НЕПОКОРНЫЙ ПИТОМЕЦ АКАДЕМИИ ХУДОЖЕСТВ

НЕПОКОРНЫЙ ПИТОМЕЦ АКАДЕМИИ ХУДОЖЕСТВ

Алексей Николаевич Оленин был невелик ростом и сутуловат. Он занимал высокие должности директора Императорской публичной библиотеки и президента Петербургской Академии художеств. Он слыл меценатом, покровителем наук и изящных искусств. В его доме на Фонтанке, у Семеновского моста, и на даче в Приютине, близ Петербурга, собирались ученые, писатели, художники и просто люди, питавшие пристрастие к наукам и художествам.

У себя в доме Оленин был любезным, гостеприимным хозяином, во вверенных же ему учреждениях правил самовластно и деспотично. Не считаться с его волей было весьма опасно.

А вот Карл Брюллов, окончивший Академию художеств первым учеником, награжденный всеми возможными академическими медалями, поступил наперекор воле президента. Оленин предложил Брюллову и другим воспитанникам, окончившим курс с большими и малыми золотыми медалями, еще на три года остаться в академии для углубления своих познаний в художестве. Брюллов собрал своих товарищей-медалистов и произнес перед ними горячую речь:

— Друзья! Двенадцать лет, а некоторые из нас пятнадцать провели мы в стенах академии. Мы пришли сюда малыми детьми… Все эти годы надзирали за каждым нашим шагом, за каждым словом и мыслью, чуть не вздохом… Ныне мы уже не малые дети и, отмеченные за свое прилежание золотыми медалями, должны быть отправлены в чужие края для усовершенствования в художестве… Но коль нам предлагают остаться еще на некий срок в академии, то изъявим свое согласие, если будет снят с нас постоянный надзор и нами будет ведать не инспектор, а ректор…

Юные художники восторженно приняли слова Брюллова и положили не отступать в своих требованиях.

Брюллов и не сомневался в поддержке товарищей, ибо все эти годы в академии он многим из них перед экзаменами тайно по ночам поправлял рисунки. Профессора догадывались о ночных занятиях Брюллова, узнавали его руку в чужих рисунках. И не раз известный профессор живописи Алексей Егорович Егоров, рассматривая рисунок, поправленный Брюлловым, говаривал академисту:

— Что, брат, кажется, в эту треть Брюллов хочет дать тебе медаль?

Товарищи любили Брюллова, восхищались им, ожидали от него чего-то необыкновенного и выражали ему преданность на свой манер: возили в столовую верхом на себе.

На другой день медалисты явились к Оленину. От имени товарищей Брюллов изложил требование оставить их под надзором ректора.

Президент от неожиданности привстал с кресла. Даже профессора не осмеливались ставить ему какие-либо условия, а не токмо что академисты… Оленин долго сверлил глазами юных художников, наипаче же Карла Брюллова, а затем заговорил:

— Возлюбленный нами и многими народами государь склонился к нашей мысли образовывать вас еще три года в императорской академии, а вы вместо благородности явились ко мне с дерзким ответом. Так знайте мою волю: в академии оставлены будете под надзором инспектора.

Медалисты, смущенные словами Оленина, понурили головы. А Брюллов, глядя прямо в глаза разгневанному президенту, раздельно произнес:

— Тогда мы не хотим оставаться на новый срок…

Оленин откинулся на спинку кресла и после долгого молчания жестко отчеканил:

— Я никого неволить не стану… Только вы, Брюллов, в чужие края не поедете.

Молодые художники стояли у подъезда академии угрюмые, подавленные и думали тяжелую думу. Благословенная родина искусства — Италия, которая еще так недавно казалась им столь близкой, вдруг отступила далеко-далеко, и неизвестно, ступят ли они когда-нибудь на итальянскую землю.

— Друзья, не следует раньше времени поддаваться унынию! — воскликнул Брюллов. — Оглянитесь кругом — какой нынче отличный день, а Нева-то какая, Нева!.. Грешно перед лицом такой красоты тужить. Еще все образуется. Угроза президента касается пока только меня одного. Давайте лучше махнем на Крестовский остров и достойно отпразднуем окончание академии!

