«Татьяны милый идеал…» (Конспект ненаписанного романа)

Тайна поэта

Наталья Дмитриевна Фонвизина сама не знала, какой уже раз перечитывала эту книжку. В последний раз, когда муж спросил, что она читает, она солгала, сказав, что это старый номер «Телеграфа».

Теперь эта ложь мучила ее. Но книга все равно все более и более занимала ее мысли. Она не хотела думать о ней и не могла не думать. Она даже не могла дать себе зарок не брать ее в руки, не раскрывать так властно влекущих к себе страниц, потому что почти вся книга была выучена наизусть. Память постоянно подсказывала стихотворные строчки.

Но те, которым в дружной встрече

Я строфы первые читал…

Иных уж нет, а те далече,

Как Сади некогда сказал.

Без них Онегин дорисован.

А та, с которой образован

Татьяны милый идеал…

О много, много рок отъял!

«Конечно, это про нас! — уверялась Наталья Дмитриевна. — Нет Рылеева, нет Бестужева, Одоевского… А остальные, действительно, далече. Немногие (и их считают счастливцами: Мишелю государь вот не разрешил испытать судьбу таким образом) на Кавказе в солдатских шинелях каждую минуту рискуют попасть под горскую пулю или саблю. Другие же — и их гораздо больше — рассеяны по снежным просторам Сибири. Некоторые еще остались отбывать свой срок каторги в Петровском Заводе, большинство же вышли на поселение и теперь живут кто где. Кому повезло, как им с мужем, получившим разрешение проживать в Тобольске, живут в городах, кому не повезло — в глухих деревнях…».

Но во всей книге особенно занимала Наталью Дмитриевну одна фраза — такая таинственная и такая понятная:

А та, с которой образован

Татьяны милый идеал…

Все началось с того, что однажды Молчанов прибежал, размахивая книжкой и крича:

— Наташа, знаешь, ведь ты попала в печать!

Он протянул Наталье Дмитриевне полученную с последней почтой книжку в желтой обертке. Фонвизина открыла обложку, взглянула на титульный лист: «Евгений Онегин, роман в стихах. Сочинение Александра Пушкина».

— Наверное, это Солнцев передал Пушкину твою историю! — захлебываясь, восклицал Молчанов. — И он своим поэтическим талантом опоэтизировал тебя в своей поэме!

Пушкин. «Евгений Онегин». Обложка. 1826 год

Прочитав тогда «Евгения Онегина», Наталья Дмитриевна нашла не так уж много сходства в истории, рассказанной в романе, со своей историей. Правда, как и Татьяна, она жила в отцовском костромском имении, потом появился Рунсброк, вскружил ей голову, все вокруг уже толковали о свадьбе, но он неожиданно уехал, даже не простившись, она же через год вышла замуж за Мишеля, который имел генеральский чин, стала появляться в свете, Рунсброк снова вздумал за ней ухаживать, но был изгнан из дома.

Во всем же остальном ничего общего: у нее не было младшей сестры, не посещал их дома молодой поэт Ленский (кого мог изобразить Пушкин в виде Ленского? Его элегия «Куда, куда вы удалились…» очень похожа на «Падение листьев» Милонова. Но Михаил Васильевич Милонов — старик и пьяница…), да и Рунсброка невозможно представить дуэлянтом, он бы и не решился встать под пистолет…

— Нет, это вовсе не моя история, — возразила она тогда Молчанову.

Но многие все же находили сходство между ней и Татьяной. Иван Иванович Пущин даже стал иной раз называть ее Таней…

А. Нотбек. Татьяна. Иллюстрация к 3-й главе. 1828 год

«Евгений Онегин» был надолго отложен. Михаил Александрович Фонвизин не принадлежал к числу любителей стихов (он делал исключение только для стихов Рылеева), а Наталья Дмитриевна, прочитав раз, все никак не находила времени перечитать этот «роман в стихах» вновь.

Но однажды желтенькая книжечка «Евгения Онегина» все-таки попалась под руку. Наталья Дмитриевна начала читать — и зачиталась.

Тогда, когда читала впервые, она искала описания известных фактов, намеки на совершенно определенные обстоятельства, на имена, теперь же она была заворожена чудесными стихами, самой поэзией образов, описаний, мыслей, и — удивительно! — теперь она вдруг стала узнавать в Татьяне себя.

Она узнавала свои тайные помыслы, скрытые чувства, не высказанные никому движения души, и порой лицо ее покрывалось краской смущения, как будто она оказалась среди большого собрания объектом нескромного любопытства. Да, это она, она!

А. Нотбек. Онегин и Ленский. Иллюстрация к 4-й главе. 1828 год

И многоточие незавершенной фразы о той, которая стала прообразом героини романа, тоже говорило очень-очень много!

Ведь в печати запрещено даже упоминать имена государственных преступников, осужденных по делу от 14 декабря 1825 года, а также имена их жен, последовавших за ними в Сибирь. Потому-то и недосказано, потому-то и стоит многозначительное многоточие, как ставят точки на месте запрещенных цензором строк.

Проницательность Пушкина пугала и удивляла Наталью Дмитриевну, и в то же время она видела, что нигде поэт не пользуется своим знанием во зло: дойдя до той грани, за которую она не хотела бы допустить никого, он останавливается и умолкает. И сама история завуалирована так, что можно узнавать ее и не узнавать.

Это было похоже на дружеский заговор, и Наталья Дмитриевна испытывала к Пушкину чувство глубокой благодарности.

Она разгадала и маленькую тайну поэта: почему героиня его романа носит имя Татьяны. Ведь он взял ее имя — Наталья — и первый слог имени сделал последним, а чтобы зашифрованное им таким образом имя не казалось странным, заменил одну-единственную буковку «л» на «т», и получилось довольно редкое в дворянских кругах имя — Татьяна:

Ее сестра звалась Татьяна…

Впервые именем таким

Страницы нежные романа

Мы своевольно освятим.

(Много лет спустя, когда будут опубликованы черновики Пушкина, можно будет прочесть, что в первоначальном черновом наброске этой строфы Пушкин написал: «Ее сестра звалась… Наташа». — Пушкин А. С. Полн. собр. соч. — Т. 6. — С. 289.)

Господи, а генерал — конечно, Мишель! Пушкину про него рассказывал Ермолов. Конечно, это слова Ермолова: про то, что Мишель в сраженьях был ранен, и про внимание двора…

Наталья Дмитриевна, перелистнув страницы, нашла те строки, которые искала:

Но вот толпа заколебалась,

По зале шепот пробежал…

К хозяйке дама приближалась,

За нею важный генерал.

Генерал

Обширный барский дом, принадлежавший отставному майору Александру Ивановичу Фонвизину, стоял на том самом месте, которое было пожаловано Фонвизиным еще двести лет назад при царе Иване Васильевиче Грозном, — на крутом обрыве над рекой Неглинной, возле Рождественского монастыря. По другую же сторону улицы, образовавшейся после снесения стены Белого города, находился дом его старшего брата, Дениса Ивановича — славного драматурга екатерининских времен.

Денис умер в 1792 году, но Александр Иванович свято чтил память брата и сыну своему Михаилу — воспитаннику университетского пансиона не раз говаривал:

— Твой дядя был великий человек, острого и проницательного ума. Когда вырастешь, окончишь курс наук и будешь в силах постичь глубину его рассуждений, получишь от меня его бумаги, которые не могли быть опубликованы. Впрочем, и ныне еще не наступило время, чтобы возможно было предать их гласности…

* * *

Михаилу оставалось еще полтора года до окончания пансиона, после чего он должен был продолжить образование в университете — в Московском или каком-нибудь заграничном.

Но однажды — это было в последние дни ноября 1803 года — Михаил возвратился из пансиона и застал отца в большом волнении.

— Мишель, я получил письмо из Петербурга, касающееся тебя, — сказал он. — Тебе надобно оставить ученье в пансионе и явиться в полк. Ты должен служить. Хотя тебе только пятнадцать лет, но в былые времена вступали в службу и в еще более молодые лета. Я тут нашел среди семейных бумаг жалованную грамоту царя Михаила Алексеевича, данную в 1621 году нашему предку ротмистру Денису, в честь коего назван был и дядя твой. Пусть она будет тебе благословением и примером, как служить.

В грамоте было писано: «…пришел под наше государство, под царствующий град Москву литовского короля Жигимонтов сын Владислав… и хотел Московское государство взять и разорить до основания, и он, Денис… против королевича Владислава и польских, и литовских, и немецких людей, и черкес стоял крепко и мужественно в боех и приступех бился, не щадя головы своей, и ни на какие королевские прелести не прельстился, и многую службу и правду к нам и ко всему Московскому государству показал…».

