Ноябрь

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Ноябрь

Адольф Лоос заявляет, что орнамент – преступление, и строит полные ясности дома и салоны мужской моды. Все кончено между Эльзой Ласкер-Шюлер и доктором Готфридом Бенном: она впадает в отчаяние, от которого доктор Альфред Дёблин, как раз позирующий Эрнсту Людвигу Кирхнеру, колет ей морфий. Выходит «По направлению к Свану» Пруста, первый том «В поисках утраченного времени», который Рильке незамедлительно читает. Кафка идет в кино и плачет. Прада открывает в Милане первый бутик. Эрнст Юнгер, восемнадцати лет, пакует вещи и отправляется с иностранным легионом в Африку. Погода в Германии неприятная, но Бертольт Брехт уверен: насморк бывает у любого.

Салон мужской моды Книже, Вена (Ullstein Bild).

7 ноября рождается Альбер Камю. Позже он напишет драму «Одержимые».

Передовой журнал года: в Вене – какое совпадение – 7 ноября выходит первый номер «Одержимых». На обложке: автопортрет Эгона Шиле. Подзаголовок издания: «Журнал страстей».

7 ноября Адольф Гитлер рисует акварелью мюнхенскую Театинер-кирхе и продает ее коммисионщику на Виктуалиенмаркте.[41]

Жизнерадостная графиня фон Шверин-Лёвиц, супруга президента ландтага, приглашает в середине ноября на tango-tea[42] в прусский ландтаг. На паркете: танцовщицы в тесных объятиях представителей власти и высоких военных чинов. Кайзер Вильгельм II, считающий танго вульгарным, принимает решительные меры. 20 ноября выходит императорский указ, впредь запрещающий офицерам в униформе танцевать танго.

От «Моны Лизы» до сих пор ни слуху, ни духу.

У Адольфа Лооса начинает подходить к концу его самый значительный год. «Орнамент и преступление» – так он назвал свой гневный вопль против опасности задохнуться в кондитерском стиле венской Рингштрассе. И вот теперь, в 1913-м, появилось еще больше желающих очистить планировку своих залов, домов и лавок свободным духом и ясным взглядом Лооса. Уже готовы его дом Шоя на Ларохегассе, 3 и дом Хорнера на Нотхартгассе, 7. Открытие празднуют также два внутренних помещения, которые он оформил со всей своей неподражаемой минималистической и все же добротной элегантностью: кафе «Каупа» на Йоханнесштрассе и салон мужской моды «Книже» на Грабене, 13.

Именно потому, что Лоос со своей американской женой Бесси тесно общается со многими персонажами художественного авангарда Вены, то есть с Кокошкой, Шёнбергом, Краусом и Шницлером, для него существует колоссальная разница между искусством и архитектурой: «Дом должен нравиться всем. В отличие от произведения искусства, которое не обязано нравиться никому. Произведение искусства хочет вырвать человека из его удобства. Дом – должен удобству служить. Произведение искусства революционно, дом – консервативен».

Его шедевр 1913 года – дом Шоя в Хитцинге, первый в Европе террасный дом, своей белой строгой элегантностью и арабской ступенчатостью взбудораживший венские нравы еще в год создания. Но застройщики – друг Лооса адвокат Густав Шой и его жена Хелена – были счастливы. «При проектировании дома у меня и отдаленной мысли не было о Востоке, – говорил Лоос. – Мне просто показалось, что очень приятно было бы из спальных покоев, расположенных на втором этаже, выходить на большую общую террасу». И все же дом Шоя действует на всех словно фата-моргана. Жилые и спальные помещения открываются наружу – можно выйти на террасу, весь дом пронизан светом и воздухом. Соседи и органы власти долго протестуют, и Лоос в итоге идет на компромисс – озеленяет фасады. Ведь Лоос прежде всего думал о воздействии пространства на человека: «Мне как раз хочется, чтобы люди в моих комнатах чувствовали вокруг себя материал, чтобы он воздействовал на них, чтобы в закрытом помещении они могли ощутить дерево, воспринять фактуру зрительно, тактильно и вообще чувственно, могли удобно сесть и почувствовать кресло на большой поверхности периферийного осязания своего тела и сказали: сидеть здесь идеально».

Адольф Лоос никогда не шутил и всегда был до ужаса серьезным. И, тем не менее, располагал к себе невероятно. Каждое помещение, каждый дом говорили, что созданы строго по индивидуальной мерке. И что Лосс бы предпочел не строить вовсе, чем строить что-то неуместное.

Или, как он сам выразил свое основное кредо: «Не бойся прослыть несовременным. Менять старый архитектурный стиль допустимо, лишь если это что-то улучшит, – в противном случае стоит остаться верным традиции. Потому истина, пусть ей уже и сотни лет, нам ближе лжи, шагающей рядом». Продуктивный новатор как вдумчивый традиционалист: Лоос опережал современную ему публику. Его не смущало прослыть немодерным (что бы на самом деле ни значило это слово). Но мы-то сегодня знаем, насколько он был именно таким. Вероятно, больше любого другого архитектора, работавшего в 1913 году.

