Дина Хапаева. Герцоги республики в эпоху переводов. Дмитрий Иванов

Дина Хапаева. Герцоги республики в эпоху переводов.Дмитрий Иванов

Гуманитарные науки и революция понятий. М.: Новое литературное обозрение, 2005. 264 с. Тираж 2000 экз. (Серия «Научная библиотека», вып. LIV)

Социальные науки переживают сейчас не лучшие времена, и вряд ли они вообще переживут их. Эти диагноз и прогноз, данные Диной Хапаевой в ее книге «Герцоги республики в эпоху переводов», едва ли являются сенсацией для тех, кто профессионально занимается философией, историей, социологией. Дискурсу о кризисе социальных наук уже лет тридцать. Но представляемая книга не очередной алармистский манифест, а оригинальное науковедческое исследование, в котором дискурс о кризисе открывается читателю как доминанта профессиональной идентичности и методологических исканий нынешнего сообщества интеллектуалов. Автор книги не столько обращается с речью к профессиональному сообществу или к публике, сколько обращает к читателю речь самого сообщества. Эта речь о кризисе и судьбах гуманитарного знания отчетливо звучит в анализируемых в книге научных публикациях и, особенно, в собранных автором интервью с заметными представителями французского и российского научных сообществ. Именно эмпирически фиксируемая автором регулярность кризисной самоинтерпретации гуманитариев вызывает желание обсудить поднятые в книге проблемы.

Главная проблема — научный статус гуманитарного знания, а точнее, его легитимность в качестве знания научного. Лейтмотив публикаций и высказываний членов научного сообщества — удручающее отсутствие парадигмы, то есть объединяющей и мобилизующей научное сообщество концепции исследовательской деятельности. Отсутствию единого подхода к работе и единых критериев оценки результатов работы сопутствует упадок общественного влияния интеллектуалов. Как вернуть научность (читай: теоретическое единство) гуманитарному знанию и тем самым оправдать в глазах общественности его существование? Простое решение вопроса: импортировать парадигму из более развитых зарубежных научных сообществ. В книге период конца 1980 — конца 1990-х описывается как «эпоха переводов». Автор констатирует, что парадоксальным образом во Франции и России пафос деятельности переводчиков и издателей был одним и тем же: заменить «нашу идеологию» на «их науку». Этот, по выражению автора, «посттоталитарный сценарий» развития социальных наук оказался не слишком удачным. Переводы не решили проблему. Они не принесли с собой ничего, что стало бы заменой диамата и истмата в качестве парадигмы в России или, соответственно, заменой структурализма, марксизма, фрейдизма во Франции. Надежды на замещение доморощенного догматизма импортным объективным знанием не оправдались. В результате такого разочарования интерес к стратегии импорта социальных наук снизился, о чем свидетельствует, по мнению автора, динамика доли переводов в общем объеме издаваемой литературы.

Как социолог, не могу удержаться от придирок к этому выводу. Приведенная в книге статистика по социологической литературе (8% переводов в 1989, 24% в 1990, 18% в 1992, 7,5% в 1994) без указания базы, от которой проценты высчитывались, создает впечатление подъема энтузиазма, а затем разочарования в переводной литературе и в самой затее реконструкции отечественной социологии на подлинно научной основе. На самом деле поток переводов в социологии не убывает, просто объем изданий русскоязычной литературы по сему предмету вырос в разы. А это можно интерпретировать как свидетельство не пессимизма и растерянности накануне заката, а активных теоретических и методологических исканий в пору подъема социальных наук. Впрочем, можно не углубляться в эту тему, поскольку тезис о разброде и шатаниях в рядах гуманитариев автор предпочитает аргументировать прямой речью членов научного ообщества, а не корреляционным и регрессионным анализом, и начатый было анализ «странностей эпохи переводов» бросает, едва начав книгу. Анализ состояния книжных полок плавно переводится в анализ состояния умов.

