный мир, в который тщетно втискивался музыкально-художественный процесс. Это было «Зазеркалье», перевернутый мир слов – штампованных оценочных суждений (восхвалений или порицаний), клишированных обобщений, вроде бы и не связанных напрямую с миром звуков. Однако от этого «мира слов» во многом зависела жизнь искусства, а нередко и физическая жизнь музыканта.

«Спускаясь сверху», слова тиражировались, принимая вид оценочной деятельности, подменяя ее. Первым признаком такой подмены был отказ от убедительной аргументации, питаемой знанием. Резкая отрицательная оценочная характеристика, не подкрепленная аргументацией, превращалась в ярлык (согласно «Словарю русского языка» С. Ожегова, «ярлык» – это не только «указ ханов Золотой Орды», но и «листок с клеймом»). Перекос в сторону речевой выразительности за счет аргументации при клеймящей направленности выступления приводил и к еще одной серьезной потере: в художественно-критических текстах стали возможными грубые, бестактные оценочные характеристики, попирающий достоинство стиль. Словесное унижение, как всякое унижение, со своей стороны давило и без того уязвимую личность художника (объекта критики или его коллеги – читателя, свидетеля унижения), внося атмосферу страха. Примеров много. Вот лишь некоторые из опубликованного (курс, везде авт. – Т.К.)30:

1936 г. «Сумбур и конструктивистские изыски „Леди Макбет“, крикливое убожество музыки „Светлого ручья“ в одинаковой мере дают искаженное, фальшивое представление о действительности» (В. Белый).

1948 г. «Нет надобности полемизировать с этим реакционным бредом» (Ю. Келдыш о книге Л. Сабанеева «История русской музыки»).

«Предельного уродства достиг молодой Мосолов в своих „Газетных объявлениях“ и в невыносимо какофоничной симфонической пьесе „Завод“» (доклад Т. Хренникова на I съезде Союза композиторов).

1958 г. «Одна известная певица пела детские песни Каретникова. Это было собрание какофонических аккордов» (Г. Крейтнер).

Приведенные образцы оценочных характеристик, произнесенных профессиональными музыкантами, всего лишь – знаки времени. Они принадлежат ритуальному оценочному поведению, где главный элемент ритуала – уничижительные слова (при противоположной цели на их месте было бы столь же бездоказательное парадное славословие). Атмосферу тоталитарного оценочного ритуала в виде гиперболической «двух-минутки ненависти» с убийственной остротой запечатлел Оруэлл в своей антиутопии:

Ужасным в двухминутке ненависти было не то, что ты должен разыгрывать роль, а то, что ты просто не мог остаться в стороне. Какие-нибудь тридцать секунд – и притворяться тебе уже не надо. Словно от электрического разряда, нападали на все собрание гнусные корчи страха и мстительности…31.

Являясь результатом личного творческого акта, критика предполагает истинность сказанного для его автора, который говорит от своего «я», ставит подпись и как бы несет моральную ответственность за свою позицию, свои убеждения и оценки. Псевдокритика подобна круговой поруке. Даже будучи с подписью, она проводит в жизнь некую обобщенную «генеральную» линию.

Коллективная ответственность развращает. Приведенные выше фрагменты анонимных постановлений, передовиц и докладов, с одной стороны, и авторских выступлений на те же темы – с другой, абсолютно идентичны, как будто их писала одна рука (в некоторых случаях одна рука и писала – многие скрытые авторы сегодня известны, задания такого рода поручались людям из той же профессиональной среды). Альфред Шнитке, вспоминая пережитое, затрагивает эту проблему: «Я даже полагаю, – говорит он, – что никто из тех, кто формулировал обвинения, персонально за них как бы не отвечал.

Формулировки существовали вне людей – они были растворены в воздухе»32.

Однако «спускались» не просто слова, но обязательные к тиражированию оценки и критерии. Тексты постановлений, погромных редакционных статей, официальных докладов уже сами по себе, по своей жанровой принадлежности относятся к области художественной критики, поскольку по смыслу это оценочные суждения поясняющей или регулирующей направленности, обращенные к вопросам искусства и художественной жизни. А значит, их анонимность – условная. И речь не о том, кто писал заготовки, а о том, кто их визировал. Это и есть автор, текст отражает его позицию, уровень его компетентности и запросы среды, им представляемой. Отсюда нередкие нелепости вплоть до невежества в трактовках музыкальных явлений, неуважение к творческой личности, популистские заигрывания с необразованной частью общества, канцелярское косноязычие и даже грубости. Можно вспомнить, например, рассуждения Жданова о «новаторстве» – ценностном критерии, очень важном для музыки европейской традиции. Или рассуждения Хрущева о додекафонии (звучало это примерно так: я не знаю, что такое додекафония, но, по-моему, это то же, что какофония).