На следующий же день в сопровождении дядьки Михаил Фонвизин поскакал в Петербург.

Из формулярного списка М. А. Фонвизина

1804 год. Получил первый офицерский чин прапорщика.

20 ноября 1805 года. Участвовал в сражении под Аустерлицем. Награжден орденом Анны 4-й степени.

Февраль — март 1809 года. Был в походе с гвардейскими батальонами под командой Строгонова при занятии острова Аланда.

19 февраля 1812 года. Назначен адъютантом генерала А. П. Ермолова.

14 июня 1812 года. Будучи в составе авангарда армии, участвовал в разбитии французского авангарда Себастиани.

Июль 1812 года. Участвовал в сражениях под Смоленском. Опрокинув со стрелками неприятельскую кавалерию, способствовал разбитию оного отряда. Был ранен пулей в левую ногу. За Смоленское сражение награжден орденом Владимира 4-й степени.

26 августа 1812 года. Бородинское сражение. За Бородино награжден орденом Анны 2-й степени.

* * *

Русская армия, оставив Москву, двигалась по Рязанской дороге. Разведка донесла, что французские отряды из армии Мюрата обходят русских, стараясь их опередить. Столкновение арьергардов должно произойти где-то возле Бронниц.

Фонвизин отыскал Ермолова.

— Я подал рапорт о представлении тебя к ордену за Бородино, — сказал генерал.

— Спасибо, Алексей Петрович.

— Не благодари, заслужил.

— Алексей Петрович, позвольте попросить…

— Проси…

— Батюшка в деревне, возле Бронниц, а наша деревня как раз при дороге, на пути французов…

— Скачи, предупреди отца. Даю тебе отпуск на три дня. Найдешь нас на Калужской дороге.

— Разве мы движемся не на Рязань?

— Тс-с. Пока это тайна, и ты один из очень немногих, кто знает ее. Поэтому сохрани тебя бог хотя бы наедине сказать об этом вслух.

* * *

В Марьине, имении Фонвизиных, в версте от Бронниц, не ожидали французов. Дорога была пустынна. Приокские широкие луга, уже пожухлые под первыми осенниками, тоже были пусты и тихи.

Отыскав взглядом среди дворни, выбежавшей из дому, управляющего Тимофея Сидорова, Михаил Александрович сказал:

— Тимофей, вели закладывать лошадей. Нынче к вечеру или завтра утром тут будут французы, надо уходить.

Отправив отца с небольшим обозом — особенно-то собираться было некогда, Михаил Александрович сам остался в усадьбе.

— Знаешь что, Тимофей, распорядись-ка истопить баньку. Уж не знаю, сколько не мылся по-настоящему.

После бани, разомлевший, ублаготворенный, Михаил Александрович в халате вышел на балкон под теплые лучи клонящегося к закату солнца. Но, взглянув на дорогу, он увидел приближающийся отряд французских гусар. Они уже сворачивали на аллею, ведущую к барскому дому. Бежать вниз — он как раз столкнется с ними на крыльце. Михаил Александрович сбросил халат и нагишом прыгнул с балкона в кусты. Садом выбрался к деревне и забежал в первый сарай. По счастью, хозяин был в сарае.

— Я, барин, мигом, все сладим, — загораясь азартом опасности, заговорил он. — Сейчас одежонку мужицкую тебе соберем, коня выведем…

— Ты уж коня не седлай.

Со двора доносились громкие голоса французов, управляющий так же громко отвечал:

— Нету никого господ, уехали. Давно уехали.

Мужик вернулся в сарай с одеждой:

— Одевайся, Михаил Александрович. А в конюшню неприметно не пройдешь: полон двор французов. Придется тебе на моей, она хоть и крестьянская, а бойкая.

— Спасибо, Ермил.

Пустынными проселками Фонвизин благополучно выбрался к своим.

Главная квартира расположилась возле Тарутина. Фонвизин явился в штаб.

— Батюшка успел уехать? — спросил Ермолов.

— Успел, — ответил Фонвизин и рассказал, о том, как он сам чуть не попал в руки французов.

— Тебе еще придется встретиться с ними, — сказал Ермолов. — По распоряжению светлейшего ты в числе нескольких отважных офицеров, лично им избранных, назначен быть начальником партизанской казачьей партии для действий против армии Мюрата.

* * *

Шел февраль 1814 года. Война близилась к концу. Армии союзников подступили к Парижу. Наполеоновские войска предпринимали последние отчаянные попытки сопротивления. Возле Бар-сюр-Об армия маршала Удино остановила союзников и перешла в наступление. Только через десять дней ожесточенных кровопролитных боев под самым городом удалось разбить французов, отряды которых рассеялись по окрестностям.

Четвертый егерский полк, которым командовал Фонвизин, к тому времени произведенный в полковники, после главного сражения и бегства французов расположился на ночевку в нескольких соседних деревнях.

Вот уже две недели люди почти не спали, поэтому, едва добравшись до ночлега, все свалились в сон, ощущая полную безопасность.

Когда ночью послышались выстрелы, многие подумали, что слышат их во сне.

Но потом по деревне пронесся громкий, отчаянный крик:

— Французы! Французы!

Фонвизин схватил пистолеты, выскочил на крыльцо. Темноту озаряли только вспышки выстрелов. Вдруг словно комар укусил в шею, Фонвизин машинально прихлопнул его ладонью, и руку обволокло теплой липкой кровью. Михаил Александрович пытался зажать рану, но кровь текла, сочась сквозь пальцы…

Очнулся Фонвизин, когда в окно ярко светило солнце. Он лежал на полу. Попробовал повернуть голову и сморщился от боли, пронзившей все тело — от головы до пяток.

— Не шевелитесь, Михаил Александрович, а то кровь опять пойдет, — услышал он голос денщика Ерофея. — В плену мы…

Оказалось, на ту деревню, где остановились фонвизинские егеря, вышла основная часть армии маршала Удино. Отступая к Парижу, французы увели с собой пленных. Фонвизина отправили в Оверн, за сто сорок лье к югу от Парижа, к которому сейчас приближались русские войска.

* * *

— Еще что? — нетерпеливо спросил Наполеон.

— Письмо из собственной канцелярии императора Александра, — сказал адъютант.

— Что там? — встрепенулся Наполеон.

— Император Александр предлагает произвести обмен пленными. За полковника Фонвизина он предлагает отпустить любого французского полковника.

— Кто такой?

— Анна 4-й степени за Аустерлиц, Владимир 4-й степени за Смоленск, Анна 2-й степени за Бородино, золотое оружие за Малоярославец, алмазные знаки Анненского ордена за Бауцен, прусский орден «За заслуги» и Железный крест за Кульм.

Наполеон дернул щекой:

— Отказать! И держать подальше от театра военных действий.

* * *

Н. К. Батюшков

ПЛЕННЫЙ

…В часы вечерния прохлады

     Любуяся рекой,

Стоял, склоня на Рону взгляды

     С глубокою тоской,

Добыча брани, русский пленный,

     Придонских честь сынов,

С полей победы похищенный

     Один — толпой врагов.

«Шуми, — он пел, — волнами, Рона,

     И жатвы орошай,

Но плеском волн — родного Дона

     Мне шум напоминай!

Я в праздности теряю время,

     Душою в людстве сир,

Мне жизнь — не жизнь без славы, бремя,

И пуст прекрасный мир!..»

Так пел наш пленник одинокой

     В виду Лионских стен.

Где юноше судьбой жестокой

     Назначен долгий плен.

Он пел — у ног сверкала Рона,

     В ней месяц трепетал,

И на златых верхах Лиона

     Луч солнца догорал.

1814

* * *

Французский офицер-курьер, видимо, только что прибывший из Парижа, сообщал другому последние новости. Фонвизин прислушался. От пленных скрывали настоящее положение дел. Газетным известиям нельзя было верить.

— Париж уже осажден, — говорил курьер. — Император надеется на подход подкреплений с юга…

В том городке, где содержался Фонвизин, находилось более тысячи пленных — русских и австрийцев. Французский гарнизон был невелик, главным образом он нес службу по охране арсенала и складов продовольствия и амуниции.

«Двигающиеся с юга части, безусловно, пополнят здесь свое вооружение», — размышлял Фонвизин, и у него созрело дерзкое решение.