Диагноз автора неумолим: исследователи-гуманитарии страдают «синдромом парадигм», вызванным «хронической болезнью социальных наук» — позитивизмом. Именно так характеризуются поиски «новаторов» во Франции 1990-х годов. Призывы историков Ж. Нуарьеля, Г. Моно, социологов Л. Тевено, Б. Латура и др. обратиться от дискурсов, апеллирующих к игре означающих и означаемых, симулякрам и конструктам сознания, «назад к реальности», к «познанию истины», реабилитировать идею «естественности гуманитарных наук» свидетельствуют о том, что «методологическая растерянность, оставшаяся на месте рухнувших парадигм, усталость от постмодернизма и проблем, поставленных им перед гуманитарным знанием, обернулась стремлением вернуться в мир тех основ, которые некогда казались непоколебимыми» (с. 74).

Стремление обрести парадигму, единую и неделимую, безусловно, укоренено в позитивистском проекте научного знания. Сама констатация кризиса уже предполагает позитивистское видение предмета анализа: научное знание развивается линейно, период роста сменяется застоем или даже упадком, нужно предпринять, пока еще не поздно, скоординированные усилия по изменению ситуации к лучшему. Приводимые в книге размышления так называемых анти-позитивистов воспроизводят ту же логику. Например, В. Воронков сетует на теоретическую и методологическую отсталость отечественной социологии, связывая сей печальный факт с тем, что «…в России „спора о позитивизме“ не случилось. А потому и качественные методы социологического исследования воспринимаются абсолютным большинством социологов как „мягкие“, или даже „ненаучные“» (с. 143). В. Воронков вот уже полтора десятилетия настойчиво предлагает двинуть социологию вперед на основе замены «неправильного» позитивизма «правильной» качественной методологией. Так что идеи позитивиста Огюста Конта о прогрессе научного знания и идеи неопозитивиста Томаса Куна о нормальной науке живут и побеждают в творчестве всех постпозитивистов. И французских и русских, и сторонников позитивизма и противников его.

Хапаева дистанцируется от явного позитивистского пафоса одних своих информантов, с чуть заметным сочувствием оценивает внешне антипозитивистский, но по сути тоже позитивистский пафос других. А в итоге приходит к выводу, что общей отличительной чертой умонастроений изучаемого сообщества является «…стремление сформулировать новую теоретическую программу, которая позволила бы заявить о конце кризиса социальных наук и стать доказательством их социальной полезности» (с. 154).

Описываемый в книге синдром парадигм наводит на мысль, что позитивизм — это безусловный рефлекс, опережающий всякую рефлексию. Укрепляет в этой мысли длинная выдержка из работы Н. Копосова, чей проект критики социальных наук предполагает вскрытие логической структуры исторических понятий, балансирующих между логикой имен собственных и логикой общих утверждений. Критика, с которой автор очевидно солидаризируется, исходит из представления о мире, «в котором индивиды предшествуют общностям» (с. 190). Упомянутая выдержка открывается большой посылкой: «Если индивиды предшествуют категориям…» И это «если» великолепно! Платоновские идеи и припоминание, кантовские трансцендентальные формы чувственного восприятия и категории чистого разума пройдены и сданы на экзаменах, а критика социальных наук вырастает из стихийного, рефлекторного позитивизма, неколебимой веры в абсолютную реальность единичного, фактического. И эта вера объединяет в самоидентификации с кризисом социальных наук и фрондирующих антипостмодернистов, и апеллирующих к постмодернизму антипозитивистов, и автора.

В основе концепции кризиса социальных наук лежит отождествление теоретико-методологического «единообразия» и собственно «научности». Будучи социологом, могу проанализировать генезис обсуждаемого кризиса на известном мне материале [194]. Дискурс о кризисе социологии возник в ситуации мультипарадигмальности [195], сложившейся уже в начале 1960-х годов. В книге Хапаевой парадигмальный кризис во Франции описывается как событие 1980-х, когда прекратилось господство структурализма, доминировавшего в сознании и практиках членов научного сообщества в 1960—1970-х. В американской и европейской социологии парадигмальный кризис разразился в 1960-х, когда саркастические выпады Питирима Сорокина против «квантофрении» и Миллса против «большой теории», критика Джорджем Хомансом, Гербертом Блумером и Гербертом Маркузе, а затем феноменологами зацикленности на равновесии системы «дошли» до большинства социологов и разрушили господство структурного функционализма.

