Антология новейшей русской поэзии у Голубой Лагуны. Данила Давыдов

Антология новейшей русской поэзии у Голубой Лагуны.Данила Давыдов

Сост. К. Кузьминский, Г. Ковалев. Т. 1. Изд. 2-е, стереотипное, испр. М.: Культурный слой, 2006. 538 с. Тираж 1000 экз.

Есть поэтические антологии, ценные исключительно своим наполнением, текстами, помещенными в них, — и есть антологии будто бы самодостаточные, являющиеся литературными памятниками как целостность. Таково собрание Ежова и Шамурина (1925) [124], таков «Якорь» (1936) Адамовича и Кантора [125] (вероятно, и Евгений Евтушенко строил свои «Строфы века» [126] не без оглядки на возможность для антологии подобной судьбы, но, очевидно, по причине максимальной неадекватности формата материалу, не преуспел). Ко второй категории, безусловно, следует отнести и антологию Кузьминского — Ковалева, стереотипное переиздание первого тома которой я здесь и рассматриваю (сам факт переиздания подтверждает статус памятника, присущий данному проекту). Более того, антология «У Голубой Лагуны» при ближайшем рассмотрении предстает чем-то большим, нежели поэтической антологией. Это, безусловно, рупор Константина Кузьминского (о роли его сосоставителя, Григория Ковалева, скажем несколько ниже), его трибуна, его книга воспоминаний, его «лонг-лист» новейшей русской поэзии, портрет его пристрастности, портрет поколения, как оно виделось составителю. Короче говоря, это издание — нечто, неотрывное от фигуры Кузьминского, некоторое автономное продолжение его тела. «Антология давно превратилась в автобиографию» [127], — собственные слова Кузьминского.

Тотальность личностного начала, подчеркнутая Кузьминским: «Это МОЯ история поэзии за последние четверть века» (с. 17), — парадоксально сочетается с составительской задачей: «… данная антология стремится, но пока не может покрыть ВСЮ российскую поэзию последних двух десятилетий. Всю — я имею в виду ту, которая нуждается в этом» (там же). Между этими двумя высказываниями Кузьминского располагаются разнообразные факторы, объективные и субъективные, предопределившие уникальность проекта «У Голубой Лагуны». Попробую выделить важнейшие из них.

Следует, видимо, разделить субъективность, заданную внешними факторами, и субъективность как таковую, субъективность волюнтаристскую. В проекте Кузьминского присутствуют оба начала, и они столь взаимосвязаны, что их нелегко разделить, — однако необходимо.

Продолжу цитировать предисловие (точнее, одно из предисловий) Кузьминского: «… картина составляется по наиболее популярным (а потому и наиболее доступным) рукописям, циркулирующим в поэтических и артистических кругах. По тому, что зналось в Москве и Ленинграде. Поэтому, за немногими исключениями, отсутствуют тексты поэтов: Киева, Одессы (а и там, и там — их много, русскоязычных), малых городов Украины и России, поэтов Сибири (за исключением „геологических“, ленинградцев), даже не знаю — есть ли они там, городов провинциальных, Прибалтики и Закавказья , словом, круг замыкается на Москву—Ленинград» (там же).

Это очень характерное — и на редкость ответственное заявление (что знаю, то знаю, что нет — то нет), вообще-то, независимо от принципиальных антифилологических установок Кузьминского (ему принадлежит известное высказывание: «А профессоров, полагаю, надо вешать»), четко обрисовывающее одну из главных проблем, возникающую перед нами при обращении к неподцензурной, андеграундной словесности.