— Господа, — сказал он русским офицерам, — предлагаю открыть против французов партизанские действия. Захватив арсенал и лишив идущие на помощь Парижу войска этого оружия и боеприпасов, мы тем самым облегчим хоть чем-то действия наших товарищей.

Прекрасное ощущение свободы овладело всеми. Фонвизин изложил план действий. Среди солдат и казаков нашлось несколько бывших партизан.

Послали делегацию к австрийцам, но те, кроме одного офицера-чеха, отказались присоединиться к восстанию.

Ночью казаки сняли часовых у арсенала. Фонвизин в сопровождении нескольких солдат явился в казармы и объявил командиру полка и офицерам:

— Вы арестованы. Город находится в наших руках.

Фонвизин выставил посты.

На следующий день показались французские части. Фонвизин приказал дать залп из трех орудий.

Французы остановились. После небольшого замешательства и совещания от них отделился всадник с белым платком на пике. Он подскакал к посту.

— Черт возьми, мы французы! — кричал он.

— А мы — русские, — ответил Фонвизин. Всадник ускакал.

Французы на сражение не решились и обошли город стороной.

Несколько дней спустя пришло известие о падении Парижа и отречении Наполеона.

* * *

Победители возвращались на родину. Первая гвардейская дивизия торжественно вступала в Петербург. У Петергофской заставы возле специально выстроенной триумфальной арки с водруженными на ней шестью алебастровыми конями, означающими шесть полков дивизии, в золоченой открытой карете, окруженной придворными и военными, ожидали торжественного момента императрица и великая княжна. Вдоль дороги гудели толпы народа, сдерживаемые цепью полицейских.

Неизвестный художник. Капитуляция Парижа 31 марта 1814 года. Гравюра. 1-я четверть XIX века

Наконец показались войска. Впереди на рыжем рослом коне, с обнаженной шпагой, которую он, по церемониалу, должен был опустить перед императрицей, гарцевал император. Сверкало золото эполет и орденов, колыхались перья на треуголках, струились шелком знамена, лоснилась шерсть лошадиных крупов, вспыхивала ослепительно белым блеском сталь клинка. Это было величественное, радостное и красивое зрелище.

Народ в исступлении беспрерывно кричал «ура!». Два офицера — Толстой и Якушкин — наблюдали за въездом среди свиты императрицы.

— Государь нынче прекрасен, — говорил Толстой. — Он — истинное олицетворение победы. Только в такие минуты обнаруживается настоящая любовь народа к нему.

В это время вытесненный напиравшей толпой из ее рядов какой-то мужик оказался на дороге. Он побежал на другую сторону, где, как ему, видимо, показалось, удобнее пристроиться.

Вдруг император дал шпоры коню и бросился на бегущего с обнаженной шпагой.

— Господи, в такой момент! Как квартальный надзиратель! — воскликнул Толстой.

Неизвестный художник. М. А. Фонвизин. 1820-е годы

Мужика схватила полиция. Император вернулся на свое место. Но вся картина изменилась.

Повернувшись к приятелю, Якушкин сказал:

— Я невольно вспомнил сказку о кошке, обращенной в красавицу, которая, однако ж, не могла видеть мыши, не бросившись на нее. Впрочем, настоящее разочарование ожидает нас еще впереди. Солдаты и мужики считают себя обманутыми. В двенадцатом году в царском манифесте народ прочел в словах о великой награде, обещанной защитникам отечества, обещание об отмене крепостного права, и это питало его храбрость. Нынешний же манифест с его недвусмысленным отказом входить в нужды народа и, в сущности, издевательской фразой «да наградит вас Бог» начисто опрокинул народные ожидания.

— Да-а, не было бы новой пугачевщины…

— Вполне вероятно…

* * *

Фонвизин ожидал приказа о расформировании своего полка в соответствии с производившимися переменами в армии. Уже было известно, что полк поступит в 5-й корпус. Поэтому переведенному в его полк из гвардии штабс-капитану Якушкину он посоветовал не принимать роты до полного выяснения положения и пригласил бывать у него запросто — не как у полкового командира, а как у товарища.

Взаимная симпатия и общие воспоминания — Якушкин тоже прошел всю войну с боями, сражался при Бородине, под Кульмом — быстро привели к сближению и откровенности.

А разговоры по всей России велись одни и те же:

— Император, говоря о русских, сказал, что каждый из них плут или дурак, а устройству армии своей и ее успехам он обязан иностранцам.

— Главные язвы отечества: крепостное состояние, жестокое обращение с солдатами — спасителями отечества, повсеместное лихоимство, грабительство и, наконец, явное неуважение к человеку вообще.

— Правда, есть и прогресс: в Государственном совете рассуждали о непристойности объявлений в газетах о продаже крепостных. Указали — изменить форму объявлений. Прежде печаталось прямо: такой-то крепостной человек или такая-то девка продаются; теперь стали печатать: такой-то крепостной человек или такая-то крепостная девка отпускаются в услужение.

В разговорах Фонвизин и Якушкин сходились в том, что-де надо объединиться людям, которые могли бы противодействовать злу, тяготевшему над Россией.

— Если бы существовало такое тайное общество, пусть из пяти человек, — воскликнул однажды Фонвизин, — то я тотчас бы вступил в него!

Якушкин сказал:

— Тайное общество существует, и я — член его. Нас, действительно, мало. Очень мало.

— Умоляю вас оказать мне доверие…

— Я много слышал о вас прежде, полковник, и теперь убедился, что молва права. Я принимаю вас в члены тайного общества, которое называется «Союз Спасения, или Истинных и верных сынов отечества».

* * *

В 1821 году Ермолов был вызван с Кавказа в Петербург для тайного совещания с царем по поводу посылки русского отряда для подавления восстания в Неаполе, вспыхнувшего против австрийских оккупантов. После же того как австрийцы сами подавили восстание, необходимость в русских солдатах отпала, и Ермолов отправился из Петербурга обратно на Кавказ.

На несколько дней он остановился в Москве. Фонвизин поехал к нему с визитом.

Ермолов, увидев своего бывшего адъютанта, подозвал его:

— Поди сюда, величайший карбонарий! — И когда Фонвизин подошел, сказал: — Я ничего не хочу знать, что у вас делается, но скажу тебе, что он вас так боится, как бы я желал, чтобы он меня боялся.

Передавая потом слова Ермолова Якушкину, Фонвизин с грустной усмешкой добавил;

— Как успешно увеличивает средства и могущество тайного общества болезненное воображение императора…

* * *

Уже не было никакого сомнения, что правительство осведомлено о существовании тайного общества. Да и немудрено это, когда о нем толкуют в гостиных, орут на пирушках, когда порицание правительства и намеки на собственную принадлежность к некоей партии его противников стали у молодых щеголей одним из способов нравиться девицам.

Михаил Александрович ясно видел, что при таком положении члены тайного общества на первых же решительных шагах будут остановлены и изолированы и ничего не смогут сделать или же общество превратится в пустую игру взрослых людей наподобие масонских обедов.

Одному из главнейших руководителей общества — Тургеневу он сетовал:

— Не следует оставаться в таком неопределенном положении, что нельзя сказать: существует общество или же его не существует вовсе.

Дом Фонвизина в Москве на Рождественском бульваре, 12, где проходил съезд декабристов в 1821 году

В январе 1821 года съезд членов тайного общества большинством голосов постановил, что время решительных действий не наступило. Когда же позиция присутствующих на съезде обрисовалась полностью, Фонвизин объявил, что дальнейшее свое участие в собраниях он считает для себя бесполезным.

Потом он говорил Якушкину:

— Я готов рисковать головой, но не за пустые разговоры. Кроме того, открою тебе тайну: я собираюсь выйти в отставку и жениться. Но прежде чем сделать предложение, я должен был выяснить, имею ли на это право. Заговорщик не смеет подвергать невинного человека опасностям своей судьбы. Если бы я остался в заговоре, то вынужден был бы отказаться от нее.

— Но кто она?

— Наталья Дмитриевна Апухтина.

Барышня

Страшный переполох царил в усадьбе костромского предводителя дворянства Дмитрия Акимовича Апухтина: пропала его единственная семнадцатилетняя дочь Наташа.

Она имела обыкновение целыми днями бродить по берегам Унжи, уходила в поля, в лес, посещала окрестные деревни, где у нее были знакомые и опекаемые ею бедняки и калеки. Поэтому хватились ее только вечером.

Пока кричали по парку, обегали излюбленные места поблизости, наступила ночь.

