ГЛАВА XIII. КРЕСТЬЯНЕ И ГОРОЖАНЕ

ГЛАВА XIII. КРЕСТЬЯНЕ И ГОРОЖАНЕ

В эпоху Филиппа Августа и в течение большей части средневековья, до конца XIII в., социального вопроса не существовало в том смысле, что он не ставился никем и не волновал общественное мнение. Иначе и быть не могло. Мнение трудящихся классов, тех, кто мог бы добиваться изменений, не имело выразителей. Кроме того, необходимо учитывать, что средние века в целом консервативны и принципиально не стремятся к прогрессу. Их самое общее и стойкое убеждение заключается в том, что всякое нововведение само по себе опасно, дурно, и следует держаться старого, всегда существовавшего. Средневековье привержено культу традиции; оно опасается всего, что отступало бы от установленных обычаев или прав, и очень враждебно к переменам. Тем не менее мы, конечно, видим, как и в эту эпоху сервы и горожане стремятся освободиться и в особенности повысить свой социальный статус как мирными средствами, так и при помощи силы; но эта перемена, эволюция или революция, совершается низшими классами бессознательно, инстинктивно и вследствие необходимости, а не в силу принципа или рациональной концепции социальных нужд и прав обездоленных. Речь идет не о реализации теории или социальной идеи, а об удовлетворении частных интересов отдельного человека или жителей города. Каждый действует для себя и мало заботится о соседе, что, между прочим, объясняет, почему французские города, установившие у себя коммунальный режим, не объединились в большие городские федерации, как поступили когда-то города немецкие и итальянские.

Единственная социальная теория, признанная всеми, единственная социальная концепция, имевшая силу в средневековой Франции — не теория прогресса или движения, а совсем напротив — концепция statusquo. Она утверждает состояние вещей, установленное, как полагали, в незапамятные времена и подлежащее сохранению. Эту социальную теорию, освященную традицией и изложенную церковными публицистами, начиная с епископа Адальберона Ланского, современника Гуго Капета, и до проповедника Жака де Витри, современника Филиппа Августа, можно свести к следующему: в силу божественной воли общество разделено на три класса или сословия, каждое из которых наделено своей собственной функцией, и все они необходимы для существования и деятельности социального тела: священники, коим поручено молиться и вести людей ко спасению; знать, на которую возложена миссия защиты народа от врагов с оружием в руках и установления правосудия и порядка; крестьянский люд и горожане, обязанные кормить своим трудом два высших сословия и удовлетворять все их нужды, как необходимые, так и те, что можно считать излишествами. Это в крайне общем виде. Порой, однако, духовенство видоизменяло формулу, придавая ей —метафорический вид, какой, к примеру, мы находим у Иоанна Солсберийского или у Жака де Витри. Общество, по их мнению, устроено подобно человеческому телу: священники являются его головой и глазами, поскольку они — духовные вожди человечества; знать — это руки, которым поручено всех защищать; деревенский и городской люд составляют ноги — это основа, на которой зиждится все остальное.

Таков социальный порядок, установленный Провидением, а следовательно, необходимый и незыблемый. В нем нечего менять. И лишь в виде исключения смелые умы время от времени дерзают придумывать иной. Вспоминается цитированный выше проповедник начала XIII в., который хотел, чтобы общество избавилось от знати и горожан-предпринимателей: от знати как от разбойников, а от бюргерства — как от ростовщиков, потому что те и другие ничего не производят и в целом вредны, и оставило бы только священников и трудящихся, то есть тех, кто работает умственно и физически. Но это уже из области личной фантазии, чрезвычайно необычной. Общественному же мнению была известна только теория трех сословий — молящихся, сражающихся и тех, кто кормит и одевает два первых. Таким образом, все устроено гармонично, и средневековье осуждает желающих эту гармонию нарушить: оно не понимает их и считает врагами общества. Только проповедникам и сатирикам дозволено время от времени говорить, что практика недостаточно соответствует теории; что три сословия не исполняют, как должно, свои обязанности; что священники слишком часто уклоняются от молитвы, пренебрегая службами и служа плохим примером; что военная знать, вместо того чтобы ограничиться борьбой с врагом, а внутри страны следить за правопорядком, думает лишь о сражениях и подавлении слабых; что, наконец, крестьяне очень плохо платят десятину духовенству, а горожане слишком стремятся избавиться от сеньориального гнета и покушаются на права и собственность церковников. Со всей очевидностью приходилось признавать, что не все пружины социального организма работали, как следовало бы и как хотела бы теория, да и в феодальном и церковном мире не все было гладко. Но в средние века не возникало мысли об изменении данных основ посягательством на иерархию, никто не заявлял, что народ, к примеру, не создан исключительно для того, чтобы трудиться на благо других. Все устроено хорошо, потому что устроено Богом! Пороки социального тела и изъяны в его функционировании проистекают единственно от человеческих слабостей или гордыни, и если бы каждый стремился добросовестно выполнять свою работу, ограничиваться своим делом и не старался покинуть свое сословие, все шло бы как нельзя лучше.

Первый и общий довод убеждает в том, что настоящее средневековье, предшествовавшее XIV в., не знало социального вопроса и в принципе не занималось моральным и материальным улучшением положения низших слоев. Это подтверждает признанное всеми положение о необходимой и ниспосланной свыше незыблемости общества.