8 ноября в 22:27 после восьми часов пути в поезде Франц Кафка прибывает в Берлин на Анхальтский вокзал. Грета Блох, подруга Фелиции Бауэр, в конце октября подключилась как посредник между Прагой и Берлином. Она пыталась добиться нового сближения двух несчастных влюбленных, словно парализованных после никудышного предложения Кафки.

9 ноября[43], в судьбоносный для Германии день, состоится их вторая встреча в Берлине. И вновь – трагедия. Поздним утром они больше часа гуляют по Тиргартену. Потом Фелиции надо на похороны, после она обещает связаться с Кафкой в гостинице «Асканийский двор». Она этого не делает. Медленно и бесконечно идет дождь. Вновь, как когда-то в марте, Кафка сидит в гостинице и ждет сообщения от Фелиции. В 16:28 он садится в поезд до Праги. И Грете Блох, посреднице, он сообщает: «Так я и уехал из Берлина – как человек, который совершенно непонятно зачем туда приезжал».

Того же 9 ноября в Берлине в квартире Франца Юнга прусская полиция арестовывает известного психоаналитика и писателя Отто Гросса и высылает его в Австрию. Там отец объявляет его сумасшедшим, лишает дееспособности и помещает в Тульнский санаторий. Макс Вебер из Гейдельберга решительно выступает в поддержку своей подруги Фриды Гросс, жены Отто. Берлинский журнал «Акцион» готовит протестный спецвыпуск. Здесь борьба отцов и сыновей и конфликт поколений совершенно иного рода. Обуздание необуздываемого сына через лишение его дееспособности.

В зале Минервы в Триесте, самом значимом портовом городе Австро-Венгрии, Джеймс Джойс читает курс лекций о «Гамлете». До этого он пытался заработать денег в кинематографе в Дублине и подумывал импортировать твидовую пряжу из Ирландии в Италию. Но ничего из этого не получилось. Попытки заработать на собственных книгах также не увенчались успехом. Теперь он по утрам перебивается преподаванием английского, а после обеда дает частные уроки, в том числе будущему писателю Итало Звево. А по вечерам он рассказывал о «Гамлете». Местная газета «Пикколо делла Сера» в восторге: со своими «плотными, но ясными мыслями, формой, одновременно торжественной и строгой, своей остроумностью и живостью» лекция оказалась «поистине блестящей».

«Погладивший тебя / сорвется в пропасть», – так написала мудрая, дикая Эльза Ласкер-Шюлер, познакомившись с Готфридом Бенном. Теперь он ее бросил. И она ужасно страдает: ее мучают невыносимые боли внизу живота. Доктор Альфред Дёблин, совсем недавно позировавший Эрнсту Людвигу Кирхнеру, выезжает в Груневальд и колет ей морфий. Ничем другим он ей помочь не может.

13 ноября выходит «По направлению к Свану», первая часть романной эпопеи Марселя Пруста «В поисках утраченного времени». После того как, вслед за издательствами «Фаскель», «Оллендорф» и «Нувель ревю франсез», печатать книгу отказался и Андре Жид, бывший тогда редактором в издательстве «Галлимар», Пруст издал книгу на собственные средства у Грассе. Но едва он получает в руки первый экземпляр, как от него уходит его шофер и любовник Альфред Агостинелли. Зато все остальные влюбляются в автора. Рильке читает книгу уже спустя пару дней после выхода. Она начинается золотыми словами: «Давно уже я привык укладываться рано» [44]. Пруст задел этим самый нерв переутомленного авангарда, который от Кафки до Джойса, от Музиля до Томаса Манна всякий раз хвалился в дневниках, когда удавалось лечь спать до полуночи. Лечь спать пораньше: вечно не высыпающимся первопроходцам модернизма это казалось самой большой отвагой в борьбе с депрессией, алкоголем, бессмысленными занятиями и несущимся вперед временем.

Освальд Шпенглер лихорадочно продолжает писать в Мюнхене свой гигантский труд «Закат Европы». Первая часть уже готова. Эмоциональное состояние Шпенглера: аналогично состоянию Европы. Его дневник: трагедия. Он пишет: «Ни одного месяца я не прожил без мысли о самоубийстве». И тем не менее: «В душе я пережил, возможно, больше, чем кто-либо моей эпохи».