Через час едва ли можно было узнать в беспечных художниках, обедавших под открытым небом, тех самых угрюмых молодых людей, которых постигла немилость президента Академии художеств.

Брюллов и его друзья пили вино, шутили, смеялись, наперебой провозглашали тосты за здоровье профессоров, наставлявших их в художестве. А понеже профессоров было много, то и тостов последнего изрядно. Когда же выпили за здоровье всех профессоров, то вспомнили натурщиков, простых дюжих мужиков, которые исправно годами позировали молодым художникам в натурном классе.

Веселье бурлило, юношеский задор, подогретый вином, искал себе выхода. Когда кончились тосты и была пропета не одна студенческая песня, встал Брюллов и предложил предать президента Оленина анафеме.

Юноши со смехом вскочили со своих мест, и один из обладателей баса начал, подражая анафематствующему дьякону, по известным церковным правилам читать анафему президенту Оленину.

На Крестовском острове в тот день по случаю отличной погоды было великое множество гуляющих. Шумное веселье художников, пировавших на открытой террасе, привлекло внимание праздной публики. Почтенные господа были шокированы поведением разгульных юношей, а когда услышали, как предерзостно и кощунственно предают они анафеме самого президента Академии художеств, то вне себя от негодования поспешили с гуляния восвояси, увозя жен и дочерей от столь неприличного зрелища.

А Брюллов и его друзья еще долго веселились и закончили день прогулкой на лодках по Неве.

Таинственность петербургской белой ночи, мерный плеск воды, стекающей с весел, застывшие, призрачно тающие в тумане громады дворцов — все это настроило юных художников на возвышенный лад. Веселые студенческие песни уступили место песням о вольности. Гребцы налегли на весла, и когда стали скрываться смутные силуэты дворцов и церковных колоколен, Брюллов, стоя посреди лодки, страстно заговорил:

— А теперь, когда уши и глаза надзирателей и инспекторов нам не страшны, когда нас не видят и не слышат важные господа, как давеча на Крестовском, слушайте, друзья, гимн вольности — творение нашего Пушкина, который из-за этих стихов томится ныне в изгнании…

И над ночной Невой зазвучали разящие пушкинские стихи. Те стихи, которые переписывали друг у друга и тайно хранили юноши и зрелые мужи, все те, кто мечтал о свободе.

Увы! куда ни брошу взор —

Везде бичи, везде железы,

Законов гибельный позор,

Неволи немощные слезы;

Везде неправедная власть

В сгущенной мгле предрассуждений

Воссела — рабства грозный гений

И славы роковая страсть.

В тот вечер в Приютине, на даче у Оленина, поэт Гнедич читал свои новые переводы из «Илиады».

Перевод эпической поэмы легендарного певца Древней Греции стал для Гнедича делом его жизни, и каждый раз на чтение новых глав из великого творения Гомера съезжались близкие друзья поэта. Вот и сегодня на чтении были Крылов, Жуковский, Карамзин, Вяземский.

Читал Гнедич хорошо, с необыкновенным одушевлением. И даже после того, как окончил он чтение, в гостиной не начинали разговора, у всех было ощущение — будто сам Гомер незримо присутствует здесь, внимая своим песням на чужом, но столь гармоническом языке.

Гнедич упивался своим успехом. Молчаливое одобрение таких ценителей ставил он превыше самых громогласных похвал.

Первым заговорил Жуковский:

— Николай Иванович нынче нас всех счастливыми сделал — он «Гомера музу нам явил»… Слова сии принадлежат юному Пушкину. Пушкин прислал Николаю Ивановичу письмо в прозе и стихах. Стихи дивные, я их сразу запомнил.

И Жуковский начал читать:

…Ты, коему судьба дала

И смелый ум и дух высокой,

И важным песням обрекла,

Отраде жизни одинокой;

О, ты, который воскресил

Ахилла призрак величавый,

Гомера музу нам явил

И смелую певицу славы

От звонких уз освободил, —

Твой глас достиг уединенья,

Где я сокрылся от гоненья…

.    .    .    .    .    .    .    .    .    .

Далее Жуковский не отважился читать — в следующей строке Пушкин бичевал царя.