Другой довод — на него уже косвенно указывалось — заключается в единственности мнения привилегированных классов в качестве общественного мнения в средние века. А привилегированные классы не только не понимали пользы перемен, но были равнодушны к печальной участи угнетаемых. И безразличными они оставались всегда. Они презирали крестьянина и горожанина, при этом эксплуатируя их; и само это презрение часто оборачивалось враждебностью. Пренебрежение, даже, мы бы сказали, отвращение землевладельцев и сеньоров к крестьянину и ремесленнику, труд которых позволял им жить, — вот одна из самых характерных черт средневековья.

Для рыцаря и барона крестьянин — будь то серв или свободный — только объект извлечения дохода, материальная ценность: в мирное время его душат, как только могут, налогом и барщиной у себя, в военное время — грабят, топчут, режут или жгут на вражеской земле, дабы причинить противнику наибольший ущерб. Именно в этом и состоит война. Крестьянин является не более чем объектом сеньориальной эксплуатации, подлежащим у других уничтожению.

На горожанина также смотрят как на источник дохода. Его щадят немного больше, потому что он является членом сообщества, защищенного стенами; его труднее захватить, и ему легче удается оборониться. С другой стороны, в продуктах его производства и торговли нуждаются. А еще — начинают понимать, что покровительство развитию городов представляет для сеньора интерес. Когда горожанин богат и у него нельзя отобрать деньги путем налога или грубой силы, их у него одалживают; его используют как банкира — банкира, которому платят плохо или совсем не платят. Это не мешает знатному человеку презирать горожанина, разграбляя и сжигая города, если война предоставляет такой случай.

Вот так феодалы смотрят на простолюдина и обращаются с ним; такова каждодневная реальность, и она с точностью отображена в литературе. Откроем любую жесту времен Филиппа Августа — и увидим в ней крестьянина и горожанина прежде всего в роли жертвы. Много раз описаны грабежи и пожары деревень и городов. И ни слова жалости к крестьянам, урожай и дома которых жгут, а самих сотнями убивают или уводят со связанными руками вместе со скотом; к женщинам, которых мучат солдаты, к пылающим городам, к обобранным купцам, к меньшому люду феодальных войск, ничего не стоящим пленникам, которых калечат или которым хладнокровно перерезают горло после битвы — все это нормально и по праву, все это естественный ход вещей.

Низшие классы не только жертвы: их выставляют на посмешище. Ясно, что для знатного человека простолюдин — существо низшее, в коем все достойно презрения и жизнь которого не принимается в расчет. В самой древней феодальной эпопее, «Песни о Роланде», и речи нет о каких-нибудь простых людях или предметах народного быта. Подобная человечность по отношению к низам и не может проявиться — ведь ее просто не существует. Начиная с середины XII в., когда сеньоры добровольно или по принуждению предоставили народу первые вольности и были основаны ранние коммуны, феодальным поэтам пришлось признать, что простолюдин существует; но они отводят ему ничтожное место и говорят о нем лишь для того, чтобы высмеять. И только в эпоху Филиппа Августа, скорее даже в начале XIII в., когда растет число свободных городов, а бюргеры становятся весьма значительными персонами, начинают меняться и взгляды, и манера рассказывать о них. В большей части жест именно этого периода презрение к «простолюдину» все еще является расхожим чувством: оно выражается общим местом, клише, которых мы достаточно находим повсюду.

Было бы нетрудно процитировать сотни отрывков, где в самой грубой форме и во всех литературных жанрах проявляется феодальный дух. Простолюдин уже по традиции может быть даже физически неприятным на вид человеком, отличным от прочих. Иначе его и не представляют. Его изображают уродливым, отталкивающим и смешным. Посмотрите, как воинская поэма о Гарене Лотарингском представляет простолюдина Риго:

У него были огромные руки, мощные члены, глаза, отстоящие друг от друга на ширину руки, широкие плечи и грудь, совершенно взъерошенные волосы и черное как уголь лицо. Он по шесть месяцев не умывался, и лицо его не знало иной воды, кроме дождя.

Этот простолюдин, однако, в виде исключения, добрый воин, он породнился со знатью, а потому поэт к нему снисходит, отводя некоторую роль в сражениях. Он даже совершает такое количество подвигов, что, в отступление от правил, его в конечном счете посвящают в рыцари. Но он не такой рыцарь, как другие, и мы выше уже приводили грубую и смешную сцену, описывающую его посвящение, проводимое среди взрывов смеха всей знати.

Почти в таких же выражениях создан портрет простолюдина в другом месте: так, в прекрасной идиллии об Окассене и Николетт Окассен, заблудившись в лесу, вдруг сталкивается с крестьянином:

Он был огромным и на удивление уродливым и мерзким — большая приплюагутая голова чернее угольной ямы, в пядь расстояние между глазами, большие щеки, огромный плоский нос, толстые губы, красные как угли, длинные желтые страшные зубы. Он был обут в гетры и башмаки из бычьей кожи, одет в грубый плащ и опирался на толстую дубину.

Нравственный облик простолюдина отвечает внешнему. Он одновременно скотский и порочный. Его заставляют произносить глупейшие вещи. Автор «Чудес Богоматери» Готье де Куэнси, священник, говорит о крестьянах: «Насколько жестка их шевелюра, настолько глупа и голова, в которую ничему благому не войти». «Да разве может простолюдин стать благородным и свободным?» — читаем мы в авантюрном романе «Коршун», написанном до 1204 г. В «Песни о Жираре Руссильонском» предатель, сдающий руссильонский замок королю Карлу Мартеллу, — неизбежно простолюдин по происхождению, и в связи с этим поэт не преминет заметить, что всегда опасно доверяться подобному отродью. Это общее место всех жест. В поэме о Жираре де Виане, как и во многих других, «простолюдин» является синонимом труса: «Будь проклят тот, кто первым стал лучником. Он сделался трусом, ибо не осмеливался подойти к врагу». Подобное презрение знати к пешим воинам, используемым в феодальных войсках, звучит по всякому поводу, как, например, в поэме о Гофрее: «Здесь добрых шестьдесят тысяч рыцарей, не считая пехоты, которую нечего принимать во внимание». Эта пехота, лучники, городское ополчение, охотно осмеиваемые поэтами, составляют презираемую и ничего не стоящую часть войска; их оттесняют на края поля, на пустыри, а если по ходу действия они мешают, рыцарство не колеблясь устремляется по их телам. Такая привычка существовала у знати в течение всего средневековья, и задолго до великих сражений Столетней войны рыцарство смеялось и издевалось над пехотинцами.

