45. «КАРТОННЫЙ ДОМИК» (Адрес второй: Суворовский пр., 34)
45. «КАРТОННЫЙ ДОМИК» (Адрес второй: Суворовский пр., 34)
«Поэты только делают вид, что умирают», – сказал как-то француз Жан Кокто. И это святая правда! Я не о стихах говорю, которые остаются в веках, не о письмах, где продолжают жить их страсти и мысли, и даже не о друзьях-свидетелях, которые могут и после смерти поэтов рассказывать об их жизни. Я говорю о витражах в подъезде, при одном виде которых ощущаешь род недуга: о них – цветных стеклышках в окнах на лестнице, писал Кузмин другу Чичерину, когда только-только переехал на Суворовский, 34. Писал, по точному счету, сто два года назад: «Адрес ты знаешь, громадный дом, с цветными мозаиковыми стеклами на лестнице». Мозаиковые стекла! Я был потрясен, когда, поднимаясь в квартиру поэта, своими глазами увидел в оконных проемах лестничного марша осколки этих витражей. И впрямь, разве умирают поэты, если дольше века живут даже хрупкие стекла – вещественное подтверждение: поэт жил здесь, любил и страдал. Да, любил и страдал – это у Кузмина всегда совпадало…
Как-то ноябрьским утром, точнее – в пять утра, мимо этих, тогда еще целых и чистых, витражей, крадучись, словно преступник, торопливо спускался некий москвич. Художник, талант, красавец. Он скоро женится на самой очаровательной женщине Петербурга, той, кому посвятят потом стихи Ахматова, Сологуб, Северянин, Хлебников и наш герой – Михаил Кузмин. «Белокурое чудо» так влюбится в этого москвича, что, когда на вокзале он только поманит ее уехать с ним, она, актриса, у которой вечером должен быть спектакль у Комиссаржевской, не раздумывая прыгнет в поезд. А пока здесь, в доме на Суворовском, на лестнице с витражами, голова кружилась у самого москвича. И было от чего: он только что пережил небывалое приключение – впервые оказался в постели у мужчины, и любовником его стал такой же прожигатель жизни, как и он, поэт Михаил Кузмин. Скандал? Еще какой! Не дай бог, об этом узнают в театрах, где оба подвизались, в салонах, на журфиксах. К счастью, пока не опубликуют дневники Кузмина, об этом почти никто и не узнает. Но эхо этого «грешного ноябрьского утра» не только станет одним из внутренних поводов ахматовской «Поэмы без героя», но и окажется завязкой таких событий, изнанка которых обернется трагедиями и даже самоубийством – поэт и гусар Всеволод Князев выстрелит в себя.
Первыми прочитают дневник (о том, что произошло в доме на Суворовском в 1906-м) четверть века спустя сотрудники ОГПУ. Они придут в последний дом Кузмина на Спасской в 1931-м (Кузмин будет уже худеньким старичком, с лицом, напоминающим «месяц на ущербе») и после обыска дневники заберут. «Видел милого Судейкина, – прочтут они в дневнике Кузмина. – Он сказал, что мог бы заехать ко мне. Дома я читал стихи; потом стали нежны, потом потушили свечи, постель была сделана; было долгое путешествие с несказанной радостью, горечью, обидами, прелестью. Потом мы ели котлеты и пили воду с вареньем… Я безумно его люблю…»
Да, москвичом, торопливо убегавшим утром от Кузмина, был Сергей Судейкин, тогда знаменитый уже театральный художник. Для чекистов их связь была бы уголовным преступлением: Сталин уже ввел статью за гомосексуализм. Но одному преступнику, Михаилу Кузмину, к тому времени было уже шестьдесят, а второй, Судейкин – давно эмигрировал. Кто еще был невольным свидетелем тех событий? Олечка Глебова-Судейкина – та, которая, впрыгнув в поезд, на короткое время окажется женой художника; она в 1931 году будет жить в Париже, где скоро станет собирать окурки на улицах (ее видела за этим занятием жена писателя Замятина). Ахматова в 1931-м уже восемь лет как не печаталась, и ни одной ее строки в печати не появится еще восемь лет. А Князев, красавец-гусар, тот давно, еще в 1913 году, застрелился, но остался жить в поэме Ахматовой, в стихах Кузмина. Поэты ведь только делают вид, что умирают, не правда ли?..