Такая «критическая деятельность» вершила свое черное дело. Она взращивала неуважение к творческому труду, к личности художника, а шире – к творческой интеллигенции, открывая простор для посредственностей. Плоды мы будем еще долго пожинать. Направленность этой деятельности была прямо противоположна тому, что исторически вызвало к жизни художественную критику, и тому, что двигало ее великими мастерами – развитие искусств, совершенствование неповторимой человеческой личности. То есть корабль отечественной художественной критики вроде бы плыл, но штурвал был захвачен аппаратом духовного подавления.

Распространение авторитарной власти на духовную жизнь общества – одна из важных черт средневековья. «В средние века господствовало теологическое понимание музыки, которая рассматривалась с церковно-утилитарной точки зрения как „служанка религии“. Такой взгляд не допускал свободы критических суждений и оценок», – пишет известный советский музыкальный ученый и критик Ю. Келдыш в Музыкальной энциклопедии33. Но тот же автор в той же статье утверждает, что «неотъемлемым качеством сов[етской] критики является партийность, понимаемая как сознательная защита высоких коммунистических идеалов, требование подчинения искусства задачам социалистического строительства и борьбы за окончательное торжество коммунизма, непримиримость ко всем проявлениям реакционной буржуазной идеологии…» Что есть эти требования подчинения и борьбы, непримиримость, как не проявления того же средневекового, феодально-крепостного диктата в области духовной жизни?!

Феодально-средневековые ассоциации, весьма распространенные применительно к советскому времени, отнюдь не просто эффектный образ. Здесь налицо прямая генетическая связь. Причем речь идет именно об общественно-эстетическом сознании, хотя и в творчестве много сходного. Например, в атмосфере жестких ограничений созидательная художественная энергия, если ей удавалось сохранить себя, особенно сильно аккумулировалась именно в области творчества. Вот почему и средневековье, и советский феодализм оставили нам художественные шедевры. Хотя сохраниться было не просто.

В блистательном исследовании М. Бахтина «Творчество Франсуа Рабле и народная культура средневековья и Ренессанса» встречаем характеристики, ошеломляющие параллелями: «Средневековая серьезность была изнутри проникнута элементами страха, слабости, смирения, резиньяции, лжи, лицемерия или, напротив, элементами насилия, устрашения, угроз, запретов. В устах власти серьезность устрашала, требовала и запрещала; в устах же подчиненных – трепетала, смирялась, восхваляла, славословила»34.

Сравнение некоторых текстов уже нашего времени, исходивших «сверху» и «снизу», демонстрируют сходные моральные основы взаимоотношений власти и «подданных». Их лексика очень точно отражает жизнь в страхе, когда сильный может быть грубым, устрашающим, а подчиненный, зависимый – трепетно-вернопоподданническим. Для подобного сравнения можно привести некоторые официальные тексты 1948 и 1958 гг., содержащие критико-оценочный взгляд на музыку. При этом если 1948 г. позднее непременно трактовался в черном цвете, то 1958-й нередко выдавался за время «исправления ошибок» (так называлось и партийное постановление). Однако даже выборочный анализ оценок и характеристик, сравнений и эпитетов говорит об обратном – суть не менялась. Это одна эпоха. Сравним.

1948 г. «…композиторы, у которых получились непонятные для народа произведения, пусть не рассчитывают на то, что народ, не понявший их музыку, будет „дорастать“ до них. Музыка, которая не понятна народу, народу не нужна… Композиторы должны пенять не на народ, а на себя, должны критически оценивать свою работу, понять, почему они не угодили своему народу, почему не заслужили у народа одобрения»… (из доклада А. Жданова).

1948 г. «Вооруженные ясными партийными указаниями, мы сумеем разгромить до конца всякие проявления антинародного формализма и декадентщины»…(из доклада Т. Хренникова)

1958 г. «Советская музыка предстает перед всем прогрессивным человечеством как юное, бодрое, убежденное в правоте своих исканий и утверждений искусство. В нем по вешнему звенит чувство рождения нового мира и пламенеет ненависть к врагам его»… (из ред. статьи газеты «Правды»).

Это – на одном полюсе. А вот как выглядит полюс другой – раболепно подобострастный: текст официального (!) письма московской композиторской организации Центральному комитету КПСС в ответ на Постановление 1958 г. «Об исправлении ошибок…»:

Композиторы и музыковеды города Москвы с чувством искреннего волнения и глубокой благодарности восприняли постановление ЦК КПСС. Этим постановлением Коммунистическая партия вновь показала пример отеческой заботы о нашем музыкальном искусстве, пример кровной заинтересованности в творческой судьбе советских музыкантов. Вдохновляющие идеи великой партий на протяжении всей истории советской музыки являются незыблемой основой ее успешного развития, ее идейно-художественного роста. Коммунистическая партия всегда была и будет для нас верным другом, требовательным критиком, заботливым и мудрым наставником 35 (курс. авт. – Т.К.).