Кажется, в авантюрных романах бретонского цикла, где знать представлена менее жестокой, менее грубой и говорящей языком куртуазности, чувство презрительной враждебности, объектом которого был простолюдин, должно бы проявляться в смягченной форме и выражаться с большей сдержанностью. Но и здесь тон существенно не меняется, и в поэмах Кретьена де Труа с его подражателями XIII в. толпа, будто перепуганное стадо, расступается перед рыцарями. В «Эреке» мы читаем:

Подъехал к месту — что такое?

Он плетку поднял над толпою

И крепко черни погрозил:

Народ раздался, пропустил.[7]

А в «Клижесе» дворянин говорит своему слуге:

Принадлежишь ты мне всецело.

Тебя могу отдать я в дар,

Продать я мог бы, как товар,

Тебя со всей семьей твоею.

Ты знаешь, я тобой владею.[8]

В романах куртуазного жанра общественное мнение и социальный порядок почти так же жестоки к крестьянам, как и в воинских поэмах.

Что же касается бюргера, городского жителя, то с ним обращаются не лучше, чем с жителем сельским. В глазах феодалов горожанин может быть только пьяницей, вором или ростовщиком. Именно так в «Песни об Эоле» нам преподносят мясника Аженеля и его жену Эрсант — две карикатуры, два злых языка, которых боятся и ненавидят:

Дама Эрсант, с огромным животом, сплетница, является женой мясника. Оба они уроженцы Бургундии. Когда они приехали в большой город Орлеан, у них не было и пяти су. Они были жалкими попрошайками, несчастными и умирающими с голода. Но вследствие своей бережливости, ссужая под проценты, они добились того, что через пять лет скопили состояние. У них в долгу две трети города; повсюду скупают они печи и мельницы и разоряют всех свободных людей.

Так, дама Эрсант, видя проезжающего мимо рыцаря Эоля, оскорбляет его посреди улицы, а рыцарь резко отвечает ей тем же набором оскорблений — «Вы безобразны, уродливы и бесстыдны…»

Феодальный поэт, желающий понравиться знати, описывает таким образом разбогатевшее бюргерство, которое возвысивлось бережливостью и которому предстоит стать могущественной силой третьего сословия. И если вместо простолюдина по рождению возникает образ опустившегося дворянина, якшающегося со всяким сбродом и превратившегося в простолюдина от общения с чернью, то портрет выходит не более лестным. Все, что соприкасается с этим ничтожным классом, становится грязным. Один из комических персонажей «Песни о Гарене» — тип деклассированного человека: это гонец или посол Мануэль, прозванный «Куда-Пошлют» (Galopin или Tranchebise), естественно, весьма отрицательный герой, хотя и происходит из знатной семьи. Этот завсегдатай таверн любит только играть и пить и живет среди распутников и распутниц. За ним приходят в трущобы сообщить, что герцог Бегон, его кузен, нуждается в нем и посылает за ним. «Это он-то мой кузен! — отвечает молодой бродяга. — Я не признаю его, ибо не нуждаюсь в таком богатом родственнике; я предпочитаю радоваться таверне, вину и сим распутницам вокруг меня, нежели обладать всеми графствами на земле». Тем не менее его убеждают поехать, оплатив его долги трактирщику. Кузен, герцог Бегон, спрашивает его: «Откуда ты, дорогой друг?». — «Из Клермона, сеньор; меня зовут Куда-Пошлют. Моим братом является граф Жослен; я даже старше него, и видя меня, в этом нельзя усомниться». — «Я разгневан, — отвечает Бегон. — Однако я признаю, что ты мой кузен, и, ежели ты образумишься, я посвящу тебя в рыцари и отдам твою часть Оверни».. При этих словах Куда-Пошлют расхохотался и сказал: «Лучше я буду пить и слушать девушек, чем управлять графством, но скажите, что вам от меня угодно, а то я возвращусь к прохладному вину». Ему поручили посольство ко французскому королю в Орлеан; едва он выполняет поручение, как отправляется прямиком в таверну, где и проводит всю ночь. Дама Элоиза посылает за ним туда и говорит: «Откуда вы пришли, мой друг?». — «Из таверны, дама». — «Господи! Ну и ну! Да у меня здесь пятьсот бочек вина, которое вы можете пить в свое удовольствие». — «Клянусь судом святого Дионисия, — отвечает Мануэль, — я люблю вино, но также я люблю и компанию». Дама, услыхав это, сказала смеясь: «Хорошо».

* * *

Мы узнали, каково мнение общества и феодалов. Остается выяснить отношение другого привилегированного класса, Церкви. В нем надо различать два течения: христианское и феодальное.