Пишут, что Кузмин познакомился с Князевым в Театре интермедий (Галерная, 33), в самом веселом и изысканном заведении города. Его называли еще «Интимный театр», он открылся в 1910 году на месте бывшего театра «Сказка». Здесь, где в пушкинские времена размещалась Иностранная коллегия, был театральный зал в стиле рококо с эффектной скульптурой Аполлона, бряцающего на лире над порталом сцены, фойе с зеркалами, штофными обоями и золоченой лепкой, мавританская гостиная, грот с гипсовыми сталактитами. Все это, кстати, частично сохранилось, но тогда, в 1910-м, Мейерхольд, Кузмин и Пронин открыли здесь театр маленьких комедий, пантомим и сольных номеров. Театр был необычен уже тем, что вместо кресел в зале стояли столики и можно было заказать вино, чай, пирожные, легкий ужин. «Все было будто в шантанах, но не было пошлости, грязи, отдельных кабинетов, не было той шаблонной эротики, с которой неизбежно встречались посетители “Аквариума”, “Шато-де-флер” и других», – писала игравшая здесь актриса Ольга Высотская, та, которая скоро встретит Гумилева и родит от него сына. Надо ли говорить, что основным режиссером в Театре интермедий был Мейерхольд, драматургом и композитором – Кузмин, именно здесь прозвавший Мейерхольда «доктором Дапертутто», а художниками – Сапунов и уже знакомый нам Сергей Судейкин. Высотская права – шаблонной эротики здесь не было, но я не преувеличу, если скажу, что все тут было пропитано любовью, флиртом, «интимизмом», как говорили тогда. Влюблялись прямо, перекрестно, по диагонали: на вечер, на неделю, на месяц. И не здесь ли Кузмин на прямой вопрос поэта Чулкова, отчего он любит мужчин, ответил: «Очень просто. Я не любопытен». И, подняв свои огромные глаза, добавил: «Мужчин влечет к женщинам любопытство. А я предпочитаю то, что мне уже известно очень хорошо. Я боюсь разочарований…» Чулков помнит, что в ответ расхохотался.
Надо сказать, Кузмин нравился и женщинам[179]. Ведь все видели, как на одной из пирушек ему неожиданно принес две розы от Паллады юный красавец, поэт Всеволод Князев. Кузмин скрупулезно занес в дневник 2 мая 1910 года: «Мне очень понравился проходивший Князев. Вдруг он мне приносит две розы от Паллады. Пошел ее поблагодарить. Звала слушать стихи Князева. Она действительно очень красива…»
К Князеву я еще вернусь, и не раз. А вот про Палладу Старынкевич, самую ветреную и «роковую» поэтессу, стоит рассказать прямо сейчас. Она называла себя «демонисткой», хотя Ахматова о ней скажет коротко: «Гомерический блуд». Не была красавицей, пишет художник Милашевский, но «была неповторима, это больше!» «Когда Паллада шла по улице, прохожие оборачивались… На плечах накидка – ярко-малиновая или ядовито-зеленая. Из-под нее торчат какие-то шелка, кружева, цветы. Переливаются всеми огнями бусы. На ногах позвякивают браслеты. И все это, как облаком, окутано резким, приторным запахом “Астриса”… Денег у Паллады мало. Талантов никаких. Воображение воспаленное…» Перья, ленты, амулеты, орхидеи. Но главное – какая-то смелость, даже агрессивность в отношениях с мужчинами. Да, могла «выдерживать» своего поклонника в соседней гостиной по многу часов, но могла «крутить любовь» и с сыном, и с отцом одновременно. Однажды у нее «накопилось» шесть женихов сразу, которые, узнав друг про друга, в ужасе разбежались. А отец ее, генерал-майор, именно в это время писал ей записки, где, представьте, наставлял ее никогда не оставаться в комнате наедине с мужчиной. Дескать, неприлично! Записки эти она показывала подруге: «Бедный папа…» Знал бы папа о ее «подвигах», о которых все громче говорил весь Петербург.
«У Старынкевичей была традиция давать детям древнегреческие имена, – вспоминал потом один из мужей Паллады, граф Берг, – например, инженерный генерал Олимп Иванович, отец Паллады, имел брата Сократа Ивановича… У Паллады был брат Кронид Олимпович, прозванный голодающим индусом (был еще брат Леон и сестра Лидия)…» Когда-то, в молодости, на каких-то курсах, Паллада вошла, например, в кружок эсеров, где встретила Егора Созонова – боевика-бомбиста. 15 июля 1904 года в каких-то меблированных комнатах на Измайловском проспекте она, тогда семнадцатилетняя девчонка, как пишет все тот же Берг, отдалась ему. Но позже стало известно, что Созонов пришел к ней с бомбой. Знала ли она о ней? Ведь выскочив от нее после пылкой ночи, Созонов, рассчитавший время до минуты, прямо тут же, на Измайловском, швырнул снаряд в проезжавшую как раз в это время карету министра, статс-секретаря Плеве. Плеве, ехавший на доклад к царю в Петергоф, был смертельно ранен, Созонов схвачен, а Паллада, сбежав из дома, обвенчалась с каким-то студентом и родила ему близнецов, которых все считали потом детьми бомбиста… А ведь это только один из «подвигов» ее[180].