Приведенный текст ясно демонстрирует, кто в доме хозяин и как живется его крепостным. Сравнение послания композиторов с предшествующими цитированными материалами удивительным образом напоминает «Двух евреев» из «Картинок с выставки» Мусоргского. По тону общения, по театральной броскости ролей. Это тем более грустно, что «письмо композиторов и музыковедов» появляется тогда, когда на дворе 1958 г., хрущевская «оттепель». Но это же подтверждает и главное наблюдение: Система продолжает благополучно жить и действовать. Обращение музыкантов, как чуткий барометр, отражает это. Оно – «ритуальный танец» самосохранения…

Так существовала ли, могла ли существовать подлинная музыкальная критика в отечественной художественной культуре эпохи тоталитаризма?

Как это ни покажется парадоксальным, ответ все же должен быть положительным. Во-первых, художественно-критическая мысль существует объективно, независимо от чьей-то воли, она исчезнет лишь тогда, когда исчезнет искусство и потребность человека в нем. Оценочное отношение, как помним, способно проявлять себя и в невербальных формах – в слушательском поведении, а также в виде параллельных, неуправляемых форм оценки типа личных впечатлений, раскрываемых в кругу единомышленников, в кулуарах разной слушательской среды, любительской и профессиональной, то есть в молве.

Проявляется оно и в творческой практике – в стремлении подражать, развивать, двигаться в том направлении, ценность которого определяет собственная художественная интуиция, настроенная на волну своего времени. Кроме того, сильным оценочным актом является и исполнительский выбор (репертуарные приоритеты из новой музыки) – здесь также были и конформисты и нонконформисты, готовые отстаивать свой художественный выбор. История музыки советского периода сохранила много примеров столкновений музыкантов с идеологическими чиновниками, когда из-за репертуарного выбора под угрозой оказывалось не просто отдельное выступление (например, премьера Тринадцатой симфонии Шостаковича под управлением К. Кондрашина в декабре 1962 г.), но и зарубежные гастроли или даже вся публичная исполнительская карьера. Запрещения сломали не одну творческую судьбу.

Однако, независимо от трагедий, имело место и другое: факт запрета в конечном счете становился лучшей рекламой, априори выводя сочинение в разряд значительных явлений культуры. Он поднимал ажиотажный интерес у публики, а значит, согласно механизму критической деятельности, влиял и на творческий процесс (увеличивалось число последователей опальных композиторов) и на отношение слушательской аудитории, заранее благосклонное. То есть силы духовного подавления и принуждения рождали и противодействие. Они приучали жить «от противного», руководствуясь принципом, согласно которому все, что запрещают, чему мешают, на что навешивают клеймящие ярлыки, и есть настоящее, художественно ценное, а то, что усиленно проталкивают, поддерживают сверху, – эрзац, искусство, ценность которого весьма сомнительна. И если художественно образованная и самостоятельно мыслящая часть общества сама формировала свои оценочные суждения, в том числе поддерживая гонимых талантов, если другая, конформистски настроенная часть шла в ценностном форватере, предлагаемом официальной идеологией, то была и третья часть, для которой названный выше оценочный подход «от противного» уже по законам моды стал важнейшим критерием в общении с новым отечественным искусством: раз запрещают, значит хорошо.

Во-вторых, возвращаясь к поставленному вопросу, – была ли критика, положительный ответ может быть дан, не только исходя из той оценочной атмосферы, которую можно восстановить по косвенным признакам – воспоминаниям современников, эпистолярному наследию, репертуару ведущих мастеров. К положительному ответу влекут и критические работы ряда профессиональных музыковедов, то есть в прямом смысле музыкальная критика в ее отдельных образцах.

О том, что независимая профессиональная критическая мысль не иссякала полностью, говорит хотя бы тот факт, что среди громимых были не только композиторы (писатели, поэты, художники, режиссеры…), но и критики. Да и сами постановления, как правило, содержали в себе разносную часть, направленную на критиков, которые делают «не то», особенно если с их стороны глубокого анализа и высоких оценок удостаивались сочинения и авторы, не приемлемые для официальной линии. Так, в партийном постановлении 1948 г. в качестве главного упрека в адрес критики произнесено следующее: «… некоторые критики вместо принципиальной объективной критики, из-за приятельских отношений, стали угождать и раболепствовать перед теми или иными музыкальными лидерами, всячески превознося их творчество». А «лидеры» эти, как помним, Прокофьев, Шостакович, Мясковский, Шебалин… И тут же постановлению вторят критические выступления «коллег», к примеру такое: «Книга т. Мартынова о творчестве Шостаковича – крайне вредная книга, заполненная ужасающей смесью словесной шелухи и откровенного подхалимства, нередко выходящего даже из рамок здравого смысла»36 (М. Коваль).