Барыне Марье Павловне сделалось дурно, она плакала и нюхала соль.

Дмитрий Акимович разослал конных по деревням.

Горели огни, бегали слуги.

Барышнина няня Матрена Петровна поначалу разохалась вместе со всеми, всплакнула, потом утерлась и пошла в девичью.

Немного погодя она притащила к барину за руку упиравшуюся девку Марфушку, горничную, прислуживавшую барышне.

— Ну-ка, милая, изволь говорить! О чем вчера с барышней шепталась? Куда нынче провожала? Говори, не то барин тебя высечь прикажет!

— Не пугай ее, Матрена, — поморщившись, сказал Дмитрий Акимович. — А ты, Марфушка, говори, если знаешь, где барышня.

Горничная упала на колени:

— Наталья Дмитриевна не велели сказывать, куда ушли.

Апухтин перекрестился:

— Ну, слава богу, жива! Матрена, беги к барыне, скажи, что Наташа жива! А я с Марфушкой еще поговорю.

После недолгого запирательства Марфушка открыла, что барышня ушла из дому в монастырь, но в какой, она не знала.

— Вот видишь, дорогая, все не так страшно, — утешал Дмитрий Акимович жену. — Я отнесусь в Министерство духовных дел, запросят все монастыри, и мы найдем нашу беглянку. Только на это, конечно, потребуется время. Завтра же я отправлюсь в Москву.

— Господи, вечные истории с этой девочкой…

— У нее добрая душа, правда, чересчур пылкое воображение, но душа добрая… Я полагаю, что на нее так подействовала история с этим молодым человеком:

Марья Павловна вздохнула и сквозь слезы улыбнулась:

— Бедняжка так в него влюблена, что за версту видно…

Все признавали, что Наталья Дмитриевна — красавица. Нельзя сказать, что черты ее лица, каждая в отдельности, были правильны и могли быть соотнесены с каким-либо классическим образцом. Но их мягкость, изящество, нежность и, наконец, глаза, светящиеся добротой, доверием к собеседнику и пытливой мыслью, — все это делало ее необычайно милой.

Неизвестный художник. Н. Д. Фонвизина. Фрагмент парной миниатюры

В 1811 году на празднике у Плещеевых кто-то сказал о восьмилетней Наташе, что она слишком мила. На эти слова Василий Андреевич Жуковский, там присутствовавший, откликнулся стихотворной шуткой, которая тотчас же им собственноручно была вписана в маменькин альбом:

Тебе вменяют в преступленье,

Что ты милее всех детей!

Ужасный грех! И вот мое определенье:

Пройдет пять лет и десять дней,

Ты будешь страх сердец и взоров восхищенье!

Когда Наташе исполнилось шестнадцать, к ней посватался сосед по костромскому имению Черевин — молодой человек, вышедший из университета, не окончив курса, и решивший заняться приведением в порядок своего хозяйства.

Она в страхе отказала.

Потом сватались Кологривов, Верховский, им тоже было отказано.

Ни любви, ни даже интереса к женихам она не испытывала, они вызывали только досаду и скуку. Как все это не походило на то, что она читала в романах!

Так продолжалось до 26 августа прошлого года — дня ее именин. В тот день, который в Отраде — имении Апухтиных — неизменно отмечался праздником и балом, уездный судья привез к Апухтиным гостившего у него молодого человека — дальнего родственника, где-то служившего в Москве.

Молодого человека представили имениннице.

Этот день перевернул в ней все. Она лишилась покоя. Мысли постоянно возвращались к московскому гостю. Она вспоминала его бледное лицо, мягко спадающие на лоб черные локоны, протяжный голос, разочарованно-спокойный тон, с которым он говорил, его взгляд, в котором, казалось, скрывалась какая-то тайна.

Он стал бывать в доме.

Вскоре все отметили, что он приезжает ради Наташи: смотрит на нее, разговаривает с ней подолгу, и она, обычно такая дикая с гостями, от него не убегает, не скрывается в свой светелке. Наташа и ее подруги прозвали его между собой Рунсброком. (Рунсброк — имя персонажа из английского сентиментального романа, который тогда читали Наташа и ее подруги. Получилось совсем как в стихотворении Пушкина: «И именем своим подругам называла…». Его настоящее имя неизвестно.)

Соседи уже решили, что быть свадьбе.

И вдруг Рунсброк пропал. Осведомились о нем у судьи, тот сказал, что гость уехал в Москву.

— Странно. Уехал не простившись. И ничего не велел нам передать? — спросил Дмитрий Акимович.

— Ничего, — ответил судья. — Я думал, он побывал у вас перед отъездом. Во всяком случае, он куда-то уходил…

— Они со мной беседовали, — вдруг отозвался судейский секретарь, — в трактире. Насчет имения вашего превосходительства любопытствовали, велико ли…

— Э-э, вот, оказывается, что за птица этот Рунсброк, — протянул Апухтин и вздохнул: имение было заложено-перезаложено, и долгу на нем было больше, чем оно стоило.

После отъезда Рунсброка Наташа совсем замкнулась.

Мать, конечно, понимала состояние дочери, сочувствовала ей, но, когда Черевин повторил свое предложение, она сказала Наташе:

— Подумай, он для тебя — хорошая партия.

Это было за неделю до того, как Наташа убежала из дому.

На следующее утро к Апухтиным заглянул один из неудачливых женихов — Верховский. Ему рассказали об исчезновении Наташи. Дмитрий Акимович сказал, что он сегодня же едет в Москву и обратится в Министерство духовных дел.

Верховский, не дослушав его, вскочил в коляску, на которой приехал, и погнал по дороге, ведущей в Белбажский монастырь — ближайший женский монастырь, находящийся в девяноста верстах от Отрады.

Он проехал почти семьдесят верст, так и не догнав беглянку. Увидев сидевшего на обочине дороги паренька, Верховский остановился, чтобы расспросить, не проходила ли здесь барышня, но, вглядевшись, воскликнул:

— Наталья Дмитриевна!

Мать и отец плакали, и Наташа плакала.

— Простите меня… Я заставила вас страдать… Я люблю вас, я всю жизнь буду служить вам… Но никогда, никогда не пойду замуж… Об одном прошу: не принуждайте меня…

— Ладно, ладно, — говорил отец. — Поступай, как хочешь. Лишь бы тебе было хорошо…

Михаил Александрович Фонвизин казался ей чуть ли не стариком. Когда она была девочкой, он уже был офицером, и поэтому с детства она считала его принадлежащим к тому миру взрослых людей, с которым она никак не может быть на равных. Он был старше ее на шестнадцать лет: ей — семнадцать, ему — тридцать три.

Его сопровождала слава отважного воина. Ордена, генеральский мундир, так ловко сидевший на нем, и сам он — ловкий, сильный, жизнерадостный — был олицетворением успеха.

Она даже немного испугалась, когда он, всегда звавший ее Наташей, Наташкой, вдруг заговорил с ней, волнуясь и смущаясь:

— Наталья Дмитриевна, ваш батюшка предупреждал меня про ваше отвращение к браку, но выслушайте меня. Я люблю вас и прошу быть моей женой.

Наташа молчала.

— Я понимаю, ваше молчание — не согласие, а отказ. Но я не спрашиваю ответа сейчас. Позвольте мне надеяться, я буду ждать год, два, три, сколько будет нужно…

Полгода спустя Наташа сказала Фонвизину:

— Я позволяю вам просить моей руки у батюшки… Только очень прошу, чтобы венчанье было в деревне, скромное…

Александра Кологривова, кузина Натальи Дмитриевны, восхищалась:

— Ах, мой ангел, ты стала настоящей светской дамой! Вчера в Благородном собрании все тобою любовались. И твой Мишель не такой уж старик. Как он шел в мазурке! Скажи, ты счастлива?

— Да, счастлива, — тихо ответила Наталья Дмитриевна.

— Но люди не могут понять чистую душу, я это знаю по себе. А что тебе вчера говорил князь Вяземский?

— Эпиграммы на присутствующих лиц.

— А какие?

— Я не запомнила. Ты лучше расскажи, каково там у нас на Унже.

— Ты скучаешь по деревне, по тихому журчанью струй нашей милой Унжи! Как я тебя понимаю!.. А у нас все по-прежнему: последние две недели мы танцевали — хоть в три пары, но все-таки танцы. А знаешь, вчера в Благородном собрании подходит ко мне — кто бы ты думаешь? — Рунсброк! Он такие комплименты тебе расточал: что ты стала еще прекраснее, что он очарован тобой еще более, чем в Отраде, и просил разрешения нанести тебе визит.