Христианское течение — вся совокупность представлений о семье, государстве и народе, вытекающих из самих начал христианства, которые средневековое духовенство еще проповедует и от которых не может отказаться, несмотря на сильные изменения, кои претерпела ранняя религия в первые десять столетий после падения Римской империи. Еще существует церковная теория об изначальном равенстве людей, о их братском долге, о презрении к богатству и силе, о необходимости приходить на помощь бедным и несчастным и защищать слабых от могущественных. Священники времен Филиппа Августа не могут окончательно забыть, что основатель их религии проповедовал уважение к малым и сирым, превозносил бедность, заложив в целом демократические основы Своей церкви. Каково бы ни было расстояние, даже пропасть, отделявшие Церковь XII в. от Церкви первых трех христианских столетий, католическое духовенство не полностью лишилось евангельского духа.

В общем и целом средневековый клир, какими бы аристократическими ни становились его высшие круги, еще рекрутировался из всех слоев общества; он не отгораживался от низших классов. Посредством милостыни и гостеприимства он продолжал выполнять одну из самых высоких миссий — миссию помощи в человеческих бедах, ибо нес весь груз благотворительности.

Евангельскому духу еще удавалось полностью проявляться в значительной части монашествующего духовенства, и именно он побуждал к религиозным реформам; разве не он в ту же эпоху Филиппа Августа породил Франциска Ассизского, апостола бедности и самоотречения, человека, захотевшего основать на милосердии, любви и человеческом единстве нечто вроде христианского коммунизма, прямо вдохновленного Евангелием и Христом, новую Церковь?

С другой стороны, следует признать, что Церкви часто приходилось отождествлять свое дело с делом угнетенных классов, ибо ее крестьяне и земли в первую очередь становились жертвами жестокости и алчности знати. Правда, защищая их, отлучая феодалов, создавая институты мира, она защищала саму себя и действовала в собственных интересах; но ведь по сути, борясь против притеснения и насилия, она оказывала услугу беднякам. Отсюда все негодующие филиппики против знати, живущей разбоем; отсюда и их красноречивые заклинания в защиту земледельца и ремесленника.

Но следует рассмотреть и иную сторону церковного мировоззрения и церковной жизни: есть другие теории и другие факты, доказывающие, что в действительности клирики средневековья были столь же недоброжелательны к крестьянам и горожанам, как и люди меча. Именно феодальное течение превалирует в Церкви, организованной и иерархизированной по рангам священства, где преобладают чувства и поступки привилегированной церковной аристократии. Эта аристократия, владеющая значительной собственностью и огромным числом сервов, являлась благодаря своим сеньориям составной частью феодальной системы. Она желала сохранить свои права и доходы, ревностно защищая их, и это ей тем более удается, что ее имущество неотчуждаемо. Она точно так же эксплуатирует низшие слои: никто еще не смог доказать, что церковные сервы находились в лучшем положении, чем сервы светских сеньоров. И уж абсолютно точно, что церковный серваж существовал гораздо дольше, чем серваж у знати и королей. Нашлись даже клирики, утверждавшие, что серваж не только законен и необходим, но является божественным установлением. Наконец, знаменитая теория трех сословий была разработана церковниками, в течение столетий воспроизводилась в их трудах и поддерживалась ими как выражение воли самого Бога и олицетворение общественного порядка.

Здесь достаточно процитировать страницу из трудов одного из самых умных и образованных прелатов, каких только знала

Франция на исходе XII в., епископа, историка и философа Иоанна Солсберийского. Обнаруживается следующая метафора, сравнивающая общество с телом и его членами, о котором уже шла речь:

Я называю ногами государства тех, кто занимается скромным ремеслом, способствующим движению по земле государства и его членов. Таковы крестьяне, постоянно связанные с землей, ремесленники, обрабатывающие шерсть, дерево, железо или медь, те, кто доставляет нам пищу, изготавливает тысячу необходимых для жизни предметов. Для нижестоящих является долгом уважение к вышестоящим; но последние в свою очередь должны приходить на помощь тем, кто ниже их, и думать о средствах удовлетворения их нужд. Плутарх подает разумный совет — заботиться об обездоленных, то есть о той части народа, которая является самой многочисленной, и чтобы меньшинство всегда уступало большинству. Отсюда произошел институт магистратов, на коих возложена миссия защищать последнего из подданных от несправедливости, так, чтобы труд ремесленников доставлял государству хорошую обувь. Государство в некотором роде оказывается разутым, когда земледельцы и ремесленники терпят несправедливости. Более постыдного для тех, кто управляет магистратурами, нет. Когда большинство народа охвачено недовольством, страна походит на государя, пораженного подагрой.

Вот в каких выражениях говорит о социальном вопросе клир, когда он о нем высказывается; вот и все, что может сказать епископ, чтобы напомнить привилегированным сословиям об их долге и посоветовать им не слишком притеснять бедный люд.

Наконец, в теории и на деле Церковь по-прежнему враждебна свободе бюргеров. Церковных сеньоров, освобождавших своих горожан, было намного меньше, чем сеньоров светских. Они равным образом неблагосклонны к свободе производства, учреждению независимых ремесленных корпораций: надо видеть, к примеру, какое длительное сопротивление оказала одна церковная сеньория, аббатство Сен-Мексан, отмене фискальных прав, ложившихся бременем на ремесленников его домена.