Иными словами, периодически возникавшие партийные постановления, а следом разносные статьи одной из причин своего появления имели именно выходившую из повиновения критику. Живая, независимая мысль, как только чуть ослаблялся прессинг, вырывалась наружу. Ее надо было одернуть, загнать в нужное русло, а то и припугнуть (лицемерно посоветовав быть «смелее»). При этом совершенно не обязательно, чтобы музыкально-критическое слово было направлено на творчество опальных современников, музыкальных лидеров. Удар настигал любую независимую от официального догмата мысль, несшую в себе оценочное начало. В критической статье, посвященной сборнику материалов о Танееве и Рахманинове, громя участников – С. Бэлзу, В. Каратыгина (к тому времени давно покойного), Л. Мазеля, В. Протопопова, ее автор Ю. Келдыш пишет: «Появление этих сборников связано с реакционно-идеалистическими и формалистическими тенденциями… Приходится удивляться беспечности издательств, которые позволяли протаскивать в печать махровую декадентщину и идеализм в столь слабо замаскированном виде»37.

В приведенной цитате ощутима угроза, направленная не только в сторону авторов, то есть мысли, но и в сторону издательства, то есть художественного производства. Она дает почти физическое ощущение монолитной связи всех структур, полного подчинения культуры жесткому идеологическому диктату. Над всеми довлела сила, которая незримо диктовала что писать, кого издавать, как редактировать и т. п. Права профессиональной личности – издателя, редактора, и, особенно, автора – в тотально неправовом государстве в юридическом смысле никого не волновали. При этом наиболее легко попиралось именно авторское право (автор – одинок), а прикладная музыковедческая деятельность в области редактуры, естественно, глубоко деформировалась. Редактору музыки, наверное, никогда не пришло бы в голову выбросить несколько тактов, изменить гармонию или дописать от себя мелодический пассаж, который более соответствует его вкусу. А с музыковедческим текстом (газетным, журнальным, а то и книжным) считалось вполне возможным и одно (выбросить) и другое (переписать по-своему). В основе подобных подходов – и традиционное неуважение к творческой личности, и столь же привычное игнорирование авторского права, и тотальный административно-командный стандарт: начальник – подчиненный. Каждая издательская структура советского времени была абсолютным монополистом и, одновременно, идеологическим цензором. Автор, жаждавший публикации, не имел другого выхода, кроме подчинения, он всегда был зависим…

Наконец, интенсивному развитию профессиональной критической мысли способствовала и научная деятельность, направленная на исследование новейших явлений как отечественного, так и западного музыкального искусства. Научные по жанру труды – диссертации, статьи, доклады, связанные с творчеством современников, нередко оказывались той нишей, где могла развиваться независимая оценочная деятельность, поскольку наука более элитарна, замкнута на узкую аудиторию, то есть не столь публична, а значит, менее контролируема. Хотя всевидящее око в лице коллег по цеху было способно добраться и сюда – всегда могли найтись недоброжелатели и доносчики, готовые сигнализировать о свободомыслии и неблагонадежности, якобы спрятанных в научных изысканиях. И все же именно из среды ученых, занимавшихся проблемами новой музыки, выходила серьезная независимая критическая мысль.

Главное заключение налицо: музыкальная критика все годы продолжала существовать не благодаря, а вопреки Системе. Ее питало и стимулировало живое музыкальное творчество и неистребимый мыслительный процесс. Но одновременно внутри самой музыкальной культуры именно критика испытала на себе наибольшее давление и пагубные последствия. Подобно литературе и в отличие от самой музыки, будучи явлением конкретной, вербальной природы, да к тому же общественно-художественного характера, официальная критика в наибольшей степени отразила все извращения своего времени. Ведь именно моделируя единое для всех восприятие, «спуская» общие ценностные критерии, унифицируя литературную манеру тиражированием идеологизированных штампов, создавался эрзац критической деятельности. Этим было отравлено не одно поколение и авторов и читателей.

Сегодня все эти тексты – далекое прошлое, красноречивый документ эпохи. Подобно любому критическому суждению на дистанции времени, все приведенные оценочные высказывания интересны не сами по себе, а лишь как отражение «ушедших пониманий». И как назидание специалистам, чье орудие труда – слово. Они уже принадлежат истории и история их сохранит.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.