На статус переопределения предмета, методов, общественной роли социологии стали претендовать, наряду с выжившими функционализмом и марксизмом, теория социального обмена, символический интеракционизм, феноменология, социальный акционализм и пр. В условиях нарастания числа концепций, претендующих на роль общесоциологической теории (или основы для разработки такой теории), социологическое сообщество столкнулось с практически неразрешимой проблемой выбора одной наилучшей, которая была бы универсальной методологической основой исследовательской работы. Еще в самом начале 1960-х годов Ч. Р. Миллс, полемически заостряя эту проблему создания оптимальной парадигмы, заявлял, что какая бы то ни было общая теория вообще не нужна, поскольку каждый социолог, находящийся в конкретной ситуации исследования, «сам себе методолог». Тенденция теоретико-методологической дифференциации и нарастающего дробления социологического сообщества на группы, придерживающиеся альтернативных подходов, разрушала традиционный образ науки, в которой должна быть лишь одна объединяющая научное сообщество парадигма. Поэтому эта тенденция переживалась социологами как кризис.

С конца 1970-х острую конфронтацию между приверженцами макро— и микросоциологических теорий, количественных и качественных методов сменила тенденция поисков компромисса. Так называемые интегративные парадигмы создали Хабермас (теория коммуникативного действия), Гидденс (теория структурации), Бурдье (конструктивистский структурализм). Несмотря на популярность, которую приобрели в социологическом сообществе теории Хабермаса, Гидденса, Бурдье, прежде созданные парадигмы не утратили влияния. Усилия по интеграции обернулись усугублением ситуации мультипарадигмальности в социологии.

Начиная с выхода работы американского теоретика Джорджа Ритцера «Социология: мультипарадигмальная наука» (1975) постепенно получил распространение и стал доминирующим взгляд на социологию как науку, для которой множественность альтернативных теоретико-методологических позиций и подходов является нормальной, поскольку де очень сложны, разнообразны и изменчивы сами социальные явления и процессы. В результате с конца 1970-х преобладающей формой построения работ по общей социологической теории стало метатеоретизирование , то есть не создание новой теории, а систематическое изложение альтернативных теорий и комментирование их, нацеленное на раскрытие базовых принципов и логики построения теорий. Примерами такого рода теоретизирования «второго порядка» могут служить широко известные работы: «Структура социологической теории» (1978) Джонатана Тернера, «Теоретическая логика в социологии» (1982—1983) Джеффри Александера, «Современная социологическая теория» (1983) Джорджа Ритцера. В этих работах отчетливо видна новая тенденция: дебаты о том, что предпочтительнее и перспективнее для развития социологии — макросоциологические или микросоциологические теории, качественные или количественные методы, завершились принятием идеи релятивизма, относительной ценности и взаимодополнительности альтернативных подходов. Даже постмодернистская критика (Фуко, Лиотар, Бодрийяр), настаивающая на смерти социального, а стало быть, и социальных наук, нынешним поколением теоретиков инкорпорирована в дискурсивную формацию этих самых наук.

В России процесс развивался аналогично и синхронно с парадигмальным кризисом и последующей «нормализацией» мультипарадигмальности в Америке и Европе. Возрождение социологии в период хрущевской «оттепели» происходило в форме рецепции идей и подходов, выработанных в Европе и Америке. Техника такой теоретической легитимации социологии превратилась после выхода работы Г. Осипова «Современная буржуазная социология: Критический очерк» (1964) в особый жанр теоретизирования. Такие «критики» западной социологии, как И. Кон, В. Ядов, Ю. Давыдов и многие другие, анализируя зарубежные работы, добывали для собственных исследований и исследований коллег концептуальный материал — теоретические модели, эмпирические методики, которые часто выдавались советскими социологами за собственные разработки, поскольку заимствование идей «буржуазных» исследователей могло быть признано «идеологической диверсией». Кроме того, концептуальные новации допускались только в рамках «конкретных» социальных исследований, то есть на уровне сбора и анализа эмпирических данных. Теоретические поиски были фактически под запретом, поскольку статус единственно верной теории был закреплен за сталинской версией исторического материализма. Поэтому важнейшей теоретико-методологической находкой всего периода советской социологии следует признать сформулированную в начале 1970-х годов концепцию трехуровневой структуры социологического знания: социально-философская общая теория (исторический материализм) — частные социологические теории — эмпирический базис. Социологи получили возможность теоретизировать и воспользовались ею для более активной адаптации западных теоретических моделей к отечественному материалу. В результате к концу 1970-х в отечественной социологии негласно утвердились структурно-функционалистские, неомарксистские идеи и идеи символического интеракционизма. Теоретико-методологический плюрализм, характерный для постклассической социологии на Западе, в России сложился в специфической форме латентной ревизии господствующей доктрины исторического материализма.