Альма Малер всегда так закалывала волосы, что в беседе или танце они с легкостью распускались. Этой техникой она владела в совершенстве: в нужный момент темные локоны падали на лицо, лишая мужчин рассудка. Сегодня этой радости она наконец-то вновь удостаивает Кокошку. Потому что он завершил их совместный портрет – картину, с начала года стоявшую на мольберте и изображающую его и Альму в бушующем море. Сначала он хотел назвать ее «Тристан и Изольда», по опере Вагнера, из которой она ему пела во время их первой встречи. Но потом Георг Тракль дал картине название «Невеста ветра» – оно и осталось. В ноябре погрязший в долгах Кокошка сообщает в Берлин своему галеристу Герварту Вальдену: «У меня в мастерской стоит большая работа, над которой я трудился с января, „Тристан и Изольда“, 21/2 на 31/2, 10 000 крон, я закончил ее несколько дней назад. До 1 января мне надо получить за нее залог в 10 000 крон, потому что сестра моя обручена и в феврале выходит замуж. Картина станет событием, когда будет представлена публике, это моя самая сильная и большая работа, шедевр всех экспрессионистских устремлений. Возьмете ее у меня? С ней Вы обретете всемирный успех».

Скромностью Оскар Кокошка никогда не отличался. Но вот в чем сюрприз: Альма Малер действительно признает в «Невесте ветра» требуемый шедевр Кокошки. «В своей масштабной картине „Невеста ветра“ он изобразил, как я доверчиво прильнула к нему среди бури и вздымающихся волн – ожидая от него помощи, в то время как он, с деспотическим лицом, излучая энергию, смиряет волны». Ей это понравилось, такой она видела себя: энергия, покой, усмиренные волны мира. Альма, мировая владычица. Таким она и представляла себе шедевр своего любовника. Как слепое преклонение. Свое обещание выйти за него замуж в обмен на шедевр она старательно обходит стороной. Но в качестве вознаграждения ему можно приехать в Земмеринг, так как ее новый дом готов. И там ему можно рисовать новую картину.

В Брайтенштейне Альма начала строить летом странный дом – на участке, который Малер купил тремя годами раньше. Дом похож на крупногабаритный камин: темный, крышу как раз укладывают лиственницей, обегающие кругом веранды делают все помещения темными и мрачными. Храм печали. В гостиной висит портрет Альмы, на котором Кокошка нарисовал ее в образе отравительницы Лукреции Борджиа. А рядом под стеклянной витриной – неоконченная 10-я симфония Малера, раскрытая на странице, куда умирающий записал крики своей души: «Альмши, любимая Альмши».

Лишь в качестве вознаграждения за «Невесту ветра» Кокошке было дозволено расписать гостиную в Земмеринге – фреской в четыре метра шириной над камином. Тема фрески – неожиданная: Альма Малер и Оскар Кокошка. Или, как сказала Альма: «Изображая, как я в призрачном свете указываю на небо, в то время как он, казалось, стоял в аду, среди логова смерти и змей. Все задумывалось как продолжение огня из камина. Моя маленькая Гуки стояла рядом и сказала: „Да, а ты что-нибудь кроме мамочки рисовать можешь?“» Хороший вопрос. Ответ: нет.

Рильке в Париже растерянно вспоминает лето и осень в Германии. Как он беспокойно ездил туда-сюда между всеми своими женщинами и сверхматерями, между Кларой, еще-супругой, и своими уже-не-любовницами Сидони и Лу, своей летней любовью Эллен Дельп, своей матерью и очарованными им дамами Кассирер, фон Ностиц и фон Турн-и-Таксис. Держать все открытым, не идти однозначным путем – куда все это приведет, думает Рильке 1 ноября. Как образ жизни – это катастрофа. Как поэзия – откровение:

Пути открыты

Больше нет преграды предо мной,

что меня в томлении держала:

все пути открыты, пеленой

с глаз земная увлеченность пала.

Боль от всех любовных ожиданий

мучила меня и день и ночь:

боли той от встреч и расставаний

я не мог доселе превозмочь.

В Аугсбурге Бертольт Брехт сетует на ноябрьские простуды. И чем только еще ни страдает пятнадцатилетний школьник, как свидетельствует его дневник: голова болит, насморк, катар, резкие боли в спине, кровь из носа. Каждый день знаменуется краткими бюллетенями о его «самочувствии», он смакует собственные боли и накручивает вторичную выгоду от болезни: «Утром был доктор Мюллер. Сухой бронхит. Интересная болезнь. Насморк у любого бывает».

Выражение «An apple a day keeps the doctor away» [45] впервые всплывает в 1913 году – в книге Элизабет Райт «Деревенская речь и фольклор».

Эмиль Нольде все ближе и ближе к тихоокеанским островам. 5 ноября удается приплыть через Желтое море в Китай. За пять дней пароход «Принц Эйтель Фридрих», пройдя мимо Тайваня, добирается до Гонконга. Из Гонконга экспедиционная группа теплоходом «Принц Вальдемар» отправляется через Южно-Китайское море в Германскую Новую Гвинею. Но ступив на землю далекой немецкой колонии, он приходит в недоумение. Вместо девственного рая он обнаруживает рынок. В ноябре 1913 года Нольде пишет на родину: «Дорогой друг, горько наблюдать, как целые земли здесь заполонены наихудшими галантерейными товарами из Европы, от керосиновой лампы до простейшего хлопка, выкрашенного неестественной анилиновой краской». Чтобы увидеть это, жалуется он, не было нужды отправляться в путешествие. Он оставляет свои принадлежности для рисования в чемоданах и чертыхается.