Зато Гнедич решил воспользоваться обстоятельствами и напомнить влиятельному хозяину дома о горестной судьбе опального поэта.

— В письме своем Пушкин чувствительно благодарит вас, Алексей Николаевич, за виньету к «Руслану и Людмиле» и видит в этом доказательство вашей любезной благосклонности к нему.

Оленину это было приятно, он любил, чтобы его благодарили и считали ангелом-хранителем, особенно когда это делали публично, а молва все это разносила и трубила ему славу. Размягченный Оленин вспомнил, что когда над Пушкиным нависла угроза быть сосланным в Сибирь или на Соловки, к нему примчался Гнедич с заплаканными глазами и умолял его хлопотать за Пушкина перед царем. И теперь Оленин рад, что дал тогда уговорить себя и вместе с Карамзиным и Жуковским содействовал замене страшной ссылки отправлением Пушкина на юг…

И вот нынче тот же Гнедич снова напоминает ему о Пушкине. Кстати, ведь это Гнедич уговорил его участвовать в оформлении «Руслана и Людмилы».

Оленину приятна благодарность Пушкина. Он припоминает, что кто-то на днях, кажется Александр Тургенев, говорил ему о полученном от Пушкина письме, в котором тот умоляет испросить для него позволение возвратиться в Петербург на несколько дней, не более…

Оленин сейчас настроен снисходительно и втайне вздыхает, сочувствуя печальной участи юного поэта, изнывающего где-то на краю Российского государства, вдали от просвещенного общества. Алексей Николаевич еще более растрогался собственной добротой и даже ощущает влагу, застилающую ему глаза… Чтобы справиться с душевным волнением, Оленин незаметно выходит из гостиной и спускается в сад.

У Алексея Николаевича вошло в привычку во время вечерних прогулок по аллеям сада припоминать события, случившиеся за день. Из всех событий минувшего дня самое неприятное — это разговор с Брюлловым. Но теперь даже дерзкое поведение его воспитанника не вызывает в нем прежнего раздражения, и он готов простить своевольного академиста и отправить его в чужие края.

Но, возвращаясь из сада, Оленин остановился у дверей кабинета, словно громом пораженный. Кто-то из гостей громко рассказывал:

— Да, да, я не поверил своим глазам и ушам. Бражничают охальники на Крестовском, как немецкие бурши, богохульствуют и предают анафеме нашего почтеннейшего Алексея Николаевича… А чернь собралась вокруг и хохочет вместе с ними. Громче всех заливается этот самый Брюллов…

Гости обратили внимание на резкую перемену в настроении Оленина, когда тот вернулся из сада. Он больше не принимал участия в беседе, не остался ужинать с гостями и рано ушел к себе.

В тот вечер в Приютине еще один человек не участвовал в мирной беседе — это был профессор Алексей Егорович Егоров. А ведь он и приехал-то нынче сюда с единственным намерением смягчить Алексея Николаевича в пользу Брюллова.

Наблюдая за выражением лица Оленина во время чтения «Илиады» и особенно после столь приятных речей, Егоров лелеял надежду на счастливый исход своего разговора с хозяином дома, к которому он решил приступить после ужина. Но внезапная перемена в настроении Оленина ввергла Алексея Егоровича в тяжкое уныние. Профессору живописи Егорову было из-за чего томиться тревогою. Это он подал мысль президенту оставить окончивших с золотыми медалями воспитанников еще на три года в академии…

К пригорюнившемуся профессору подошел Петр Андреевич Кикин и уселся рядом с ним в креслах.

— Что это вы, батенька, нынче в меланхолию погрузились? — обратился он к Егорову.

Егоров приподнял голову, встрепенулся. Кикин был статс-секретарем, принимавшим прошения на высочайшее имя, а главное, бескорыстно любил искусство. Совсем недавно Кикин вместе с другими меценатами основал Общество поощрения художников и ныне был его председателем.

Вспомнив об этом, Егоров тут же поведал Кикину про беду, случившуюся с Карлом Брюлловым, лучшим воспитанником академии.