— Передай ему, что я не хочу его видеть, — спокойно и твердо сказала Наталья Дмитриевна.

Верность

15 декабря 1825 года за полночь, когда уже, собственно, было не пятнадцатое, а шестнадцатое, на Рождественку к Фонвизину, жившему в Москве по случаю дворянских выборов, приехали Якушкин и Алексей Шереметев — адъютант графа Толстого, командующего 5-м пехотным корпусом.

— Что случилось? — спросил разбуженный Фонвизин.

— Известие чрезвычайной важности, — ответил Якушкин. — Кажется, начинается. Алексей узнал в штабе… Да говори ты, Алексей!

— Пришла эстафета об отречении цесаревича Константина и о том, что вместо него на престол взойдет Николай Павлович. Завтра этот акт будет объявлен в Успенском соборе. Семенов получил письмо из Петербурга от Пущина, написанное двенадцатого декабря.

Пущин сообщает, что они в Петербурге решили сами не присягать Николаю и не допустить до присяги гвардейские полки. Он призывает всех членов общества, находящихся в Москве, содействовать петербуржцам, насколько это будет для них возможно.

— Надо что-то делать, — возбужденно проговорил Якушкин. — Тотчас же собрать членов, известить. Едем к полковнику Митькову.

Поскакали к Митькову на Малую Дмитровку.

Якушкин предложил план действий: Фонвизин, надев генеральский мундир, отправляется в Хамовнические казармы и поднимает войска, сам Якушкин с Митьковым идут в штаб и уговаривают начальника штаба полковника Гурко, когда-то бывшего членом Союза благоденствия, действовать заодно с ними, затем с помощью отряда, выведенного Фонвизиным, арестовывают командира корпуса московского главнокомандующего князя Голицына и других лиц, которые будут противодействовать восстанию; Шереметев едет по окрестностям Москвы как адъютант, именем корпусного командира приказывает частям идти в столицу, на походе при помощи офицеров, членов общества, подготавливает солдат к восстанию…

— План Ивана Дмитриевича имеет достоинства, — сказал Митьков, — но он — больше плод пылкого сердца, чем рассудительного ума. Во-первых, офицеры и солдаты, квартирующие в Хамовнических казармах, вряд ли послушают приказа неизвестного им генерала; во-вторых, мы не знаем, что решили предпринять петербургские члены и предприняли ли что-нибудь; в-третьих, нас здесь всего лишь четверо, и мы не имеем никакого права приступить к такому важному предприятию без согласия хотя бы большинства членов.

— Михаил Фотиевич говорит дело, — сказал Фонвизин. — Нынешний день надо объехать всех, постараться получить сведения о положении в Петербурге. К вечеру соберемся все здесь. Тогда и сможем решить, как нам действовать.

* * *

В то время, когда Фонвизин и Якушкин возвращались от Митькова, к московскому военному губернатору примчал из Петербурга курьер генерал-адъютант граф Комаровский. Он привез письмо императора, в котором заключался приказ немедленно привести Москву к присяге. Император писал Голицыну: «Мы здесь только что потушили пожар, примите все нужные меры, чтобы у вас не случилось чего подобного».

Хотя Фонвизину было любопытно самому услышать Указ о престолонаследии, в Успенский собор он не пошел, чтобы уклониться от присяги.

Доставили петербургские газеты. В них уже были сообщения о событиях, сопровождавших восшествие на престол нового императора.

Михаил Александрович впился глазами в газетный лист, он читал, стараясь догадаться о том, что газета скрывала и что сейчас ему было так важно знать.

«Северная пчела» сообщала:

«Вчерашний день будет, без сомнения, эпохою в истории России. Столь вожделенный день был ознаменован для нас и печальными происшествиями, которые на несколько часов смутили спокойствие в некоторых частях города…

…Ими начальствовали семь или восемь обер-офицеров, к коим присоединилось несколько человек гнусного вида во фраках. Небольшая толпа черни окружала их и кричала „ура!“…

…Праведный суд вскоре совершится над преступными участниками бывших беспорядков…».

* * *

Вечером у Митькова собрались все оказавшиеся в Москве члены общества — около полутора десятка человек. Якушкин привез с собой штабс-капитана Муханова, которого встретил у генерала Михаила Федоровича Орлова и о котором Орлов сказал, что он член общества и знаком со всеми участниками восстания четырнадцатого декабря.

— Почему не приехал Орлов? — спросил Митьков.

— Говорит, что сказался нездоровым, чтобы не присягать сегодня, и поэтому не может выйти из дому.

Фонвизин грустно усмехнулся:

— Нездоровье Орлова — самый верный признак того, что дело плохо.

— Я ему сказал: «Это конец, генерал», — проговорил Якушкин, — а он мне на это: «Почему конец? Это всего лишь начало конца».

Все присутствующие уже знали и о поражении выступления, и об арестах в Петербурге и на юге.

— Рылеев, Пущин, Бестужев, Трубецкой — все в крепости, — говорил Муханов. — Мне слишком хорошо знаком характер нового императора, чтобы можно было на что-то надеяться. Им от него пощады не будет.

— Жаль, что мы не знаем подробностей о Петербурге, — вздохнул Митьков. — И кажется, уже некому уведомить нас о них…

— Узнаем, когда нас самих повезут…

— Да, надежды на успех нет: время упущено, Москва присягнула… И руководителем мог быть только Орлов… — сказал Фонвизин. — Видимо, уже начат розыск всех причастных к тайному обществу. Мы должны подумать, как бы не увеличить число жертв и не отягчить судьбу арестованных.

Быстро приняли последнее решение: немедленно уничтожить все компрометирующие бумаги, в случае ареста не называть имен, кроме тех, что уже известны следователям, но и тут быть осторожными на случай провокации.

* * *

Наталья Дмитриевна была беременна вторым ребенком и донашивала последние месяцы. Поэтому зиму жили не в Москве, а в имении Марьино.

Скрыть от нее петербургские события и аресты было невозможно. Михаил Александрович старался только смягчить рассказ о них, говорил, что все должно окончиться благополучно, что новый государь, конечно, простит заблудших в ознаменование своего восшествия на престол… Но тревога поселилась в доме. Фонвизин не таил от жены своих взглядов, она знала, что он был связан со многими из арестованных дружбой или приятельством.

Шестого января утром из Москвы к Фонвизиным прикатили на двух тройках младший брат Фонвизина, Иван Александрович, и двое странных людей. Приехавшие прошли в кабинет хозяина. Они вышли очень скоро.

— Наташа, мне надобно ехать в Москву, — сказал Михаил Александрович.

— Иван Александрович, вы везете его в Петербург? — бросилась Наталья Дмитриевна к деверю.

— Михаилу Александровичу нужно в Москву по делам, мы приехали по поручению его товарищей… — ответил тот, опустив глаза.

— По поручению, — подтвердил один из странных людей. — Поспешите, пожалуйста, генерал, вас ждут.

— Нет, нет, не обманывайте меня, — твердила Наталья Дмитриевна, — вы везете Мишеля в Петербург!

— Не бойся, я скоро возвращусь, — сказал Фонвизин. Он как-то наскоро обнял жену, перекрестил двухлетнего сына и сел в сани.

Ямщик гикнул. Сани покатили по расчищенной аллее к тракту.

Наталья Дмитриевна раздетая выбежала на крыльцо и провожала взглядом тройку, увозившую мужа.

И тут она увидела, что сани, выехав на тракт, повернули не в сторону Москвы, а к Петербургу.

Она без памяти упала на снег. Сбежавшиеся люди внесли ее в дом.

* * *

Император Николай I взял из стакана несколько очиненных перьев, выбрал одно и, вздохнув, принялся за письмо брату Константину в Варшаву.

Он старательно и аккуратно вывел дату: «С.-Петербург, 11 января 1826 года». Потом еще раз вздохнул: писать он не любил, но обстоятельства вынуждали. К тому же, несмотря на все уверения брата в любви и преданности, шпионы сообщали, что в столице не прекращаются толки о том, что Константин с войском идет на Петербург, дабы в соответствии с законом занять престол, свергнуть узурпатора, то есть его, Николая. Поэтому регулярная переписка с Варшавой была делом не столь сердечно родственным, сколь тактическим и политическим.

Николай макнул перо в чернильницу и ринулся писать.