2 ноября рождается Берт Ланкастер.

Когда Георг Тракль возвращается из Венеции в Австрию, тонущий город запускает ему вослед машину вдохновения. В последние месяцы 1913 года поэзия охватывает его со страшной силой, и вместе с тем чуть не проламывает ему череп. Дурман языка рассказывает о преисподней, творящейся у него внутри.

«Все раскалывается надвое», – пишет он в ноябре. Так никогда и не выяснится наверняка, что же случилось, но можно предположить, что его любимая сестра Грета беременна. И совершенно неясно, от кого: от своего мужа (который был у нее в Берлине), от него самого или от его друга Бушбека, которого он подозревает в связи с ней. Мы знаем только, что в одном из ноябрьских стихотворений Тракля появится «нерожденное», и через три месяца он напишет, что у сестры был выкидыш. Но кто знает. Его душа настолько истерзалась, что и самой жизни хватило бы расколоть его пополам.

В благодарность своему покровителю и спасителю Людвигу фон Фикеру он, несмотря на безутешное состояние, после долгих уговоров соглашается на публичное выступление. Он читает на четвертом литературном вечере фикеровского журнала «Бреннер» в Филармоническом зале Инсбрука. И, судя по всему, поэт говорил так, будто все еще бродил, бормоча себе под нос, по венецианскому пляжу Лидо: «Поэт, к сожалению, говорил очень слабо, словно из какой-то сокрытости, из жизней прошлых или будущих, и лишь с течением времени удавалось в монотонно-молитвенном языке этого уже даже внешне своеобразного человека уловить слова и фразы, а за ними – образы и ритмы, которые составляют его футуристическую поэзию». Так написал Йозеф Антон Штойрер для «Тирольских ведомостей».

Между обоими провальными выступлениями – на Лидо и в филармонии – возникает одна из центральных глав немецкоязычной лирики двадцатого века. В ней всего 49 стихотворений, среди которых главные произведения «Себастьян во сне», «Песня Каспара Хаузера» (одно посвящено венецианскому путешественнику Адольфу Лоосу, другое – его жене Бесси) и «Превращения зла». На самом деле возникает 499 или 4999 стихотворений, потому что стихи Тракля всегда не окончены: существуют бесчисленные версии, заглавия, редакции, правки и варианты. Он не устает хвататься за карандаш и переделывать рукописи, не устает писать издателям журналов, где печатаются его стихи, и просить поменять это слово на другое, а другое на это. «Синий» может превратиться в «черный», а «легкий» в «далекий». Он таскает за собой мотивы, пытается уместить их в строфу за строфой и, если не удается, переносит их в следующее стихотворение, в следующий год. «Неисправимый в высоком смысле слова» – сказал о Георге Тракле Альберт Эренштейн. Но это не так. Самого его еще можно было исправить. Но лишь через него самого. Его стихотворения – монтаж из того, что он слышал, читал (Рембо в первую очередь и Гёльдерлин), чувствовал. Но бывает и так, как, например, в стихотворении «Просветление» из ноября 1913 года: начинавшееся «источником голубым, бьющим в ночи из отмершего камня» оно превращается в итоге в «цветок голубой, тихо звенящий в камне замшелом» [46]. Романтизм всегда предстает исходной точкой, но вместе с тем и томительной целью тихо звенящего Тракля. Одной только осенью 1913 года голубой цветок расцветает в стихотворениях Тракля девять раз. В эпитафии Новалису он увядает уже в ранней редакции текста. Но едва «голубой» увял и был вычеркнут, начались новые опыты над словами. Цветок может быть каким угодно: сперва «ночным», потом «сияющим», в итоге «розовым». Чтобы производить впечатление пророческих, стихам Тракля не хватает точности. Здесь скорей успевает блеснуть немецкий словарный запас во всей своей роскоши, силе, в зальцбургском позднем барокко, пока Тракль не откроет, наконец, дверь в производственный цех вдохновения и надо всем не повеет чумной дым исхода и ледяное дыхание его души. Всюду умирают цветы, темнеют леса, прячутся лани, смолкают голоса.

Мертвый приходит к тебе.

Истекает сердце захлебывающейся кровью,

под черными бровями гнездится невысказанный взгляд;

темная встреча.

Ты – пурпурный месяц, вот он сияет в зеленой тени олив.

Следом идет непроходящая ночь.[47]

Это непреходящее переживание vanitas кажется слишком экзистенциальным, чтобы Тракля можно было уличить в словесном опьянении или даже китче. Тракль умел выражаться только лирически, его правки и редакции суть его автобиография. Он узрел темноту, уловил мимолетность, потребовал объяснений от непостижимого. Он всматривался в себя и становился свидетелем незримого, с фантазией, обретающей окончательную свободу лишь в интроспекции.