В общем, экономическая политика Церкви не более снисходительна, чем мирская: епископы и аббаты настолько всегда препятствовали коммунальному движению, что не следует удивляться почти повсеместной направленности последнего против клерикальной собственности и юрисдикции; самые же авторитетные церковные органы, говоря о горожанах коммун, использовали те же оскорбительные и злобные выражения, которыми пользовались и феодальные поэты. Для Жака де Витри все они — ростовщики, воры и, что еще хуже, еретики:

Эта отвратительная человеческая порода вся идет к своей погибели; никто из них не будет спасен, или очень немногие, — все они следуют широкими шагами прямо в ад. И впрямь, разве удастся им когда-либо искупить беззакония и насилия, в которых они повинны? Мы видим, как они, уже опаленные адским пламенем, бросаются уничтожать своих соседей, сжигать города и другие коммуны, как они преследуют других и радуются чужой смерти. Большая часть коммун ведет яростную войну: все, мужчины и женщины, радуются погибели своих врагов… Коммуна подобна льву, рвущему на части, о котором говорит Священное Писание, а также дракону, прячущемуся в море и подстерегающему вас, чтобы сожрать. Это животное, у которого хвост заканчивается острием, дабы поражать соседа и чужеземца, но многочисленные головы поднимаются одна против другой: ибо в одной и той же коммуне они то и дело завидуют друг другу, клевещут, выживают, обманывают, изводят друг друга. Вне ее — война, внутри — страх. Но более всего отвратительно в сих нынешних Вавилонах то, что во всех коммунах находит своих пособников, укрывателей, защитников и приверженцев ересь.

Мы сокращаем эту обвинительную речь: в ней смешаны истина и предубеждение, но она показывает настроения и отношение Церкви к одному из наиболее значительных успехов, достигнутых народными массами. Привилегированные классы действительно настроены враждебно к социальным переменам. Низшие слои могут рассчитывать для облегчения своей участи только на собственный труд и собственную энергию.

* * *

Но самое тяжелое и самое нищенское существование влачили крестьяне. Мы видели, насколько они беззащитны против природных бедствий, разбоя и феодальных войн, как изнемогают под гнетом знати и церковных сеньоров — гнетом, утроенным и учетверенным, поскольку надо платить и служить одновременно непосредственному сеньору, высшему сюзерену провинции, приходскому священнику и его вышестоящим и, кроме того, терпеть вымогательства сеньориального служащего, прево, лесника, еще более придирчивых и алчных, чем хозяева фьефа. Если же крестьянин является сервом — а таких большинство в значительной части французских провинций начала XIII в., — то добавим сюда позор серважа, наследственного порока, унизительные и ненавистные поборы, невозможность законно вступить в брак, переехать, составить завещание согласно собственной воле. Даже при понимании этого наши представления о тяжести невзгод и нужде, с которыми боролся крестьянин, будут неполными.

Историки и хронисты сообщают нам о подобном плачевном положении лишь косвенно, бессознательно, не акцентируя его явно — в форме простого изложения эпизодов разбоя или результатов войны. Читая их, скорее угадываешь, чем ясно видишь несчастья и страдания, причиной которых стали ссоры или завоевания сеньоров и королей. Клирики, излагающие историю, не останавливаются на подробностях и вообще не находят сочувственного слова для жертв. Лишь в виде исключения трувер Бенуа де Сен-Мор, описавший французскими стихами историю герцогов Нормандских, приводит свидетельство печального положения класса, который трудится и выбивается из сил, чтобы содержать духовенство и знать:

Конечно, священники и рыцари обильно едят, лучше одеваются и обуваются; они живут спокойнее и в большей безопасности, чем те, кто трудится и переносит столько бед и горестей. Именно те позволяют другим жить в мире, кормят их и содержат, и тем не менее именно они переносят самые сильные страдания, снега, дожди и ураганы. Они собственными руками обрабатывают землю, терпя великую нужду и голод. Они ведут тяжкую жизнь, бедные, страждущие и нищие. Воистину, без этой породы людей неизвестно, как могли бы существовать другие.

Проповедники в своих речах позволяют нам лучше узнать действительность; они описывают ее, часто подчеркивая все, что в ней есть жестокого, даже не столько руководствуясь стремлением к миру и милосердием, трогая аудиторию народными горестями, сколько чтобы доставить себе удовлетворение осуждением знати, воинского класса, врага Церкви и разорителя церковных земель. Клир, сам будучи жертвой рыцарского разбоя, защищает свое имущество и свое собственное дело, смело говоря о страданиях крестьян. Трудно, например, пойти дальше проповедника Жака де Витри с его проповедью, обращенной к властям и знати, когда он говорит им: «Вы — прожорливые волки, поэтому отправитесь выть в ад… Все, что крестьянин заработал за год тяжкого труда, сеньор тратит в один час». Витри не щадит угнетателей крестьян, «людей, которые беззаконными поборами и налогами обирают и притесняют своих подданных, живя кровью и потом бедняков». С особой суровостью клеймит он хозяев, взимающих налог по праву «мертвой руки», этих «похитителей имущества умерших». Брать налог по праву «мертвой руки» — это же отбирать средства к существованию у вдовы и сироты! Это значит совершать преступление и, более того, святотатство, ибо эти люди оскорбляют души умерших. «Они поедают трупы подобно червям». Послушать проповедника, так феодалы не только дерут три шкуры с крестьянина, но при этом еще и смеются, отпуская жестокие шутки:

Многие говорят нам сегодня, когда мы упрекаем их в том, что они уводят корову у бедного крестьянина: «На что ему жаловаться, коли я ему оставил теленка, и сам он цел; я ведь не причинил ему зла, какое мог бы, если бы захотел. Я взял яйцо, но оставил ему перья». Поберегитесь же, братья мои, и не насмехайтесь над Господом. Эти крестьяне — ваши люди, и вы не должны ни притеснять их, ни злоупотреблять их службой. Великие должны быть любезны к малым и не вызывать ненависти к себе. Не следует презирать обездоленных, ибо, если они могут оказать услугу, то также могут и представлять опасность.