«Не сердитесь на меня, дорогой и бесценный Константин, если я замедлил с ответом на Ваши два добрых письма — одно к наступающему Новому году, другое, посланное с казачьим офицером, по поводу событий в Черниговском полку. Мой курьер и то, что он привез Вам отсюда, докажет Вам, что при всей надежде на милость Божью я все же готовился к худшему и что меры, которые я счел долгом Вам предложить, были в этом духе. Провидению угодно было, по-видимому, при посредстве этого события, нам дать новое доказательство своего неисчерпаемого милосердия к нам, допустив событиям разразиться, когда они были уже предвидимы во всех их ужасных последствиях, и позволив покончить с ними так же легко, как это было и здесь…

Наши аресты идут своим чередом: показания Вишневского довольно любопытны…».

Николай поднял перо, почувствовав на себе чей-то взгляд, недовольно обернулся.

В дверях стоял дежурный генерал-адъютант Левашов.

— Что? — спросил император.

— Доставили двух арестованных из Москвы, ваше величество. Генерала Фонвизина с братом.

— Брата на гауптвахту — его арестовали напрасно, он в заговоре участия, кажется, не принимал, его подержать для острастки и выпустить, а генерала давай сюда!

Николай встал и, уже стоя, дописал строку: «ко мне только что привезли сегодня Фонвизина, личность довольно значительную…».

— Тебя, Фонвизин, называют многие как члена тайного общества.

— Я вошел в тайное общество под названием Союз благоденствия в шестнадцатом или семнадцатом году по тому соображению, что ничего противозаконного оно в себе не заключало. Но в двадцать первом все сношения мои с оным прекратились, и я полагал, что оно более не существует.

— Кто тебя принял в общество?

— Об обществе я узнал, кажется, от Александра Муравьева или от кого-то другого, не помню точно.

— От кого ты получил письмо о происшествии четырнадцатого декабря?

— Об этом печальном происшествии я узнал из газет.

— Я тебя спрашиваю про письмо Пущина!

— Это письмо показал мне Семенов, но оно написано одиннадцатого, а получено уже после официального известия о случившемся, поэтому я не придал ему значения.

— Кто тебе сообщил о намерении Якубовича покуситься на жизнь ныне покойного государя? На жизнь нашего ангела!

Фонвизин наморщил лоб, как бы припоминая.

— Действительно, в прошлом ноябре или октябре Никита Муравьев говорил, что есть человек, питающий личную вражду к государю и решившийся покуситься на жизнь его величества. Называлась фамилия Якубовича. Но я не придал ни веры, ни значения словам Муравьева, тем более что Якубович, раненный в голову, как я слышал, бывает подвержен болезненным припадкам.

— Так. Ну, еще что скажешь?

— Более насчет общества и его действий показать ничего не могу, ибо с двадцать первого года прямого сношения с оным не имел и даже не знал определенно о его существовании.

— Не знал! Не знал! Не много же ты знаешь, Фонвизин, — саркастически усмехнулся Николай. — Твои гнусные товарищи знают о тебе гораздо больше, чем ты сам знаешь о себе.

— Прошу очной ставки.

— Будет, будет тебе очная ставка! — закричал Николай и крикнул в пространство: — Увести!

* * *

После родов почти два месяца Наталья Дмитриевна пролежала в постели больной. Но едва только немного поправилась, как объявила решительно и твердо, что она должна ехать в Петербург, чтобы быть ближе к мужу, чтобы хлопотать о нем.

* * *

Авдотья Петровна Елагина дала Наталье Дмитриевне письмо к Жуковскому и уговорила ее остаться у нее на вечер.

— Рассеешься немного на людях, — сказала она.

Наталья Дмитриевна осталась, надеясь узнать что-нибудь новое о заключенных в Петропавловской крепости, потому что вечера Авдотьи Петровны посещали люди, которые не только принадлежали к высшему кругу, но и были причастны к делам внутренней и внешней политики.

Наталья Дмитриевна прислушивалась к тому, что говорят вокруг. Какими ничтожными казались ей все эти заботы, пересуды, остроумие и злословие. И вдруг среди гула голосов она услышала то, что хотела услышать.

Неизвестный художник. Н. Д. Фонвизина. Начало 1820-х годов

Александр Яковлевич Булгаков — московский почт-директор, один из самых осведомленных в столице людей — рассказывал стоявшим возле него нескольким мужчинам во фраках (Наталья Дмитриевна знала из них одного князя Петра Андреевича Вяземского, поблескивавшего своими некомильфотными очками):

— Вчера мы с доктором Ремихом возле постели графа Ростопчина заговорили о Трубецком и его товарищах. «В расчеты князя Трубецкого, — сказал доктор, — входило произвести то же самое, что случилось во Французскую революцию». Граф Федор Васильевич, услышав эти слова, открыл глаза и проговорил: «Как раз наоборот: во Франции повара хотели попасть в князья, а здесь — князья попасть в повара».

— Даже на смертном одре граф, как всегда, остроумен, — подобострастно сказал один из мужчин.

— Дурная привычка, — отозвался Вяземский.

Наталья Дмитриевна, поняв, что ничего интересного для нее она не узнает, перестала слушать рассказ Булгакова.

Оставив двухлетнего сына Дмитрия и двухмесячного Михаила на попечение родителей, по тяжелой, уже начавшей рушиться весенней дороге она выехала в Петербург.

* * *

Фонвизина, как обычно, вывели на прогулку на вал.

Два молчаливых солдата с примкнутыми штыками шли за ним в некотором отдалении.

С одной стороны была стена крепости, с другой — Нева, серая и широкая, как море. Вдалеке, за рекой, как игрушечные, виднелись дома. Одинокая лодка — жалкая скорлупка среди этой могучей водной стихии — качалась на волнах. В лодке кроме гребца находились две дамы.

«Кому и зачем понадобилось так рисковать, ведь тут ничего не стоит перевернуться?» — подумал Фонвизин и стал следить за лодкой.

Между тем лодка, то совсем пропадая в брызгах воды, то поднимаясь на гребне волны, приближалась к крепости.

Одна из дам сняла шляпу и помахала ею.

«Наташа! — узнал Фонвизин. — Наташа!».

Он вглядывался в ее лицо, она была бледна, худа — милая, бедная, любимая Наташа… Он остановился, и солдаты, не допускавшие остановок во время прогулки, ничего не сказали.

Неизвестный художник. Петропавловская крепость. 1845 год

Наташа махала шляпой. Она улыбалась, и из глаз ее (он видел это отсюда, с вала, каким-то сверхъестественно обострившимся зрением) текли слезы… Фонвизин услыхал за спиной тихий голос:

— Михаил Александрович, ваше превосходительство, не стойте на месте, идите… Комендант заметит, запретит прогулки.

Приблизившийся солдат слегка подтолкнул его. Фонвизин пошел далее, оглядываясь на лодку.

— Они уж третий день в этот час сюда приплывают, — сказал солдат, помолчал и, немного погодя, заговорил снова:

— Вы-то нас не помните, а мы очень помним: во Франции в плену вместе были.

— Постой-ка, не ты ли первым вызвался посты у арсенала снять?

— Я.

— А вот имени твоего не помню, прости.

— Михаил Александрович, нынче ночью на карауле в крепости егеря. Мы между собой поговорили и порешили, что тебе бежать надо, мы пособим.

Фонвизин встрепенулся.

— Ялик будет, — продолжал солдат. — Выведем, как стемнеет. Хватятся утром, а вы уже далеко будете.

Помолчав, Фонвизин сказал:

— Спасибо, братцы, но не могу бежать. Вас за меня не помилуют, не хочу свободу вашими муками покупать. Да и товарищей бросить совесть не позволяет.

* * *

Роспись государственным преступникам,

приговором Верховного Уголовного Суда

осуждаемым к разным казням и наказаниям

…V. Государственные преступники третьего разряда, осуждаемые к временной ссылке в каторжную работу на 15 лет, а потом на поселение:

…2. Генерал-майор Фонвизин. — Умышлял на цареубийство согласием, в 1817 году изъявленным, хотя впоследствии времени изменившимся с отступлением от оного; участвовал в умысле бунта принятием в Тайное общество членов…

* * *

— Господи, пятнадцать лет! Да в сибирской каторге и пяти лет не выдерживают, умирают… — Из-за слез Наталья Дмитриевна не могла читать дальше.

— Не реви, тут есть еще Указ его величества Верховному Суду о смягчении наказаний, — скрипучим голосом проговорила тетка. — Во дворце говорили, что государь сказал маршалу Веллингтону: «Я удивлю Европу своим милосердием».