В борьбе с языком он шлифует слова до тех пор, пока не поймет, что может отпустить их в мир. В мир, где самому ему не выжить. Его стихи – пусть даже они повествуют о последних днях человечества – не возвещают беды. В них история давно приняла – в дюрренматтовском смысле – «наихудший оборот», именно потому, что уже оказалась подумана и записана в стихах.

3 ноября рождается Марика Рекк.

Роберт Музиль устал и ложится раньше жены. Но не может заснуть. Спустя какое-то время он слышит, как она идет в ванную готовиться ко сну. Он берет блокнот, всегда лежащий на прикроватном столике, карандаш и просто записывает все, что происходит: «Я слышу, как ты надеваешь ночную сорочку. Но это еще далеко не все. Опять совершаются сотни мелкий действий. Я знаю, что ты торопишься; во всем этом, очевидно, есть необходимость. Я понимаю: мы наблюдаем за безмолвным поведением зверей, удивляясь, как у них, не обладающих, по-видимому, душой, действия следуют одно за другим, с утра до вечера. Здесь то же самое. Ты не осознаешь всех бесчисленных действий, которые совершаешь, всего, что кажется тебе важным и остается незначительным. Они на каждом шагу в твоей жизни. Я случайно это осознаю, пока жду тебя». Любовь кажет себя и в чувствующем, изумляющемся, воодушевленном, нежном вслушивании и наблюдении.

1 ноября баварского короля Отто официально объявляют сумасшедшим. Врачи диагностируют «финальную стадию продолжительного психического заболевания». Таким образом юридически возможным становится восхождение на трон принц-регента Людвига под именем Людвиг III.

У сумасшедшего Войцека галлюцинации: «Над городом зарево! Все небо горит! И словно трубный глас сверху» [48]. 8 ноября в мюнхенском театре Резиденции, после многолетних настаиваний Гуго фон Гофмансталя, состоится премьера возникшей в 1836 году и оставшейся фрагментом драмы «Войцек» Георга Бюхнера, рожденного в 1813 году. Постановка чудесно вписывается в этот год: идеальный момент, чтобы вторгнуться в сознание. Какая пьеса, какой язык, какой темп! Уж почти восемьдесят лет, а кажется, будто написана сегодня. Эта история параллельна «Верноподданному» Генриха Манна, только в ней гораздо больше насилия, в ней глубже архаика. Врач использует Войцека для экспериментов, капитан – для унижений. После того как любимая Мария изменила ему с симпатичным «Тамбурмажором», он не сдерживает агрессию и закалывает ее. Жертва оборачивается преступником. «Ключевым моментом, – как говорит Альфред Керр, – становится мучающее человечество, а не замученный им человек». Это драма пролетария, пьеса о мятеже и протесте. Рильке вне себя от восторга: «Спектакль бесподобен, как этот покалеченный человек там стоит в своей куртке посреди мироздания, malgre lui[49], в бесконечности звезд. Это театр, таким театр мог бы быть». Но прежде всего это торжество языка, который бьется меж галлюцинацией и сказкой, канавой и поэзией и набрасывается на тебя ястребом. В конце пьесы есть сказка об одиноком ребенке: «А не нашедши на земле, решил он поискать на небе – там месяц такой ласковый светит. А как пришел к месяцу, смотрит – ан это гнилушка. Пошел он тогда к солнцу, а как пришел, смотрит – ан это вялый подсолнечник. А как к звездам пришел, смотрит – это маленькие золотые жучки, насаженные на булавки. Захотелось ему обратно на землю – глянь, а вместо земли – горшок перевернутый. Так он и остался один-одинешенек».[50]

Эта сказка полностью соответствовала вкусам 1913 года. Безутешная, по ту сторону всякой утопии, но наполненная поэзией.