Мудрые слова, но они никого не убеждают. Эти инвективы проповедника доказывают, по крайней мере, сколь глубоким было зло. «Повсюду, — говорит он, — видно, как сильный угнетает слабого, а большой пожирает малого». Здесь в миниатюре показана картина общества в средние века.

Крестьянин — козел отпущения в этом обществе. Именно на него по большей части сваливаются беззакония, насилия, результаты беспорядка и всеобщей анархии. Поэтому кажется, что священник, обращаясь специально к этому классу несчастных, должен бы прежде всего произнести слова сочуствия, ободрения и утешения. С этой точки зрения интересно прочитать проповедь, которую Жак де Витри написал для земледельцев и ремесленников (ad agricolas et operarios). Но, читая ее, мы испытываем немалое разочарование. В ней нет никакого свидетельства сочувствия или симпатии, ни малейшего намека на бедствия сельских жителей. Проповедник просто начинает с того, что говорит им, какое доброе дело физический труд, ведь его вменяет в обязанность Священное Писание и без него государству не выжить. Он напоминает им, что из-за грехопадения Адама в наказание на его сыновей была возложена обязанность трудиться, и Господь сказал: «В поте лица твоего будешь добывать хлеб твой». Вне сомнений, он считает, что делает им великий комплимент, когда говорит: «Крестьянин, который трудится на земле с намерением нести это наказание, наложенное на человека Господом, заслуживает того же, что и священник, возносящий целый день в церкви молитвы или бдящий ночь до заутрени». И он заканчивает свою преамбулу следующим заявлением: «Я видал много бедных земледельцев, содержащих своим трудом жен и детей. Они больше трудятся, чем монахи в монастыре и клирики в своей церкви». Конечно же, подобное приравнивание обездоленных землепашцев к духовенству уже было смелостью, за которую следует быть благодарным Жаку де Витри: таким образом он поднимал крестьянина в его собственных глазах.

Однако заметим, что он не жалеет его, не ищет теплых слов, способных ободрить в столь тяжких условиях. Этот наставник душ в основном стремится исправлять недостатки, и его проповедь — это сатира. И здесь он сразу находит больное место. Главный порок крестьян — корыстолюбие и жадность: вот что побуждает их совершать столько неправых поступков. Жак де Витри показывает им, как они губят свои души за клочок земли. Крестьянин заводит свой плут на поле соседа, чтобы отрезать у него несколько борозд; подобное смещение границы позволяет и его скотине пастись там, где ей не положено. Он порицает всех крестьян за черствость, немилосердие сердца. Зачем запрещать нищим собирать остатки урожая в полях и виноградниках? Почему бы не дать неимущим малую часть от своего урожая, тем самым принеся ее Богу? Вместо того чтобы подать милостыню, отдав свою старую одежду, они предпочитают ее сгноить. Когда же они нанимают батраков, то плохо обходятся с ними, не платят или задерживают плату. Но и у самих этих поденщиков нет совести: когда нанявший их крестьянин на месте, они торопятся и принимаются за работу, но когда он поворачивается спиной, они ничего не делают, segnes sunt et otiosi.

Однако не в этих упреках отражается то, что на самом деле волнует людей церкви больше всего. У них есть два других, суровых и много более серьезных упрека по отношению к крестьянину: прежде всего то, что он противится уплате десятины, а затем — что он не выполняет надлежащим образом свой религиозный долг. Например, он недостаточно почитает закон о воскресном отдыхе. Жаку де Витри приходится напоминать:

Берегитесь, как бы скупость не заставила вас работать по воскресеньям и в праздничные дни. В эту пору вы не должны выполнять сервильных повинностей, а обязаны трудиться лишь над спасением своей души. Вы не можете ни покупать, ни продавать, если только это не требуется вам в этот день на жизнь; а еще лучше вы поступите, ежели запасетесь покупками накануне. В праздничные дни не следует устраивать базаров, судебных разбирательств и заседаний судов. Даже животные должны отдохнуть, и их запрещается запрягать в воскресенье.

И проповедник добавляет поговорку, характеризующую эту эпоху:

Только если вам не удается пахать и жать из-за врага, который всю неделю захватывает и убивает тружеников поля, тогда воскресенье остается вам для безопасного труда: ибо необходимость творит закон.

Но как узнать, какой день праздничный? Ведь их так много! А для этого, отвечает Жак де Витри, надо ходить всегда по воскресеньям в церковь: священники вам скажут, сколько праздников и какие следует отмечать. К несчастью, среди вас встречаются столь нерадивые, столь дикие, что редко заглядывают в церковь. Вот они-то и не ведают, когда настают праздничные дни, и узнают о них только замечая, что на полях нет телег и не слышно треска срубаемых деревьев. Есть крестьяне, которые не только работают в праздничные дни, но, видя, как другие отправляются на мессу, пользуются этим, чтобы обокрасть отсутствующих: и, поскольку в полях и виноградниках нет никого, эти негодяи идут обирать виноградники и грабить сады своего ближнего.

Эти подробности о нравственности сельских жителей начала XIII в. весьма любопытны, но чего удивляться невысокому моральному уровню униженных серважем, каждодневным гнетом, вечным страхом людей? Священник, правда, очень свободных взглядов — тот, кто сочинил знаменитую поэму на латинском языке «Елена и Ганимед», в ту же эпоху заявил, что мужики, крестьяне являются лишь разновидностью скота (rustici, qui pecudes possunt appellari). Надо признать, что в отдельных случаях образ жизни и нравы несчастных отнюдь не могут поднять их в глазах господствующих классов. Сохранился интересный отрывок из трактата аббата Омона Филиппа Арвана о целомудрии клира, где он сообщает следующий факт:

В прошлом году некоторые из наших братьев были посланы в кое-какие области Фландрии, дабы защитить там интересы нашей Церкви. Дело было летом. Они увидели, что большая часть крестьян прогуливается туда-сюда по деревенским улицам и площадям совершенно без одежды, даже без штанов, чтобы не было так жарко. И вот, совсем голые, они занимались своими делами, не обращая никакого внимания ни на прохожих, ни на запрещения мэров. Когда наши братья с негодованием спросили их, почему они расхаживают обнаженными, как животные, они ответили: «Вы-то что? Вы нам не указ».