В постсоветской социологии латентная мультипарадигмальность сменилась явной. Запоздалые дебаты о предмете и методах социологии между «не читавшими Парсонса», «читавшими Парсонса» и «читавшими Бурдье» начались в конце 1980-х годов и выдохлись к концу столетия. Описываемый Хапаевой синдром парадигм перестал быть острым, а рецидивы его остаются маргинальными, не захватывают большинство академического сообщества. В «безнадежное предприятие» (с. 61) по поиску парадигмы (от структур к акторам и далее везде) включается все меньше исследователей. Так что ярко представленные в книге французы и россияне, делающие «экзистенциальный» выбор между реализмом и конструктивизмом, количественными и качественными методами, попросту «застряли» где-то в 1970-х. И это их проблема. А проблема мультипарадигмальности в социологии решается иначе.

Существуют три варианта решения проблемы мультипарадигмальности: 1) мультипарадигмальность — признак ненормальности науки; 2) мультипарадигмальность — нормальное состояние для социальных наук в силу их специфики; 3) никакой мультипарадигмальности нет, а множественность альтернативных теорий есть в любой науке.

Первый вариант решения обсуждается в представляемой книге и служит основой драматургии и драматизации повествования, хотя де-факто от него уже лет двадцать как отказалось социологическое сообщество. Требование теоретико-методологической унификации не является руководящим принципом ни для профессионалов, ни для публики. Второй вариант решения преобладает и теоретически (теория — это сумма всех достижений от Конта и Маркса до Бодрийяра и Бурдье), и институционально (разделение на сферы «наук о природе» и «наук о духе»), и психологически («да, у нас не так, как в физике, но мы не хуже, мы просто другие»).

Извечный психологический комплекс «физики» в книге Хапаевой возникает ближе к концу повествования и оборачивается аргументом в пользу идеи тотального кризиса научности, попутно захватившего и социальные науки. Обильно цитируемый роман Мишеля Уэльбека «Элементарные частицы» используется как источник сведений о состоянии дел в теоретической физике. И это симптоматично! Проблема «нормальности», «научности» социальных исследований все-таки решается через отождествление естественных наук и «неестественных» социальных наук.

Известные со времен Эйнштейна и Бора парадоксы традиционной интерпретации процессов на микроуровне не подорвали физику как науку, а привели к демаркации границ между «зонами ответственности» разных и в общем-то взаимоисключающих теорий. Классическая механика, основывающаяся на принципах, заложенных еще Исааком Ньютоном, квантовая механика, базирующаяся на постулатах Нильса Бора, релятивистская механика, разработанная Альбертом Эйнштейном, являются различными парадигмами. Но каждая из этих теоретических моделей физических явлений применяется в четко определенных границах. Граничными условиями являются скорость и размер объектов. Релятивистская механика применяется только к описанию и объяснению физических процессов, протекающих со скоростями, близкими к скорости света. Квантовая механика применяется только к описанию и объяснению физических явлений, возникающих на уровне микрочастиц. Таким образом, новые парадигмы не исключают утвердившихся ранее, а ограничивают их применение и дополняют систему теоретических моделей. Слепым пятном на карте теоретической физики остается зона релятивистской квантовой механики, над разработкой которой исследователи бьются, несмотря на предостережения Уэльбека и его (по)читателей о грядущей катастрофе.