Возможно, в тот день, 8 ноября, он был среди гостей на премьере «Войцека», от его квартиры на Айнмиллерштрассе до театра рукой подать: Эдуард фон Кайзерлинг, самый крупный и самый забытый антиутопист своего времени. Он и без того лицом не вышел, а тяжелый сифилис и болезнь спинного мозга внесли дополнительную лепту, и вот теперь обедневший балтийский граф делит с двумя сестрами Генриеттой и Эльзой один этаж в Швабинге. Между тем, он уже почти совсем ослеп, но диктует сестрам богатые красками рассказы и романы. В принципе, в своих книгах, выходящих год за годом, он рассказывает одну и ту же историю. Но с точки зрения языка, это ни на что не похожее певучее заклинание природы, которым он хочет облегчить дворянскому роду его кончину. Отсутствующую рефлексию он рассматривает как самый ее большой отличительный признак. От его книг исходит волнительный покой: расточительство чувств, слов, прилагательных, к которым он обращается, лишь бы скрыть бессмысленность, на которую модернизм обрек этот мир. Никто, за исключением Штифтера в «Бабьем лете», не умел описать роскошь нордического лета с такой страстью и разнообразием. Вместе с тем Эдуард фон Кайзерлинг демонстрировал, что ностальгией не справиться с настоящим. Когда его персонажи говорят, он просто слушает их – с недоверием, улыбкой и смущением. Он верит только природе, ее росту, цветению, увяданию. Довольно гениально. Как раз вышли «Волны», его самый крупный антиутопический манифест, а в 1913-м он работал над новеллой «На южном склоне», своим шедевром. Над главным героем Карлом Эрдманом фон Вест-Вальбаумом, владеющим имением в Прибалтике, как некогда и сам автор, нависла угроза дуэли, «с хрупкой явственной оболочкой, словно плод, созревший на южном склоне». Вся новелла движется к этой дуэли. Вместе с тем дворяне в этой истории иронизируют по поводу первых брешей в отношении полов, когда, например, обожаемая всеми Даниэла фон Бардов говорит своему поклоннику Карлу фон Эрдману: «Зачем вы тоже хотите быть сложным, всем сейчас надо быть сложными и загадочными, и все думают, будто смогут тогда нам понравиться». Немного позже, когда он написал ей любовное письмо, наполнив его чувствами, она в садовой беседке тщательно проходится по нему, словно скальпелем, и говорит о нем: «Китч». «На южном склоне», таким образом, представляет собой еще и монумент языкового скептицизма. Но больше всего подкупает, как Кайзерлинг держит всю историю в напряжении, ведет все к большой роковой дуэли. Чья же песенка спета: Карла Эрдмана, высокопарного пошлого любовника, или его бравого противника, который того оскорбил? Что делает Кайзерлинг в кульминационный момент: оба стреляют мимо, дуэлянты собирают вещи. Все разваливается. Названное новеллой таковой не является – нет никакого «события». Врач, присутствующий на дуэли, явно разочарован: он, как иронично отмечает Кайзерлинг, «внутренне слишком много готовился».

Все участники (и с ними читатель) чувствуют, что сама угроза дуэли и возможная смерть были предвещанием. Редко современная литература оборачивается таким исследованием менталитета, как здесь. 1913-й или: год на южном склоне Истории.

Эрнст Юнгер тоже «внутренне слишком много готовился». Жажда опасности гонит его прочь из Бад-Ребурга – курорта, где пахнет коровами, торфом и стариками – и из отчего дома, через круглые окна которого почти не проникает свет.

В августе он, одетый во все зимнее, зашел в отчий парник подготовить свое тело к экстремальным условиям. Теперь он чувствует, что созрел для Африки. Годами он под школьной скамьей зачитывался захватывающими путешествиями в сердце тьмы. «В один слякотный пасмурный осенний день я, трясясь от страха, зашел в комиссионный магазин приобрести шестизарядный револьвер с патронами. Он стоил двенадцать марок. Из магазина я вышел с чувством триумфа и прямиком направился в книжную лавку, где приобрел толстую книгу „Тайны черного континента“, казавшуюся мне необходимой».

И потом, с книгой и револьвером в багаже, 3 ноября он отправляется в путь, никого не поставив в известность. Но как на поезде добраться из Ребурга в Африку? К сожалению, в географии он силен никогда не был. Эрнст Юнгер покупает себе трубку, чтобы чувствовать себя взрослее и подбодрить сердце искателя приключений, берет билет четвертого класса и едет от вокзала до вокзала в юго-западном направлении. Он едет все дальше и дальше, сначала в Триер, потом через Эльзас-Лотарингию – Юнгер продирается к цели: в один прекрасный день, после бесконечной одиссеи, 8 ноября он оказывается в Вердене, где вступает в иностранный легион. Его распределяют в 26-ю учебную роту под номером 15308 и увозят в Марсель, там он садится на корабль до своей земли обетованной: Африки. Местная газета сообщает: «Бад-Ребург, 16 ноября. Приманер[51] – иностранный легионер. Унтерприманер Юнгер, сын горнопромышленника доктора философии Юнгера, был завербован во Французский иностранный легион и находится сейчас на пути через Марсель в Африку. Отец горемыки обратился за помощью в Министерство иностранных дел в Берлине. Германское посольство вынуждено связаться с правительством Франции по поводу освобождения Юнгера».

После сыгранной в мае свадьбы Виктория Луиза Прусская и принц Эрнст Август Гамбургский уезжают в ноябре в Брауншвейг. Впервые за последние почти пятьдесят лет правящим герцогом Брауншвейга вновь стал один из рода Вельфов. Молодая пара счастлива. У них будет пятеро детей.