Дело в том, что пространство неофициального письма являло собой достаточно уникальный феномен, отличный и от неконтинуальных образований (фолькор, примитив), и от континуально-целостных, иерархически выстроенных (будь то литература в эпохи относительно независимого существования или официозная советская литературная машина). Литературный (да и всякий) андеграунд системен, но это система разомкнутая, максимально неоднородная, несогласованная, дискретная, вне— или, точнее, многоиерархичная. Рассредоточенность авторов, их вынужденное незнакомство со всем контекстом несоветской словесности вели к созданию субиерархий — кружков, групп, самиздатских журналов; отсюда же — возникновение мифов (например, о гениальных поэтах Александре Ривине и Роальде Мандельштаме, отраженных и в рецензируемом томе «У Голубой Лагуны» — по вполне не зависящим от составителя причинам). Однако, на определенном этапе, для ряда деятелей неофициальной культуры стала очевидной необходимость связи, проявленности всего ценного, что есть в рамках андеграундного поля. По причинам, которые здесь нет места обсуждать, центром консолидации стал Ленинград. Феномен ленинградского самиздата явился именно этой — мерцающей, но все же реальной, — связью между разнообразными мини-контекстами (группы, отдельные авторы), правда, в основном, внутри Ленинграда (и, в меньшей степени, Москвы, для которой были характерны иные формы нонконформистской самоорганизации). Кузьминский, безусловно, явился одной из центральных фигур этого объединительного движения: этапами его деятельности на данном поприще явились альманах «Призма», «Антология советской патологии», антологии «Живое зеркало» и «Лепрозорий-23». Уже в эмиграции Кузьминский продолжил — на качественно ином этапе — эту работу многотомником «У Голубой Лагуны».

И здесь нужно подметить одно обстоятельство, принципиально корректирующее устоявшее представление о волюнтаризме Кузьминского. Дело в том, что при всех особенностях позиционирования составителя антологии, ему присуще редкое и крайне ценное свойство: тотальность обзора (точнее, учитывая внешние условия, стремление к нему). Не академический объективизм — но желание охватить максимум неизведанных областей запретной словесности, извлечь из небытия как можно больше незаслуженно замолчанных имен.

Это особенно ценно на фоне характерной для русской словесности всех флангов и в любые времена особенности изымать из архива культуры все, сколь-нибудь не укладывающееся в прокрустово ложе той или иной идеологии, того или иного вкуса, той или иной партийности. Болезненное желание, часто упреждающее реальное течение истории, увидеть «сухой остаток» словесности, канонизировать его и сделать незыблемой основой литературной иерархии — вот подлинный бич писательского мира, ложный снобизм под видом хорошего вкуса, на деле же — лень плюс безграмотность, дающие в результате патологическую боязнь познания. Четыре великих поэта, или десять, или двадцать, — все равно это брезгливое самоограничение неплодотворно, ибо плодит на следующих этапах все большее и большее замыкание на собственных конструктах, все большее и большее удаление от реалий литературного движения.

Огромная заслуга Кузьминского — в его «горизонтальном» подходе к материалу, в его установке на пренебрежение внешними (особенно внелитературными) репутациями. Да, он отсекает, к примеру, ряд несоветских по сути, может быть, достойных, но имевших в СССР доступ к печатному станку поэтов: «Не перепечатывать же, скажем, Алексея Зауриха или Юнну Мориц, Петра Вегина и Олега Чухонцева. Эти поэты избрали другой путь в литературу — пусть благополучно и следуют ему. Не перепечатывать же Колю Рубцова, посмертно взятого в классики [128], когда не опубликованы еще покойные Алик Мандельштам и Леонид Аронзон» (цитирую всю ту же страницу все того же предисловия). То же касается и ряда поэтов, ангажированных уже эмиграцией, ставших эмигрантским истеблишментом (или — отмечу справедливости ради — показавшихся Кузьминскому таковыми). Не публикуются не потому, что плохи, а потому, что другим нужнее, — и другие нужнее читателю (хотя какой там читатель при мизерных тиражах…), поскольку еще не прочитаны как должно, а то и вовсе никак не прочитаны. В этом смысле такой широты обзора, как Кузьминский — насколько это было осуществимо в те времена, — не достиг никто [129]. Волюнтаризм же Кузьминского — в том аспекте антологии, который выносит «У Голубой Лагуны» за жанровые ограничения, то есть именно в личностных организации и аранжировке публикуемого материала. Это касается в первую очередь вступительных статей и комментариев к подборкам, а также мемуарных очерков Кузьминского, которые образуют особого рода каркас проекта. Эти пристрастные до крайней грубости и откровенности заметки (интересно, что выступившие в антологии в схожих жанрах Лев Лосев и даже Эдуард Лимонов куда более нейтральны в своих интонациях) почему-то вызывали и вызывают оторопь у ряда коллег.