И аббат, вместо нравоучения, добавляет: «Меня удивляет не скотское бесстыдство сих мужиков, а целиком заслуживающая порицания терпимость тех, кто видит их и не мешает поступать подобным образом».

Очень надо было хозяевам земли и сеньории заботиться об образе жизни этого человеческого стада! Единственное, что их интересовало — служба и деньги, получаемые от него. Находящемуся на барщине и оброке предоставляли жить по-скотски, как ему хотелось: достаточно было, чтобы он справлялся со своими обязанностями. Большего от него не требовалось.

* * *

Непристойная и забавная, но весьма реалистическая литература, сказки и фаблио, является единственным, после проповедей, историческим источником, с определенной точностью сообщающим нам о материальном и моральном состоянии крестьянина. Все, что можно сказать, это то, что она к нему неблагосклонна — ведь это прежде всего литература городская, а горожане испытывали тогда к крестьянину то же презрение, что и феодалы. Так что рассказчики в основном подчеркивают физические и моральные уродства деревенских жителей. Прежде всего их показывают смешными и дурного телосложения. Вот как их отделывает автор фаблио об Алуле: «Один глаз у них косой, другой кривой и оба глядят в разные стороны; одна нога прямая, другая искривленная». Их неопрятность отталкивает. Один мужик, погонщик ослов, проезжает через Монпелье по улице Бакалейщиков мимо лавки, где слуги толкут в ступке душистые травы и пряности; вдохнув эти ароматы, к которым он не привык, крестьянин тут же падает в обморок. Дабы привести его в чувство, не находят ничего лучше, как поднести к его носу лопату навоза: погонщик приходит в себя, ибо тут он в своей стихии. Мораль же истории состоит в том, что «никто не должен выходить из своего естественного состояния». Позднее Рютбеф скажет в одном из своих фаблио, что дьяволу не нужны в аду крестьяне, потому что они очень плохо пахнут.

Насмешка в их адрес часто становится очень злой. Даже не допускается, чтобы им хотелось иметь хорошую пищу. «Говорят, что они едят чертополох, колючий кустарник, терновник и простую солому, а по воскресеньям сено. И будто бы видели, как они пасутся на равнинах вместе с рогатым скотом и ходят совсем голыми на четвереньках». Эти люди в высшей степени неприятны, вечно недовольны и злобны. «Все им не нравится, все вызывает досаду. Они бранят хорошую погоду и ненавидят дождь. Они отвращаются от Бога, если он не посылает им то, чего они от него требуют». Их тупость переходит все границы, как, к примеру, тупость крестьянина из Байе, которого его жена приняла за мертвого. Они грубы и необузданны и обращаются со своими женами, как с вьючным скотом. Один из них таскает жену за волосы и бьет с удвоенной силой, не будучи в гневе, а просто из следующего соображения: «Надо, чтобы у нее было занятие, покуда я буду в поле: бездельничая, она бы думала о дурном, а если я побью ее, она проплачет весь день, что позволит ей скоротать время, а вечером, по моему возвращению, она будет только нежнее». Впрочем, все это полностью согласуется с теорией авторов фаблио относительно женщины как существа низшего, которое можно бить и не кормить. Один рассказчик буквально так и говорит: «Бог создал женщину из ребра Адама; а кость не чувствует ударов и не нуждается в пище».

Тем не менее эти дикие натуры в некотором отношении интересны. Крестьянин фаблио не всегда бездеятелен: порой его изображают жизнерадостным, изворотливым, дерзким даже со знатью, простаком, который умеет отыграться. Одна из таких сказок выводит на сцену сеньора, хлебосольного и гостеприимного; подобная щедрость приводит в ярость его алчного и ворчливого сенешаля, принимающего всех приходящих в предурном настроении. Он замечает уродливого грязного крестьянина, который не знает, где сесть, грубо бранит его и в конце концов дает ему затрещину, buffe, говоря: «Присядь на этот сундук (buffet)», ибо слово buffe имеет два значения. Тем временем сеньор предлагает автору наилучшего фарса в качестве вознаграждения платье красного сукна. Жонглеры и сказители начинают отпускать шутки и петь. Вдруг крестьянин, которому наконец удалось пообедать, подходит и закатывает крепкую затрещину сенешалю. Небывалый скандал! Сеньор задает грубияну вопрос. «Сеньор — отвечает тот, — послушайте меня. Только что, когда я сюда входил, мне повстречался ваш сенешаль. Он дал мне сильную пощечину, а потом злобно велел мне пойти и сесть на этот „шкаф“, заявив, что он мне его уступает. И вот теперь, когда я поел и попил, сир граф, что же мне остается делать, как не возвратить ему его пощечину. И вы видите, что я готов отпустить ему еще одну, если этой недостаточно». Сеньор рассмеялся и пожаловал крестьянину награду.

