54. ТРИНАДЦАТЫЙ АПОСТОЛ (Адрес второй: Пушкинская ул., 20)
54. ТРИНАДЦАТЫЙ АПОСТОЛ (Адрес второй: Пушкинская ул., 20)
Он писал про флейту, а нутро, душа его просили барабанного ора. Он был слабым человеком, но именно потому хотел казаться сильным. И барабан победил: забил, заглушил, подавил флейту. А придуманный образ «мачо», как сказали бы ныне, закрыл от посторонних глаз и нежную, и на первых порах ранимую, душу. В этом, думаю, трагедия Маяковского. И поэта, и человека.
Трагедия эта будет «аукаться» ему и в отношениях с женщинами. Всегда и со всеми. Слабый, он будет разыгрывать из себя сильного. А флейту любви, образно говоря, даже с ними, женщинами, все чаще будет менять на любовь барабанную – революционную любовь!..
Дольше всех рядом с ним была Лиля Брик. Всегда третьей или всегда – первой. Это как посмотреть. Но знаете ли вы, что, когда она была ребенком и отец ее, богатый юрист Урий Каган, приучая дочь к музыке, покупал ей то скрипку, то мандолину, она, отвергая все, потребовала купить ей барабан. Она тоже любила барабан!
Впрочем, в 1913 году он пока не знаком с ней. Живет в Петербурге на Пушкинской улице, в огромном угловом здании, где тогда была знаменитая гостиница на 175 номеров с пышным парижским названием «Пале-Рояль». Кто только не жил здесь – Чехов, Куприн, Шаляпин. Шаляпин, назвав «Пале-Рояль» «приютом артистической богемы», сказал, что хороша в нем только «отлогая лестница», по которой ему легко было взбираться даже на пятый этаж. Ныне этот дом – сплошная коммунальная квартира. Но и просторный подъезд с лепниной, грубо замазанной синей краской, и действительно отлогая лестница – все сохранилось!
На каком этаже находился номер 126, в котором поселился Маяковский, я, разумеется, не знаю, но, думаю, бегать по этой лестнице поэту было еще легче: ему ведь только-только исполнилось двадцать. Убогие однокомнатные номера были одинаковыми, но в каждом – это подчеркивалось в рекламных проспектах – был альков для спальни. Это было важно, ибо в любой комнате этой вечно нетрезвой гостиницы любви было столько же, сколько клопов. Клопов запомнили и донесли до нас в воспоминаниях почти все постояльцы «Пале-Рояля». Но именно здесь, в этом «клоповнике», перебывали все возлюбленные Маяковского, которых всегда было (одновременно!) не меньше двух. Да-да, это и необычно, это почему-то редко отмечают знатоки жизни Маяковского.
«Ему нужно много мяса, с утра до ночи, круглосуточно, – объяснил недавно причину самоубийства Маяковского поэт Виктор Соснора, подразумевая под “мясом” женское тело. – Он предлагает брак сразу четырем женщинам: Полонской, Хохловой, жене Хосе де Ривера и Яковлевой. Все отказываются. Хуже того, отказываются от брака и женщины на ночь».
Вот так! Какая лестная, казалось бы, для «мачо» версия суицида – самоубийства поэта в тридцать семь лет! Но Соснора долго дружил с пожилой уже Лилей Юрьевной Брик. И… с ее слов рассказывал, как Маяковский уговаривал «женщин на ночь» выйти за него замуж и как получал их отказы. То есть, Лиля Юрьевна, устами Сосноры, как бы передает нам «привет» с того света – убеждает нас и после смерти своей, что к концу жизни поэт никому уже был не нужен. Никому, кроме нее. Удобная версия, не правда ли? Хотя, как мы знаем теперь, именно Лиля стеной вставала между поэтом и его стремлением к семейному очагу… Почему? Да просто выгода – выгода-с!..
Здесь, в «Пале-Рояле», в декабре 1913 года поэт заканчивает трагедию «Владимир Маяковский»[210], сочетая это с драчливыми вечерами футуристов и с репетициями трагедии в театре. «Толкусь!» – коротко напишет отсюда сестре. И сюда же приведет свою любовь – ту, которая сидела в залах, когда он «эпатажно» читал стихи. Я обещал назвать ее имя. Так вот, это Софья Шамардина – Сонка, девятнадцатилетняя «бестужевка», в которую были влюблены Игорь Северянин, поэт Ховин, даже семейный уже тогда Корней Чуковский. В Москве у Маяковского другая любовь – шестнадцатилетняя Верочка Шехтель, дочь знаменитого архитектора. Она, кстати, только что помогла ему выпустить первую литографированную книгу, громко названную «Я», и он, дурея от радости, прыгал вокруг нее на одной ноге и острил: «Входите в книжный: – Дайте стихи Маяковского. – Стихов нет, были, да распроданы»… Это происходило в личном особняке в стиле модерн архитектора Шехтеля на Большой Садовой улице в Москве, на втором этаже дома №4, который и ныне украшает эту улицу. А в Петербурге, повторяю, в «Пале-Рояле» у него уже Сонка.