В гарнизонном городке Цаберн в Эльзас-Лотарингии, с 1871 года принадлежащем Германской империи, 28 октября происходит нечто ужасное. Вечером перед казармой германской армии появляется несколько десятков демонстрантов, протестующих против того, что командир полка барон Гюнтер фон Форстнер объяснил своим рекрутам, что все французы «вакес» [52] и: «На французский флаг можете наложить». Эти слова попали на первые полосы местных газет и привели население в ужас. Когда демонстранты поднимают плакаты и агитируют за большее уважение, по приказу командира полка на них выдвигаются три вооруженных пехотных взвода. Среди демонстрантов возникает паника, но немецкие солдаты обрушиваются на них с побоями и задерживают свыше тридцати человек, среди которых и непричастные прохожие. Их запирают в подвале для угля без света и туалета. На это командир полка барон Гюнтер фон Форстнер произносит следующие слова: «Если польется кровь, то, мне кажется, весьма кстати. Командование лежит на мне, и мой долг перед армией – добиться ее уважения».

Пять дней спустя его замечают с труппой солдат, и несколько рабочих обувной фабрики кричат ему «вакес-лейтенант», на что он теряет самообладание и дает одному сапожнику-инвалиду, который не смог убежать, саблей по голове, так что тот оседает, обливаясь кровью.

Уже на следующий день рейхстаг в Берлине обсуждает события в Цаберне. Цабернский инцидент угрожает миру между Францией и Германской империей как никакое событие раньше. Военный министр Германии Эрих фон Фалькенхайн не дает сбить себя с толку открытым правонарушением немецких военных. Он утверждает, будто «галдящие скандалисты» и «подстрекательские печатные органы» виноваты в обострении ситуации. В ответ на это разгораются скандалы в ландтаге, оппозиция возражает против оправдания действий военных вне рамок закона и порядка. Депутат от партии Центра Константин Ференбах: «Военные также подчиняются закону и праву, и если мы дошли до того, что ставим военных вне закона и отдаем гражданское население на произвол военных, тогда, господа: Finis Germaniae!… Это катастрофа для Германской империи». Но настоящая катастрофа еще впереди, потому что главе германского государства Вильгельму II ухарский выпад немецких военных вообще-то по вкусу, и в так называемом Цабернском инциденте он не видит ничего поистине драматичного. Зато воплем реагирует европейская пресса, когда вынесенный командиру Форстнеру приговор, изначально предусматривавший сорок три дня тюремного заключения за умышленное телесное повреждение, высший военный суд в апелляционном порядке заменяет на оправдательный вердикт. Форстнер, как заявили судьи, действовал в «мнимо необходимой обороне», а, следовательно, невиновен. Либеральная «Франкфуртская газета» понимает ужасающий посыл этого оправдания: «Бюргерство потерпело крах. Это подлинный и очевидный знак Цабернского процесса… В конфликте между властью военной и властью гражданской военный суд признал неограниченное господство первой над второй».

В 1913 году основывается фирма «Прада», а в галерее Витторио Эммануэле в Милане открывается их первый магазин элегантных кожаных товаров.

Император Вильгельм в середине ноября едет поездом в Хальбе на Императорский вокзал, затем на каретах путь продолжается до Дубровских лесов. Там в половину второго дня начинается охота, на окруженной сетями территории. Дичь гоняют прямо перед стрельбищем его величества. Два ружейника только и успевают перезаряжать. Когда в 14:45 охота сворачивается, добыто в общей сложности 560 штук дичи. Один император Вильгельм II подстрелил десять ланей и десять кабанов. Вечером, за охотничьим ужином, он выступает с инициативой, что нужно все-таки установить какой-нибудь памятник в честь его меткости.

Ноябрь 1913 года ознаменован самой интимной, самой чуткой и, возможно, самой честной перепиской между Томасом и Генрихом Маннами. Дела у Томаса Манна в этот момент идут не самым лучшим образом. Его жена Катя никак не поправится: кашель, который она месяцами, если не годами пыталась вылечить в санаториях, вновь охватил ее, с большей, чем когда-либо, силой. Кроме того, он впервые залез в долги, не подрасчитал со строительством дома на Пошингерштрассе, который почти готов. Он просит своего издателя Самуэля Фишера об авансе в 3000 марок за следующий роман. А своему брату Генриху он пишет: «Меня всегда в первую очередь занимал упадок, и, вероятно, именно он не дает мне интересоваться прогрессом». И потом: «Но что за болтовня. Плохо, что все невзгоды эпохи и отчизны лежат на человеке, не имеющем силы их выразить. Но и это, надо полагать, тоже часть этих невзгод. Или их удастся выразить в „Верноподданном“? Я радуюсь твоим работам больше, нежели собственным. Ты духом крепче, это главное». И потом, в редком порыве любви к брату: «Конечно, абсолютная бестактность, что я пишу тебе так – ведь что тебе отвечать на это». Но Генрих Манн, который в ближайшие месяцы закончит свой эпохальный роман «Верноподданный», очевидно, знает, что ответить. Его реакция нам неизвестна. Зато известна – Томаса Манна: «За твое умное, нежное письмо благодарю тебя от всего сердца». И затем своего рода внезапное объяснение в любви всем братьям и сестрам: «В лучшие свои времена я уже давно мечтаю написать еще одну большую правдивую историю жизни, продолжение Будденброков, историю всех нас пятерых братьев и сестер. Мы того стоим. Все». Никогда больше он не даст брату так глубоко заглянуть в свою измученную усталостью и сомнениями душу.