Другой крестьянин, которого святой Петр отказывался впустить в рай под предлогом того, что рай не создан для ему подобных, показывает, как хорошо подвешен его язык. Он горячо порицает апостола, упрекая его в твердости, превосходящей камень, и троекратном отречении от своего Учителя. Святой Павел, посланный образумить незаконно вторгшегося, был принят не лучше: крестьянин называет его страшным тираном и напоминает, что тот повелел забросать камнями святого Стефана. Наконец вмешивается сам Бог-Отец, и мужик не смущаясь излагает ему свое дело: «Покуда мое тело жило на этом свете, оно вело честную и чистую жизнь. Бедным я подавал хлеб и обогревал их у своего очага; я не отнимал у них ни штанов, ни рубахи. Я исповедовался по всем правилам и получал должным образом причастие. Тому, кто умер при подобных обстоятельствах, как говорили нам в церкви, Бог прощает все грехи. Вы не отступитесь от своих слов». — «Крестьянин, — сказал Бог, — жалую тебя: ты со своей защитительной речью заслужил себе рай; хорошую школу ты прошел и умеешь складно говорить».

Здесь крестьянин играет положительную роль. Он же герой и другого рассказа, озаглавленного «Констан дю Амель», в котором он сопротивляется всем деревенским властям и торжествует над теми, кто хочет его одурачить и посмеяться над ним. Еще нигде наши авторы не рассказывали более живо и точно о двойном и тройном притеснении, от которого деревенское население страдало повсюду. У некоего селянина, Констана дю Амеля, такая красивая и мудрая жена, что ее желают три местных самодура — кюре, прево и лесник. Однажды трое претендентов собираются в кабаке и, выпив, устраивают заговор, дабы заставить пасть ту, что им сопротивляется, и уничтожить ее мужа. И вот что за хитроумное средство придумывает приходской священник. Он начинает преследовать Констана и во время проповеди в заполненной церкви обвиняет его в женитьбе на собственной куме. Констана отлучают, выгоняют из храма, и анафема снимается лишь после уплаты суммы в семь ливров. 1. В виде исторического комментария надо отметить, что одна из статей Руанского собора 1189 г. обвиняла приходских священников в скандальном злоупотреблении правом изгонять из церкви и лишать таинств прихожан, которые не нравились или тех, из кого клирики хотели извлечь пользу. Так что средство, употребленное нашим кюре из фаблио, было в обычае.

Прево, в свою очередь, вызывает несчастного крестьянина на свой суд, и тут происходит сцена, которая, по-видимому, весьма часто имела место в исторической действительности. Прево начинает с приказа заковать мужика и угрожает ему еще худшей участью: «Вас повесят». Потом он говорит своему слуге Клюньяру: «Быстро ступай и скажи моему сеньору, что я схватил негодяя, кравшего его пшеницу». — «Ах, сир прево, — восклицает Констан, — спаси меня Бог, я не виновен». Прево отвечает: «Это пакля, которой ты хочешь заткнуть мне рот — по следу просыпанного краденого зерна дошли до самого твоего сада». — «Сеньор, — говорит крестьянин, — это мои враги приписывают мне такое преступление; но прежде чем откроется правда, возьмите мое имущество, дабы уладить все миром». — «И что же ты дашь моему сеньору, если я освобожу тебя?» — «Сир, я дам ему двадцать ливров». — «Ну хорошо, можешь вернуться к себе домой». В фаблио все прево похожи друг на друга и одинаково нагло грабят своих подчиненных. Их изображают выскочками, скупыми, алчными и грубыми по отношению к беднякам; один из них, приглашенный к столу своего сеньора, тайком прячет еду для своей завтрашней трапезы; другой отвечает бедной женщине, у которой отнял двух коров: «Право же, старуха, я вам верну их, когда вы мне заплатите свою долю полновесными денье, спрятанными у вас в горшке». Это просто разбойники.

И вот, наконец, лесник, «тот, кто охраняет леса сеньора» — «очень красивый и величественный, вооруженный луком и мечом». Лесник обвиняет Констана дю Амеля в том, что тот ночью срубил в хозяйском лесу три дуба и бук. Невиновный в негодовании выходит из себя, но лесник, угрожая обнаженным мечом, велит забрать его быков, и Констану за мнимое правонарушение приходится заплатить сто су. По многочисленным историческим текстам этой эпохи известно, что лесник был одним из самых страшных и ненавистных сеньориальных служащих для сельского люда, отягощаемого его штрафами. В письме, адресованном одному из друзей, Петр Блуаский горячо порицает его за то, что тот состоит писарем при королевских лесниках и кичится своим положением: «И вы собираетесь корпеть над записями тиранских вымогательств, жертвами коих являются бедные люди? Знайте же, что несчастные, внесенные в штрафные списки, заставят Господа вписать вас в книгу смерти».

Прево и лесники, все эти служащие, агенты или арендаторы сеньора, которые душат поборами крестьян, являются, возможно, главным источником их страданий, их самым тяжким бичом. Проповедник Жак де Витри в проповеди «к знати» сравнивает их то с пиявками, в свою очередь выжимаемыми сеньором, чтобы заставить их извергнуть награбленное, то с вороньем, кружащим над трупом, обобранным их хозяином, в ожидании возможности доесть остатки. И это тоже историческая правда.

По понятным причинам мы не будем рассказывать, как жене Констана дю Амеля и ее служанке удалось заманить к крестьянину одновременно всех трех персонажей, желавших его погибели: как они все трое в более чем легкой одежде оказались в бочке с перьями и как крестьянин, полностью отомстив своим врагам, выпустил их, спустив на них всех деревенских собак. Нас интересует не столько победа (довольно редкая) крестьянина над своими мучителями, сколько подробное описание методов угнетения и картина сеньориального вымогательства.