«Маленький номер с обычной гостиничной обстановкой, – вспоминала она. – Стол, кровать, диван, большое овальное зеркало на стене. Зеркало помню потому, что вижу в нем Маяковского и себя. Подвел меня к нему, обнял за плечи. Стоим и долго смотрим на себя. “Красивые, – говорит. – У нас не похоже на других”…» Не похоже, верно. Возвращаясь откуда-то в санях, он буквально на ее глазах, задрав голову в небо и подбирая слова, сочинил: «Послушайте! Ведь если звезды зажигают…» Потом, видимо, здесь, в «клоповнике», умолял ее: «Сонка, отдайся!..» Так якобы было написано сначала в поэме «Облако в штанах», где, как говорила позже Лиля Брик, вместо имени Мария должно было стоять Сонка. Это оспаривают[211]. Не оспаривают другого, что Чуковский, услышав в поэме строку–просьбу, сказал Маяковскому, подделываясь под его «хамоватость»: «Что вы! Кто теперь говорит женщине “отдайся”? Просто “дай!”» Так возникло в поэме знаменитое: «Мария, дай!» Грубое, бесстыдное, шокирующее. Но он и хотел быть грубым, и звонким, как барабан. Хотя с Сонкой у него действительно все было не похоже на других.
Познакомил Маяковского и Шамардину Чуковский, по одной версии – в Женском мединституте (ул. Толстого, 6/8), на вечере футуристов. «Высокий, сильный, уверенный… в плечах косая сажень, – вспоминала она о первой встрече с поэтом. – Редкий короткий смешок. Угловатые движения. Любил стихи Ахматовой (“Ахматкина”, – говорил, шутя)». В первый же вечер, провожая Шамардину домой, попытался поцеловать ее в пролетке, но она в ужасе выскочила на ходу. Он догнал ее, извинился и повел в гости к Хлебникову, который до утра станет читать им стихи. С этого дня на всех вечерах он и Сонка стали появляться вместе – их принимали даже за брата и сестру. Но для нее это кончилось опасным, поздним абортом. Из-за нее, уже в 1920-х годах, в Берлине, он так рассорится с Горьким, что крикнет про Буревестника: «Такого писателя в литературе не существует, он мертв!..»
А начиналась их дружба с приглашения на вечер футуристов. Маяковский, Бурлюк и Каменский пришли к Горькому домой (Кронверкский пр., 23) и робко позвонили в квартиру. «Пожалуйста, поэты, прямо к столу», – радушно пригласил их живой классик. Степенно расселись, с притворным ужасом отказались от привычной водки, но кахетинское пили. Жаловались, что старшее поколение поэтов не понимает их, молодых. Когда хозяин сказал, что хотел бы их послушать, первым поднялся Маяковский: «Лев Толстой прав, написав “Не могу молчать”, – я тоже». Горький хмыкнул в ответ: «Ну, хоть Толстого признаете, и то ладно!» Потом, придя на их вечер, Горький негромко, но твердо скажет о футуристах: «В них что-то есть!» – и сравнит их со скрипками, «на которых жизнь еще не сыграла скорбных напевов». А о Маяковском скажет: «Зря разоряется по пустякам!.. Такой талантливый! Надо бы с ним познакомиться поближе».
Познакомится! Так близко, что в ночь большевистского переворота всю ночь просидит в доме Бриков и Маяковского за «теткой» – игрой в карты. А уже через год разнесет по городу слух, что Маяковский заразил Сонку постыдной болезнью.
Считается, что слух этот пустил Корней Чуковский, от которого поэт увел когда-то Сонку. Сохранилось письмо Чуковского к писателю Сергееву-Ценскому: «Водился осенью с футуристами. Теперь же, после того как Маяковский напоил и употребил мою знакомую курсистку (милую, прелестную, 18-летнюю), и забеременил, и заразил таким страшным триппером, что она теперь в больнице, без копейки, скрываясь от родных, – я потерял к футуристам аппетит…» Горький эту историю раздует, через Виктора Шкловского она дойдет до Лили Брик, и она, прихватив Шкловского, отправится к Горькому – туда же, на Кронверкский.