Никаких следов «Моны Лизы».

У Марселя Дюшана все еще нет охоты к искусству, зато есть идея. «Можно ли, – спрашивает он себя, – творить произведения, которые не были бы произведениями искусства?» А потом осенью в его новой квартире на улице Сент-Ипполит в Париже появляется вдруг переднее колесо велосипеда, которое он прикручивает к обычной табуретке. Марсель Дюшан рассказывает об этом совершенно ненавязчиво: «Мне просто хотелось, чтобы это было у меня в комнате, как бывает у человека камин или карандашная точилка, разве что только никакой пользы от этого предмета нет. Это приятное устройство, приятное в силу движения, которое оно производило». Дюшана это так успокаивает – вращать колесо рукой. Бесконечное вращение вокруг своей оси доставляет удовольствие. Пока в Париже, Берлине и Москве художники все еще спорят о том, по какому пути должно идти искусство – кубизм, реализм, экспрессионизм или абстракционизм, – молодой Дюшан просто ставит на кухне велосипедное колесо и создает тем самым первый реди-мэйд. Самая ненавязчивая смена парадигмы в истории искусства.

20 ноября Кафка пишет в дневнике: «Был в кино. Плакал».

Безудержность эмоций в кинозалах активизирует в 1913 году поборников прав молодежи. Педагог Адольф Зельман пишет в предисловии к своей книге «Кино и школа»: «Призываем учителей обратить внимание на всю опасность, исходящую от дурного кино, и оградить от нее нашу молодежь. Задача школы – просвещать, чтобы в ней и за ее стенами человек понимал, что за дурную моральную пищу предлагают нынче в кино. Она должна заниматься просвещением в прессе, на родительских собраниях и конференциях. Она должна добиваться законодательных мер и полицейских распорядков, чтобы оградить нашу молодежь от всего пагубного влияния, исходящего от кино». В Фульде Германская конференция епископов устанавливает для духовенства специальные нормативы для предотвращения негативных последствий от посещения кинотеатров. Впредь никто не должен плакать перед лицом сентиментальной пошлости! Требуют не допускать к просмотру детей младше шести лет. Кроме того, взрослые должны отказаться от морально негодных фильмов.

Это называется благим намерением.

Какое красивое имя: граф Альберт Менсдорф-Пули-Дитрихштейн. Благодаря женитьбе одного из своих предков на Саксен-Кобургской принцессе в далеком девятнадцатом веке, Альберт Менсдорф, или просто граф Али, оказался в родстве почти со всеми европейскими дворами, что каждый день вдохновляло его по-новому. Двоюродному брату британского короля и австро-венгерскому послу в Лондоне в ноябре 1913 года удается собственный шедевр. Британский король Георг V пишет ему в надежде, что «эрцгерцог и герцогиня смогут на несколько дней в ноябре приехать пострелять в Виндзор». Еще бы они не смогли! Это первое официальное приглашение для австрийского престолонаследника и его замученной протокольными унижениями супруги, герцогини Софии. Граф фон Мендельдорф-Пули-Дитрихштейн знает, что ему удалось, и пишет эрцгерцогу Францу Фердинанду: «Как Вы знаете, все эти официальные мероприятия со зваными обедами, тостами, приемами, театрами и т. д. и т. п., на которых тебя загоняют до полусмерти, – для меня сущий кошмар (sic)». Плохая шутка. Потому что граф, вероятно, самый видный светский лев австро-венгерской дипломатии: с каждого званого обеда он сохраняет меню и рисует на следующий день схему, на которой отмечает, с кем он сидел. Зачем же так наговаривать на общественную часть визита эрцгерцога? Это объясняется тем, что с престолонаследником его связывает взаимная сердечная неприязнь. Но эрцгерцогу до этого нет ровно никакого дела. Для начала он доволен возможностью совершить с женой официальный визит за границу. И доволен, что уже спустя две недели после охоты с кайзером Вильгельмом может теперь пойти на охоту вместе с королем Георгом V рядом с Виндзорским дворцом. Франца Фердинанда и короля сопровождают три английских герцога, в то время как дамы в Виндзорском дворце ведут беседы и слушают концерты. Во вторник, 18 ноября, охотники подстреливают тысячу фазанов и четыреста пятьдесят диких уток, которых облавщики загоняют им под ружье. В среду, 19 ноября, они при свете восхитительного солнца отстреливают тысячу семьсот фазанов. А в пятницу, когда ветер и дождь хлещут охотничье общество в лицо, убивают еще восемьсот фазанов и четыреста диких уток. Резня.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.