В современной социологии нет столь же строго заданных (в виде количественных параметров) граничных условий. Но они существуют, и современные исследователи интуитивно их распознают и на практике их придерживаются. Прагматически, а не идеологически подходя к макро— и микросоциологическим теориям, количественным и качественным методам, исследователи выбирают те, что адекватны в ситуации данного исследования, и легко переходят к другим при других предмете и задачах исследования. В результате этого прагматического поворота, а не общего кризиса научности, происходит то, что так метко обозначено Хапаевой как обретение исследователями «имени собственного», тогда как «нарицательные имена „парадигм“, „научных школ“, „течений“ больше не работают ни во Франции, ни в России, ни даже в США» (с. 193).

В означенном прагматизме исследователей и заключается третий вариант решения проблемы мультипарадигмальности, а точнее, проблемы отсутствия общей «большой» парадигмы: в любой современной науке нет парадигмы как общей (универсальной) теории, но есть концептуальный порядок — система теоретических моделей, каждая из которых служит адекватным средством описания и объяснения явлений и процессов в области, определяемой граничными условиями.

Так что отсутствие парадигм(ы) не означает кризиса научности. Но персонажи книги этот кризис переживают. Значит, проблема кризиса социальных наук все-таки есть, но она в другом. И автор находит это «другое». Это проблема полезности. Идентичность исследователей / интеллектуалов распадается из-за неудач социальных наук в деле масштабной социальной инженерии. Со ссылкой на работы Н. Копосова автор констатирует: «Социальные науки возникли как идеология интеллектуалов, обосновывая право последних на превращение в новую общественную группу, которой удалось навязать свои ценности и интересы обществу. Неотъемлемой частью этой идеологии стала идея преобразования общества. Именно вера в способность избавить общество от его пороков давала право социальным наукам врачевать его недуги; способность ответить на вопрос „Что нужно для совершенствования общества?“ являлась главным гарантом их неизменной популярности, политической значимости, условием sine qua non их легитимности» (с. 60—61). Именно так в конце XIX века интеллектуалы стали заменой аристократии, стали «герцогами республики».

К концу XX века масштабные проекты лучшего общества оказались скомпрометированы, и автор демонстрирует, что исследователи все больше предпочитают прагматизм как «трезвый», свободный от идеализма подход и к теории / методу и к самой социальной действительности. Так, декларируя отказ от идеологической и политической функций социальных наук, дискредитированных «интеллектуалами», Лоран Тевено заявляет, что социальные науки надо переделать так, чтобы не быть привязанным к доктрине «большой» парадигмы и не «проводить время в ответах на последние вопросы современности» (с. 39).

Распространение таких установок в сообществе исследователей описывается Хапаевой как «прагматический поворот» в социальных науках, утомленных идеологическими спорами. Однако подлинный прагматизм заключается вовсе не в методологических исканиях а-ля Тевено, а как раз в обращении к современности, игнорируемой «новаторами». Их поиски новой парадигмы бесплодны не потому, что не удается выработать хорошие правила работы, а потому, что парадигмами в первоначальном смысле этого термина, то есть образцами для постановки и решения исследовательских проблем, всегда становятся результативные конкретные исследования, а не методологические штудии. Парадигму дает объект, а не метод. «Самоубийство» Дюркгейма и «Протестантская этика» Вебера даже после того, как были многократно продемонстрированы дефекты методологии и выводов, вдохновляют новых исследователей, а их же отвлеченные рассуждения о правилах социологического метода не вдохновляют даже историков социологии.

Лидеры так называемого прагматического поворота неверно истолковывают те же факты, которые предъявляет читателю Хапаева. Факт первый: «герцогов республики» больше не слушают, то есть философы, историки, социологи, филологи утратили былое влияние на публичные дебаты о решении жизненно важных проблем людей, о судьбах страны и человечества. Факт второй: социальные науки — это рафинированная идеология террора, или, выражаясь более изящно, интеллектуальный проект / дискурс власти «третьего сословия», буржуа. Из этих двух фактов можно вывести печальный тезис об упадке социальных наук. Но можно к ним добавить два других факта, и картина меняется.