«Я этого не говорил», – мгновенно отречется Горький. «Тогда я открыла дверь в гостиную, – пишет Лиля, – и позвала: “Витя! Повтори, что ты мне рассказал”». Шкловский, конечно, повторил все. Горького приперли к стенке, но он, сам же учивший недавно Маяковского, что «в драке главное – собрать себя в кулак» и «бить наверняка», не простит этого ни ему, ни Лиле. Даже после смерти поэта в статье о нем намекнет про длительную и неизлечимую болезнь поэта. Два пролетарских классика, оба понимавших толк в «драке» не на жизнь, а на смерть, так и уйдут в вечность – не помирившись…
А Лиля? Спасала ли она таким образом репутацию Маяковского? Или все-таки свою? Не будем торопиться с ответом. Я, во всяком случае, обомлел, когда прочел, как она на старости лет рассказывала, что поэт часто «залетал в сирень». Так называла некие недуги, которые Маяковский время от времени «зарабатывал» от «женщин на ночь». «Сирень» – эвфемизм. Просто однажды, когда Лиля спросила поэта, что он сделал с заразившей его «дамой», тот ответил: «Послал ей букет сирени». Да, Лиля спасала его, когда это было выгодно ей, и беспощадно предала, когда спасать его репутацию уже не было нужды. Впрочем, тот же Шкловский, который хорошо знал ее, однозначно говорил: она ненавидела Маяковского всегда. Не согласуются как-то эти слова с тем, что мы, казалось, знали об этой «великой любви», не правда ли?..
…До знакомства с Лилей, в Куоккале например, под Петербургом, Маяковский был еще поэтом – дерзким, беспечным, лохматым. Здесь, рядом с Финским заливом, жили на дачах друзья его: Каменский, «простой и рыжий, как кирпич», Кульбин, режиссер Евреинов, Чуковский, с которым он еще водил тесное знакомство и в чью жену был влюблен. «Отец вспоминал об этом неохотно, – писал позже сын Чуковского, – мать же многозначительно и с гордостью…» Возможно, дело было серьезней, чем совместное хождение за грибами, чаепития и игры до темноты в крокет, потому что Чуковский выставил однажды поэта из дома просто через окно. Такие вот были «страсти»! Но бедный, в линялом нанковом костюме, Маяковский не унывал: он, как всегда, любил сразу двоих – влюбился в Куоккале еще и в Шуру Богданович, дочь известного издателя. А может, впрочем, не столько в Шуру, сколько в пироги с черникой, которые неповторимо пекла ее мать. Вечно голодный, он придумал здесь свою «семизнаковую систему»: установил очередность семи «кормящих его обедами» домов. «В воскресенье “ем” Чуковского, в понедельник – Евреинова. В четверг хуже – ем репинские травки. Для футуриста ростом в сажень – это не дело»…
Репин, как известно, был вегетарианцем, но раз в неделю поэт все равно приходил к обеду и к нему. И, помните, рисовал Репина, иногда, кстати, обычной спичкой, которую макал в тушь, но так рисовал, что вызывал бурное одобрение живописца. Возможно, хваля Маяковского, старик хитрил. Ибо когда к нему в гости приехал знаменитый психиатр Бехтерев, он попросил того приглядеться к поэту, у которого «что-то такое с головой». На беду, для «установления истины» поэт прочел в этот вечер «Гимн здоровью», где в стихотворных строчках как раз и пообещал нагло «потащить мордами умных психиатров» и бросить их за решетки психушек. Репин оцепенел, а Бехтерев хлопал громче всех и, наклонившись к художнику, поставил диагноз: «Здоров, могуч, и главное – чувствилище у него большое…»
Здесь, в Куоккале, прыгая по береговым камням на границе нынешнего поселка Репино, Маяковский и написал «Облако в штанах» – гениальную поэму, которую первоначально назвал «Тринадцатый апостол»[212]. Известно точное место: бартнеровская стенка на самой кромке залива – обложенный камнями, скрепленными железными прутьями, песчаный откос, предохраняющий берег от размывов. Так вот, удивительно, но эта стенка жива и ныне, и, шагая по этим скользким наклонным камням, легко представить, как, размахивая руками и крича в брызги волн, прыгал тут каждое утро длинноногий поэт, сочиняя свою поэму.
Ровно через тринадцать лет «тринадцатый апостол» Маяковский признается во Франции художнику-эмигранту Анненкову, что он давно уже не поэт, а чиновник. И расплачется. Да, от большого «чувствилища» его останется разве что необычная для такого великана слезливость…
Данный текст является ознакомительным фрагментом.