Наталья Дмитриевна протянула листок тетке:

— Прочтите, я ничего не разбираю…

— «Но силу законов и долг правосудия желая по возможности согласить с чувством милосердия…»

— Про Мишеля сначала найдите, про Мишеля!

— Вот, вот… осужденных на пятнадцать лет… генерал-майора Фонвизина… по лишении чинов и дворянства сослать в каторжную работу на двенадцать лет и потом на поселение.

Тетка растерянно умолкла. Потом в сердцах плюнула.

— Удивил Европу, гаер!

* * *

Ответная бумага от министра юстиции на запрос Натальи Дмитриевны пришла пять дней спустя после опубликования приговора. Она гласила, что по законам Российской империи жены осужденных на каторгу преступников по собственной воле могут следовать за мужьями, и в данном случае для желания Фонвизиной последовать за мужем своим отставным генерал-майором, осужденным к ссылке в каторжную работу, препятствий не имеется.

Но еще несколько дней спустя последовал императорский указ о разрешении женам осужденных считать их брак расторгнутым и позволении вступать в новый брак.

Одновременно для пожелавших все же следовать за мужьями «невинных», как их именовали официальные документы, жен вводились отсутствующие в законах ограничения.

«…Следуя за своими мужьями и продолжая супружескую с ними связь, они, естественно, сделаются причастными их судьбе и потеряют прежнее звание, то есть будут признаваемы не иначе, как женами ссыльнокаторжных, а дети, которых приживут в Сибири, поступят в казенные крестьяне…».

* * *

М. А. Фонвизин — Н. Д. Фонвизиной

Петропавловская крепость. Ноябрь 1826 г.

Чем более я размышляю о своем горестном положении, тем более я убеждаюсь, что время иллюзий для меня миновало и что счастье на земле — лишь пустая мечта. Я испытал, однако, это счастье, дорогая и возлюбленная Наталья, ты одна позволила мне его узнать — и я благословляю тебя за это каждое мгновение моей жизни.

Я думал, дорогой друг, о твоей великодушной преданности мне и сознаюсь, что было бы недостойно и эгоистично с моей стороны воспользоваться ею.

Жертвы, которые ты желаешь мне принести, следуя за мной в эти ужасные пустыни, огромны! Ты хочешь покинуть ради меня родителей, детей, родину — одним словом, все, что может привязывать к жизни. А что я могу предложить тебе взамен? Любовь заключенного — оковы и нищету.

Нет, дорогой друг, я слишком люблю тебя, чтобы согласиться на это.

Твое доброе сердце слишком возбуждено великодушием и сочувствием к моему несчастью, и я был бы недостоин твоей привязанности, если бы не остановил тебя на краю пропасти, в которую ты хочешь броситься.

Любя тебя больше своей жизни и своего счастья, я отказываю тебе и прошу тебя во имя всего того, что тебе дорого на свете, не следовать за мной. Предоставь меня моей несчастной судьбе и готовься исполнить священный долг матери — подумай о наших дорогих детях. Они часть меня самого, они будут напоминать тебе о человеке, которому ты дала столько счастья, сколько может быть у смертного в сей юдоли слез, и который до последнего вздоха не перестанет обожать и благословлять тебя…

* * *

Перед отъездом вежливый чиновник III отделения, явившийся с официальным разрешением на отъезд, непреклонно отказался от чаевых и сказал:

— За Уралом вы получите указания, уточняющие перечисленные пункты, исходя из местных условий. Однако могу вас предупредить определенно, что они будут направлены не в сторону смягчения, а, наоборот, в сторону больших ограничений. Кстати, ваш человек, коего вы намерены взять с собой и власть над коим вы теряете в пределах Сибири, может сопровождать вас только по собственному желанию, объявленному в полиции и закрепленному его собственноручной распиской.

Когда чиновник ушел, Наталья Дмитриевна сказала няне:

— Вот, Петровна, ты можешь отказаться ехать со мной…

— Да как же я тебя, милая, оставлю? Ишь что выдумали…

Наталья Дмитриевна прижалась головой к няниной груди. А Матрена Петровна гладила ее по голове и приговаривала:

— Ты не сомневайся. Тут дело святое, Богово. Да ежели я от тебя отступлюсь, то от меня Бог отступится. И поделом! Ничего, милая, авось… В Сибири тоже люди живут…

* * *

Когда офицер, отперев дверь, впустил Наталью Дмитриевну в камеру, ей показалось, что она попала в ту самую тьму кромешную, которой марьинский батюшка пугал грешников в своих простодушных проповедях. В тяжелом, спертом воздухе слышался лязг железа. Наталья Дмитриевна ничего не различала в окутавшей ее темноте и была близка к обмороку.

И вдруг — родной голос:

— Наташа!

И тотчас мрак разредился, из него выступили фигуры людей, нары по стенам, стол, лавки. Наталья Дмитриевна стала различать лица: Мишель, Нарышкин, Одоевский, Лорер…

— Наташа! — Фонвизин бросился к ней, загремели кандалы, он вдруг споткнулся, его лицо исказила боль.

— Что с тобой? — в ужасе закричала Наталья Дмитриевна.

— Пустяки, на ноге под кандалами открылась рана, что получил в Смоленске в двенадцатом году…

«Твоя Таня»

…И вот опять Марьино. Барский дом, аллея, тополя вдоль аллеи, старые, узловатые, кое-где их ряд прерывается выпавшим деревом — за минувшие тридцать лет и над ними пронеслось немало бурь, лютых зим, летних засух, и эти невзгоды оставили свой след…

Иногда бывало сносно, но чаще Наталью Дмитриевну охватывала тоска — и от этой аллеи, и от комнат, в которых среди новой мебели кое-где оставались старые вещи — современники и свидетели той, кажущейся сейчас нереальным сном жизни, оборвавшейся 6 января 1826 года — ровно тридцать лет назад — с арестом Михаила Александровича.

Н. П. Репин. Декабристы во дворе Читинского острога. Начало 1830-х годов

В пятьдесят третьем году ему наконец разрешили жить в Марьине под надзором полиции. В Россию возвращались к могилам: умерли сыновья (младшего Михаил Александрович так ни разу и не видел), умерли родители, за две недели до их возвращения скончался брат Иван… Всего одиннадцать месяцев прожил Михаил Александрович в родительском доме — он умер летом пятьдесят четвертого года и покоится под мраморным крестом возле Бронницкого собора…

Неожиданно для себя Наталья Дмитриевна оказалась богатой помещицей — владелицей имений в Рязанской, Тамбовской, Тульской, Московской, Тверской и Костромской губерниях, владелицей пяти тысяч крепостных душ.

Только чувство ответственности за судьбу оказавшихся в ее власти людей заставило ее в первый, самый тяжелый год после смерти мужа, преодолевая тоску одиночества, заниматься делами, ездить из губернии в губернию, хлопотать. Тяжелее всех в России приходилось помещичьим крестьянам. Наталья Дмитриевна теперь часто задумывалась о том, что и она не вечна и что ее наследником будет двоюродный брат мужа — убежденный и жестокий крепостник. Она решила избавить своих крестьян от такого помещика и обратилась в Министерство государственных имуществ с прошением взять их после ее смерти в казну.

Проверка управителей (почти всех пришлось снять), перемена старост, введение новых порядков в отношения между помещиком и крестьянами:

Ярем он барщины старинный

Оброком легким заменил —

все это сначала занимало время почти целиком, а затем, по мере налаживания дел, стало оставлять более и более досуга.

Наталья Дмитриевна часто предавалась воспоминаниям. Но вспоминала не ту далекую жизнь, что была до Сибири (как ни странно, в теперешних воспоминаниях тогдашние радости уже не радовали), а сибирские двадцать пять лет… И что самое удивительное, иногда она думала: уж не было ли их несчастье настоящим счастьем? Их каторжная, ссыльная, одухотворенная, облагороженная страданиями и любовью к ближнему жизнь?

Мишель почувствовал это раньше ее. Когда уезжали из Сибири, прощаясь с друзьями, он всех обнял, а Ивану Дмитриевичу Якушкину поклонился в ноги за то, что он принял его в тайное общество.

Основную часть времени Натальи Дмитриевны занимала переписка. Она писала много, обстоятельно. За письмами забывалось одиночество. Почти все письма адресовались в Сибирь.

Самым деятельным корреспондентом был Иван Иванович Пущин. Впрочем, так оно и должно было стать. Его письма для нее были и радостью и мукой.