Меж тем, мне представляется, именно они придают антологии Кузьминского характер не просто собрания текстов — но авторского проекта, именно они работают на значение «У Голубой Лагуны» как памятника литературной жизни и литературного быта не очень еще давних времен. Кузьминский совершает удивительный кульбит: он предлагает «два в одном», а уж трудность разделения этих субстратов — не его проблема. Меж тем читать антологию надо, по-разному фокусируя свой взгляд (как при рассматривании картинок Эшера: из одного рисунка выглядывают то рыбы, то птицы). То улавливается слой вынужденно субъективного, но стремящегося к максимальной полноте обзора новейшей неофициальной поэзии, то — крайне пристрастный, жесткий и мало кого устраивающий, но выстраданный авторский взгляд на бытование этой самой неофициальной литературы. Не все замечают, но почти все разгромные эскапады Кузьминского касаются именно способов бытования письма, но не самого письма. Кузьминский одновременно и разоблачает мифы, пытаясь извлечь из недр андеграунда десятки имен, сотни текстов, продемонстрировать извлеченное во всей его самобытности, сказать: на самом деле оно устроено вот так, — и, одновременно, создает мифы, выстраивая причудливые конструкции, долженствующие отобразить мир неофициальной поэзии и, шире, культуры. Миф в данном случае, — не ложь, не искажение, но предание обыденности некоего эпического ореола, исполненной пафоса ауры.

В этом смысле даже двойная маркировка составительских имен работает на живое творение литературной истории. Уникальная фигура Григория Леоновича Ковалева (1939—1999), слепого с детства, блистательного ценителя поэзии и ее собирателя, — символ неофициальной культуры. По Кузьминскому, Ковалев «сыграл в создании этой антологии роль, едва ли не главную. Во всяком случае, все лучшее собрано им или благодаря ему. Я только продолжил» (с. 18). Безусловно, в издаваемой в США антологии Ковалев не мог принимать деятельного участия, но само его имя рядом с именем Кузьминского оказывается знаком поэтической, антиакадемической, «горизонтальной» самоорганизации и занимает в подобном статусе совершенно законное место на обложке «У Голубой Лагуны».

В первом томе — стихи (иногда обширные подборки, иногда один-два текста) А. Ривина, С. Красовицкого, А. Вольпина, Р. Мандельштама, поэтов «филологической школы» (Л. Виноградов, М. Красильников, В. Уфлянд, М. Еремин, С. Кулле, А. Кондратов), В. Хоромова, С. Вольфа (предстающего фигурой легендарной), «лианозовцев» (Е. Кропивницкий, Г. Сапгир, И. Холин, Ян Сатуновский), С. Чудакова (как и Вольф, мифологизированного), представителей «геологической школы», Г. Горбовского, образования, названного «формальная школа» (Г. Айги, В. Бурич, Г. Худяков и отнесенный сюда Вс. Некрасов), поэтов из журнала «Синтаксис»… Список впечатляет даже сегодня, когда значительная часть этих авторов издана, в том числе на родине, достаточно полно. Однако хочется добавить во все это великолепие ложку дегтя: сегодня, публикуя «У Голубой Лагуны» как памятник, во всей его неизменимой целостности 1980 года, не следовало ли бы добавить комментарий года 2006-го? Ведь Роальд Мандельштам, Кропивницкий, поэты «филологической школы», отчасти Айги, Сапгир, Холин изданы полнее, многие тексты можно было уточнить… Однако, с другой стороны, это разрушило бы антиакадемический пафос Кузьминского, «приручило» бы его необузданный проект. Так что стоит прислушаться к завершающему том лозунгу: «Ipse quod paui, faciant meliora po tentes. — Я сделал, что мог, кто может, пусть сделает лучше».

Переиздание хотя бы и только первого тома — подвиг (который, увы, немногие оценят). Но, конечно же, это лишь вершина айсберга: издание многотомно [130], и кто знает, удастся ли энтузиастам продолжить это благородное дело.