Кикин долго размышлял, прикидывал и, наконец, заявил:

— Не тужите, Алексей Егорович, талант Карла Брюллова известен нам, любителям искусств. Поедет Брюллов в Италию совершенствоваться в художестве. И поедет он пенсионером Общества поощрения художников…

Карл Брюллов вместе с братом Александром, окончившим академию архитектором, поселились в мастерской около Исаакиевского собора. Карл редко куда выходил и ворчал на посещения друзей. На столе у него лежали трагедии Софокла «Эдип-царь», «Эдип в Колоне», «Антигона». Брюллов писал программу для Общества поощрения художников, изображавшую фиванского царя Эдипа и его дочь Антигону.

Но вот и программа окончена, и портреты Петра Андреевича Кикина и его жены Марии Ардальоновны Брюллов успел написать, а общество все не могло собрать средства для отправки его за границу. Отчасти был виноват и сам Брюллов — он поставил непременным условием отправить вместе с ним брата Александра.

Кикину, весьма довольному портретами своим и жены, Брюллов говорил:

— Из меня, может быть, ничего не получится, а из брата Александра непременно выйдет человек.

В те дни, освободившись от работы над программой и портретами своего благодетеля и его супруги, Брюллов с увлечением приступил к писанию по памяти портрета Пушкина.

В секретном ящичке ларца, подаренного ему отцом, академиком по части резьбы по дереву и миниатюрной живописи, Брюллов хранил почти все тайные, ходившие в списках стихи Пушкина. В минуты раздумий он читал и перечитывал их. Самыми любимыми были ода «Вольность» и «К Чаадаеву».

Обращался Брюллов к пушкинским вольнолюбивым стихам и в кругу друзей, вкладывая в заветные строки поэта весь жар сердечный:

Пока свободою горим,

Пока сердца для чести живы,

Мой друг, Отчизне посвятим

Души прекрасные порывы.

Брюллов не раз говорил друзьям о непреодолимом желании написать в его сердце высокие, пламенные чувства. Как сокрушался он, что Пушкин далеко отсюда, а то он явился бы к поэту, на колени стал перед ним, но добился бы позволения написать его.

Только один раз видел Брюллов Пушкина. Зимой 1819 года молодой художник и еще кто-то из академистов были приглашены на вечер к Олениным. Брюллов весь вечер не отводил глаз от племянницы хозяйки дома, молодой генеральши Анны Петровны Керн. Около нее толпились поклонники. Среди них внимание Брюллова привлек молодой, смуглый и курчавый человек, почти еще мальчик, который, разговаривая, часто заразительно смеялся. Стоявший рядом с ним человек в очках стал ему выговаривать:

— Пушкин, довольно ребячиться… Слышишь, Пушкин!..

С этого мгновения Брюллов перестал замечать красавицу. Теперь он не сводил восторженного взгляда с Пушкина.

…Художник напрягает свою память и рисует поэта, увиденного им один-единственный раз. Но он так сроднился с его стихами, они заняли такое большое место в его жизни, что ему не трудно воспроизвести его облик. Брюллов изобразил Пушкина юным, вдохновенным, погруженным в раздумье и как бы прислушивающимся к чему-то неведомому, которое он собирается вот-вот поведать людям в дивных звуках…

2 сентября 1822 года в «Русском инвалиде» было напечатано: «Кавказский пленник». Повесть в стихах, соч. А. Пушкина. Спб., 1822, продается на Невском проспекте, в доме, принадлежащем Императорской публичной библиотеке, в квартире Н. И. Гнедича». К стихам был приложен портрет Пушкина, рисованный Брюлловым и гравированный Егором Гейтманом, окончившим Академию художеств годом раньше Брюллова.

В книге значилось такое примечание: «Издатели присовокупляют портрет автора, в молодости с него рисованный. Они думают, что приятно сохранить юные черты поэта, которого первые произведения ознаменованы даром необыкновенным».

Это был первый портрет Пушкина, появившийся в печати.

Пушкину портрет понравился.

В это время Брюллов уже находился в пути в чужие края. Вместе с братом Александром он выехал из Петербурга 16 августа 1822 года. Оба они направлялись в Италию как пенсионеры Общества поощрения художников.

Карлу Брюллову шел двадцать третий год.