Началось это еще в сороковые годы. Видимо, тогда она полюбила Пущина. (Сейчас она может признаться себе и произнести эти слова, но в то время об этом даже и мысли не допускала.) Она чувствовала, что Иван Иванович тоже любит ее, что между ними существуют какие-то магнетические силы взаимной симпатии и взаимного притяжения. Но за долгие годы знакомства об этом не было высказано ни слова, ни намека…

Н. П. Репин. Петровский завод. Дамская ул. Справа — дом, в котором жила Н. Д. Фонвизина. Рисунок. 1830–1831 годы

Теперь же письма, помимо воли их авторов, все сильнее и сильнее обнаруживали так тщательно скрываемое прежде.

Наталья Дмитриевна вдруг оказалась как бы в двух эпохах одновременно: она ощущала себя той давней молоденькой девчонкой — безрассудной, пылкой мечтательницей, и нынешней, прожившей долгую жизнь, познавшей ее суровую и жестокую реальность пятидесятилетней женщиной.

Ту она называла Таней, эту — Натальей Дмитриевной Фонвизиной.

Пущину писала Таня.

«Ваш приятель Александр Сергеевич как поэт прекрасно и верно схватил мой характер, пылкий, мечтательный и сосредоточенный в себе, и чудесно описал первое его проявление при вступлении в жизнь сознательную. Потом гадательно коснулся другой эпохи моей жизни и верно схватил главную тогдашнюю черту моего характера — сосредоточенность в себе и осторожность в действиях, вообще несвойственную моему решительному нраву, но тогда по обстоятельствам усвоенную мною. Я столько же не доверяю себе, как и другим — себе потому, что так еще недавно была оттолкнута, и поняла, что свет неумолимо осудит меня за нарушение его правил благоприличия, которым независимая природа моя с трудом подчинялась, а между тем я уже вошла тогда в состав так называемого светского общества, и осторожность делалась для меня, после моей прорухи, необходимостью; не доверяла другим — потому что, несмотря на молодость, ясно понимала, что на мои задушевные чувства не найду отзыва, и первая попытка в этом роде обдала меня холодом».

И. И. Пущин. 1850-е гг.

И наконец, произошло объяснение. Как в романе, она первая сказала то, что так долго и тщательно обходили они в разговорах и письмах.

«Тайна наша между нами и Богом… Перед тобой твоя Таня… любящая, немощная женщина…».

Ответное письмо Пущина показалось ей холодным, отвергающим ее любовь.

«Мне сдается, что я прежняя церемонная тебе больше нравилась. Ну что же? Разлюби меня, если можешь. Отбрось, откинь от своего сердца: ведь я не обманывала тебя; я говорила и говорю прямо, что я не стою твоей любви…».

Следующее письмо из Ялуторовска несколько утешило ее.

«Ты непостижимое создание, — писал Пущин. — Заочные наши сношения затруднительны. Я с некоторого времени боюсь с тобой говорить на бумаге. Или худо выражаюсь, или ты меня не хочешь понимать, а мне, бестолковому, все кажется ясно, потому что я уверен в тебе больше, нежели в самом себе… Прости мне, если всякое мое слово отражается в тебе болезненно…

Таню… я и люблю! Неуловимая моя Таня!..

Странное дело! Таня со мной прощается, а я в ее „прощай“ вижу зарю отрадного свидания!.. Мне кажется, что я просто с ума сошел, — меня отталкивают, а я убеждаюсь, что — ближе, нежели когда-нибудь, и все мечтаю!..

Верь мне, твоему заветному спутнику! Убежден, что мы с тобой встретимся…

Не верю тебе самой, когда ты мне говоришь, что я слишком благоразумен… Власть твоя надо мною все может из меня сделать. Пожалуйста, не говори мне об Онегине. Я — Иван и ни в какие подражания не вхожу…».

Наталья Дмитриевна томилась, не находила себе места. Наконец созрело решение.

— Маша, — сказала она Марии Францевой, дочери тобольского чиновника, давно жившей в семье Фонвизиных и пользовавшейся полной доверенностью, — я еду к нашим, за Урал.

— Ведь нельзя! С полицией вернут!

— Я все обдумала. Сейчас правительству не до меня, все заняты коронацией. Нашему полицмейстеру сообщу, что еду в костромские имения. Ты одна будешь знать, что я в Ялуторовске.

Наталья Дмитриевна собралась в один день. В Москве только переночевала. По случаю пребывания в древней русской столице нового императора Александра II, сменившего на престоле умершего Николая I, и подготовки коронационных торжеств город кишел полицией и военными, как будто их согнали сюда со всей России.

Наутро коляска Натальи Дмитриевны, миновав заставу, выехала на Владимирский тракт, называемый народом попросту Владимиркой.

В Ялуторовск прискакали в одиннадцать часов ночи. Наталья Дмитриевна велела ехать на постоялый двор, но, когда проезжали мимо дома Пущина, она увидела свет в окне и приказала остановиться.

Все в доме было по-прежнему, все так же, как и тогда, когда они приезжали с Михаилом Александровичем и останавливались у Пущина.

Проговорили всю ночь. Вспоминали былое, поминали ушедших навсегда…

В эту ночь о том, что, собственно, заставило Наталью Дмитриевну приехать в Сибирь, не было сказано ни слова.

На следующий день Пущин получил письмо от родных из Петербурга. Он выбежал из своей комнаты в гостиную взволнованный, радостный.

— Наташа! Наташа! Наталья Дмитриевна! Вот тут пишут, что в связи с коронацией нам готовится всепрощение с возвращением прежних прав дворянства! Мы сможем вернуться в Россию!

Иван Иванович расцвел. Остальные из Ватаги Государственных Преступников, как называл Пущин товарищей, отнеслись к полученному известию сдержанно: слишком много их было, не оправдавшихся слухов, не сбывшихся надежд…

Вечером, когда все разошлись и Пущин с Натальей Дмитриевной остались наедине, он сказал:

— Согласитесь выйти за меня замуж… Поверьте, я все это гораздо прежде и давно обдумал, но не говорил и не намекал вам потому, что по обстоятельствам не видел возможности к исполнению…

Наталья Дмитриевна смутилась, возразила:

— А люди-то что скажут? Ведь нам обоим около ста лет…

Иван Иванович улыбнулся:

— Не нам с вами говорить о летах. Мы оба молодого свойства. А людей — кого же мы обидим, если сочетаемся? Вы свободны и одиноки, у вас куча дел не по силам. Очень натурально, что вам нужно помощника. Скорее на меня падет упрек, что старик женился, рассчитывая на ваше состояние. А я признаюсь, что такой упрек был бы для меня очень тяжел. Я об этом много думал, но потом нашел средство устранить от себя решение этого дела и всякое подозрение…

— Какое же средство?

Пущин, волнуясь, проговорил:

— Половина России даже на смерть идет, покоряясь жребию. Бросьте жребий.

Предложение Пущина повергло Наталью Дмитриевну в смятение. Она и сама предполагала такую возможность: выйти за Ивана Ивановича замуж. Но теперь, когда эта возможность, казалось, могла осуществиться, она вдруг начала сомневаться, имеет ли право на это.

Мысль о жребии внесла в ее душу успокоение.

Наталья Дмитриевна отрезала от листа почтовой бумаги три полоски. На одной написала: «Остаться так», на другой: «Идти за Пущина», на третьей: «Идти в монастырь».

Во время жизни в Тобольске Наталья Дмитриевна часто посещала Абалакский монастырь, в двадцати пяти верстах от города. Туда же она поехала бросить жребий.

Отстояв обедню, попросила старца Иону принять ее для беседы и исповеди.

Старец выслушал ее долгий, сбивчивый, растерянный рассказ, вздохнул, снял камилавку, перекрестился на икону с неугасимой лампадой и сказал:

— Прости меня, господи. Кладите жребии.

* * *

— Что? — спросил Пущин.

Наталья Дмитриевна низко поклонилась ему и молча подала жребий. Он развернул его и прочел: «Идти за Пущина».

За что ж виновнее Татьяна?

За то ль, что в милой простоте

Она не ведает обмана

И верит избранной мечте?

За то ль, что любит без искусства,

Послушная влеченью чувства,

Что так доверчива она,

Что от небес одарена

Воображением мятежным,

Умом и волею живой,

И своенравной головой,

И сердцем пламенным и нежным?

Ужели не простите ей

Вы легкомыслия страстей?

(Евгений Онегин. Глава третья, XXIV)