Пока были деньги отца, Паллада содержала экзотическую квартиру на Фурштадтской, где грум с «фиалковыми глазами» разносил гостям кофе и шерри-бренди, ловко шагая через оскаленные морды леопардовых шкур. Когда деньги вышли, переселилась на Фонтанку (Фонтанка, 126). Завела салон, где бывали князь Сергей Волконский, граф Валентин Зубов, барон Николай Врангель (все люди, как сказали бы сегодня, сферы культуры), где толпились поэты: Бальмонт, Городецкий, Гумилев, Северянин, Лившиц, Георгий Иванов. А потом, приумножив гостей, переехала жить, представьте, в «Казачьи бани», рядом с Гороховой (Б. Казачий пер., 11), где в нее и влюбится тогда гусарский юнкер, но уже – поэт Всеволод Князев[181]. А в Князева – Кузмин.
Георгий Иванов описал все предельно точно: «От Загородного, у самого Царскосельского вокзала, влево — переулок. Переулок мрачный, грязный. В конце его кривой газовый фонарь освещает вывеску “Семейные бани”. Эстет, впервые удостоенный чести быть приглашенным на пятичасовой чай к Палладе, разыскав дом, увидев фонарь, лоток с мылом и губками, эту надпись “Бани”, – сомневается: тут ли? Сомнения напрасны – именно тут. Самое изысканное, самое эстетическое, самое передовое общество (так, по крайней мере, уверяет хозяйка) собирается именно здесь… Смело толкайте стеклянную дверь с матовой надписью “Семейные 40 копеек” и входите. Из подъезда есть дверка во двор, во дворе другой подъезд… Подымайтесь на четвертый этаж, звоните…»
Фантастика, но и бани, и дверка из их подъезда, ведущая во двор-колодец, – все существует до сих пор. Паллада считала, что это «ужас как экстравагантно». «Где вы живете?» – «В бане. Адски шикарно!» «Хозяйка в ядовитых шелках улыбается с такого же ядовитого дивана, – описывал ее жилище Георгий Иванов. – Горы искусственных цветов, десятки подушек, чучела каких-то зверей. От запаха духов, папирос, восточного порошка, горящего на особой жаровне, трудно дышать. Гости толкутся по гостиным, пьют чай, стряхивают пепел с египетских папирос, вбрасывают монокли, чинно улыбаются, изящно кланяются… Хозяйка, откинувшись на диване с папироской в зубах, рассказывает, “как ее принимали”… в Тирасполе. Ведь она – артистка. Декламирует Бальмонта и “танцует” босиком его стихи». Содом! Но именно здесь брат Паллады, Леон, женатый на сестре Князева Ольге, и познакомил юного гусара с Палладой, в которую тот влюбится. А Паллада, как я уже писал, познакомит Князева с Кузминым, который, в свою очередь, влюбится уже в него. Не знаю, бывал ли в «банях» у Паллады Кузмин (свидетельств этому я не встречал), но дневник его просто пестрит двумя этими именами.
«Уговорили ехать в гостиницу, – пишет он. – Какой-то бордельный притон. В соседней комнате прямо занимались делом, причем дама икала, как лаяла. Паллада приставала… Всеволод нервничал, я драматизировал… Паллада так расстоналась, что я впал в обморок… Потом Паллада прибежала в одеяле, потом Всеволод ложился на меня, целовал, тряс и отходил со словами: “Я больше никак не умею”… Потом история в другом номере, Всеволод одет, в перчатках, кричит, что он Палладу разлюбил, что это – публичный дом, – пишет Кузмин и добавляет: – …что же иначе, милый мальчик, разве Паллада твоя – не последняя мерзавка и блядь?».
Короче, Князев («дитя… розовое, белокурое, золотистое в гусарском мундире», по словам Тэффи), разлюбив Палладу и будучи уже соблазненным Кузминым, потеряет вдруг голову от актрисы, танцовщицы, художницы, подруги Ахматовой Олечки Судейкиной. Жуть! Судейкины и Кузмин стали жить вместе под одной крышей на Рыночной улице (Гангутская, 16). И можете представить, что творилось в голове двадцатилетнего Князева бывавшего там.