Факт третий: нынешние буржуа, отвернувшись от «герцогов республики», хотят слушать других. В представляемой книге описываются дебаты о «поп-науке». Есть историки, примером служит А. Эткинд, которые хотят делать науку интересно, создавать научные труды как нон-фикшн. Товарищи по историческому цеху сомневаются в научности, а то и не сомневаются в ненаучности такого подхода. Солидаризируясь с идеей нон-фикшн, беру на себя смелость предложить не просто заинтересовывать, а очаровывать, пленять (glamour) аудиторию. Перспективна не поп-наука, а глэм-наука. И это не будущее социальных наук, а их интенсивное настоящее. Вместо лозунга «Назад к реальности» прагматикам впору провозглашать: «Больше гламура». Интеллектуальные, исследовательские практики гламура легко вычленяются при взгляде на глянцевые журналы. Рецепт актуальности, истинности, практической значимости прост. В качестве объекта берется «горячая пятерка»: роскошь,

экзотика, эротика, что-нибудь розовое, кто-нибудь белокурый. В качестве метода применяется «горячая десятка»: топ-лист, рейтинг, хит-парад (звезд, правил, секретов, проблем, решений…). Те же техники можно без труда найти в книгах по экономике, менеджменту, маркетингу, PR, весьма востребованных публикой и формирующих современное знание о современной социальной реальности.

Факт четвертый: экономика, менеджмент, маркетинг и т. п., развиваемые в направлении глэм-науки, задают новый режим существования социальных наук, не испытывающих никакого кризиса. Это социальные науки, хотя они исследуют не ту социальность, что представлена в проекте Конта и его последователей. Социальность «третьего сословия» с его ценностями гражданских прав и трудовой этикой становится маргинальной. Новая социальность создается «средним слоем» — разного рода проект-менеджерами и креативными директорами не в производстве и революционной борьбе, а в потреблении и PR-акциях. Там же и исследуется.

Мучительные искания французских и российских «новаторов», «позитивистов», «прагматиков», представленные Хапаевой, вызывают в памяти находки двух немцев. У Ницше можно позаимствовать подходящие названия для нового состояния социальных наук: злая истина и веселая наука, а у Гуссерля есть великолепное определение научной объективности: истина одна, независимо от того, созерцают ли ее люди, боги, ангелы или чудовища. Боги ушли в прошлое с теологией, развенчанной философами-просветителями и Контом, люди вместе с социологией направлены туда же философами-постмодернистами. Настала пора озаботиться восприятием истины современными ангелами и чудовищами, живущими по обе стороны экрана телевизора, монитора компьютера, наушников ай-пода.

Подведем итог нашему обсуждению проблемы кризиса социальных наук: нет кризиса, есть реконфигурация.

1. Нет никакой проблемы в мультипарадигмальности или отсутствии единой парадигмы. «Разруха в головах» исследователей, экспертов, «новаторов», «герцогов». Прагматики вполне успешно могут руководствоваться существующим порядком теоретических моделей.

2. Отсутствие великих новаций не означает конца социальных наук. Эпоха переводов сменилась эпохой учебных пособий и технических руководств. «Герцогов республики» сменили «гуру менеджмента».

3. История, филология, философия, социология маргинализируются, а экономика, менеджмент, маркетинг, PR процветают.

Скептическое отношение к дискурсу кризиса социальных наук мне бы никак не хотелось распространять на книгу Дины Хапаевой. Редкий академический труд сейчас вызывает желание детально обсуждать его содержание. Помимо множества метких замечаний и тонких наблюдений, уже упомянутых выше, рекомендую:

1) прекрасное описание того, как думают историки, филологи, социологи, «подзастрявшие» где-то в прошлом веке, когда парадигмы были «большими»;

2) прелестные фото интеллектуалов — персонажей повествования, позволяющие создать «фоторобот» поколения кризиса социальных наук;

3) очаровательные заголовки разделов, образующие самостоятельное произведение.

В общем, по прочтении книги складывается впечатление, что автор знает злую истину и создает на месте традиционного науковедения веселую науку, которую зовет «шершерологией» (chercherologie). Так что по критериям глэм-науки представленная работа заслуживает по крайней мере четырех звезд из пяти.