Он любил Судейкину (и добьется ее); она любила мужа-художника, но уже прочла нечаянно дневник Кузмина и знала о связи Судейкина и Кузмина; Судейкин, в свою очередь, любил уже актрису Веру Боссе-Шиллинг, которая скоро станет его женой; а Кузмин, живя под одной крышей с бывшим любовником, любил нового – Князева. Вот уж действительно Содом и Гоморра! Недаром Ахматова, дружившая много лет с Судейкиной, скажет, что у Кузмина, от чьих поступков у нас «волосы бы стали дыбом», «все превращалось в игрушки». В стихи, рискну поправить я Ахматову, все превращалось в литературу. Трудно поверить, но Судейкин, убегавший утром по лестнице с витражами, тогда же подарит Кузмину в знак любви картонный домик – макет, сделанный им для театра. Тоже – игрушка… Но игрушка ли? Ведь Кузмин тогда же напишет повесть «Картонный домик» – о том, что случилось, о легкой, призрачной, надрывной жизни поэтов. Там, изображая себя и Судейкина, он даже сформулирует нечто вроде «философии» однополой любви – напишет, что оба они своим искусством и жизнью покажут миру «образец пламенной красоты»…
Да, любовь и страдание у Кузмина всегда сопрягались. Он искал в своей «необычной» любви совершенства, но объекты ее, увы, были просто людьми. «Его трагедия в том, – напишет позже Ольга Арбенина, – что он влюблялся в мужчин, которые любят женщин, а если шли на отношения с ним, то из любви к его поэзии и из интереса к его дружбе». И добавит: настоящим его горем было «желание иметь семью, свой дом»…
Знаете, как они любили друг друга: Князев и Кузмин? Весной 1912 года Князев напишет Кузмину стихи: «Я говорю тебе: “В разлуке // Ты будешь так же близок мне. // Тобой целованные руки // Сожгу, захочешь, на огне”..» Кузмин ответит: «Пожаром жги и морем мой, // Ты поцелуев смыть не сможешь, // И никогда не уничтожишь // Сознанья, что в веках ты – мой». Любовь была, пользуясь выражением тех лет, адская. Но, с другой стороны, мог ли Князев, юноша, которого любили женщины, в кого была влюблена даже Ахматова, который и сам очертя голову ответно влюблялся в них, стать семьей, домом для сорокалетнего поэта?.. Конечно – нет! В том и дело, что поэт искал дом, а получался, образно говоря, вечный «картонный домик». Декорация, игрушка…
29 марта 1913 года в Риге, где был расквартирован 16-й Иркутский гусарский полк, Князев выстрелил в себя из браунинга. Ему было двадцать два года. До этого в Ригу к нему приезжал сначала Кузмин, потом Ольга Судейкина. Но последней каплей, толкнувшей к самоубийству, стал какой-то скандал Князева с женщиной легкого поведения (по другой версии, как я писал уже в главах об Ахматовой, с дочерью генерала), которая требовала, чтобы он женился на ней, и жаловалась на него его командирам…
Когда его хоронили на Смоленском кладбище, мать Князева, глядя Судейкиной прямо в глаза, сказала: «Бог накажет тех, кто заставил его страдать». А сестра красавца-гусара, напротив, просила у Ольги прощения за то, что дурно о ней отозвалась. «Понимаете, – смущенно рассказывала Судейкина, – она просит у меня прощения – у меня, которая сама должна была бы умолять ее об этом!» Ни Судейкина, ни ее наперсница Ахматова уже через восемь лет после похорон не смогут найти на Смоленском могилу «глупого мальчика». «Это где-то у стены», – будет упорно твердить Судейкина.
У стены ли?.. Ведь вечная могила поэта, – в стихах. В «Поэме без героя» Ахматовой, где описана эта история, в портрете Кузмина и Князева кисти Судейкина, в оставшихся нам дивных стихах Кузмина, в мемуарных историях.
Кузмин, кстати, на похороны Князева не придет. У него – новый роман. Эта любовь будет длиться двадцать три года, до самой смерти поэта. Он наконец попытается все-таки создать дом, свою семью. Но между двумя мужчинами опять встанет женщина. Как раз та актриса и художница, из-за которой соперничали когда-то Гумилев и Мандельштам…
Впрочем, о последнем любовном треугольнике поэта, о страдании, растянувшемся на десятилетия, я расскажу у последнего дома Кузмина.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.