Гоголь-чаровник

Гоголь-чаровник

Гоголь обладал талантом очаровывать людей. Как будто непрактичный, некорыстолюбивый и нерасчетливый, он тем не менее умел устроить дела так, как ему было нужно. Несколько лет он преподавал историю в Патриотическом институте, одном из трех в Петербурге того времени закрытых учебных заведений для «благородных девиц». Институт располагался на 10-й линии Васильевского острова. Николай Васильевич был высокого мнения об институте и легко убедил маменьку, что в это «превосходное заведение для девиц»[1637] следует отправить его сестер, Анну и Елизавету. Оснований для их зачисления не было: Патриотический институт предназначался для дочерей военных, а покойный Василий Афанасьевич служил по статской части, да и то недолго. Правда, Гоголь обещал платить за сестер из своего жалования – год спустя сестер приняли в институт за счет казны. Гоголь вскоре покинул институт, но сестры учились там даже дольше положенного (восемь неполных учебных лет вместо шести)[1638].

История поступления Гоголя на кафедру всеобщей истории Киевского университета тем более примечательна. Сначала он хотел вместе с Максимовичем стать профессором только что созданного университета св. Владимира, причем претендовал ни больше ни меньше, как на должность ординарного профессора. Гоголю было тогда двадцать пять лет. Он не защитил диссертации, не учился в университете, Аттестат Нежинской гимназии высших наук давал право на чин XIV класса, но не на должность университетского профессора. Научных работ у Гоголя не было. Он еще только собирался написать многотомную «Историю Малороссии» и даже «Всеобщую историю», тоже многотомную, однако пока что в научном мире известен не был. Студенты и преподаватели знали его как автора «Вечеров на хуторе близ Диканьки», то есть как живое воплощение пасичника Рудого Панька, но для того, чтобы занять кафедру всеобщей истории в университете, этого, право же, было слишком мало. К тому же Гоголь не знал древних и восточных языков, необходимых специалисту всеобщей истории.

Тем не менее сначала дела у Гоголя пошли едва ли не лучше, чем у Михаила Максимовича. Максимович, профессор ботаники в Московском университете, хотел занять в Киеве кафедру словесности, что, естественно, удивило графа Уварова, в ту пору министра просвещения[1639].

Гоголь же едва не стал профессором. За него хлопотали Пушкин, Жуковский, министр юстиции Д. В. Дашков, министр внутренних дел Д. Н. Блудов. К нему благоволил и граф Уваров[1640]. Николай Васильевич производил на всех самое благоприятное впечатление: «Пришедши к лицу, пригласившему его, он с первого слова очаровал его своим умным и красноречивым разговором»[1641]. Гоголя попросили лишь принести необходимые документы и прошение об определении на должность ординарного профессора. Он пришел в другой раз, снова всех очаровал, но прошения и документов снова не принес. И лишь в третий раз, после очередного напоминания, «не без некоторого замешательства вынул из бокового кармана и подал свой аттестат об окончании курса гимназии»[1642]. Разумеется, сделать сразу выпускника гимназии ординарным профессором было невозможно, но Гоголю предложили должность адъюнкта (адъюнкт-профессора). Однако Николай Васильевич обиделся и от должности отказался. Эта история известна нам благодаря мемуарам Ивана Григорьевича Кулжинского, преподававшего Гоголю латынь еще в Нежине.

Юрий Манн, один из самых авторитетных современных гоголеведов, вполне доверяет свидетельству Кулжинского, которое подтверждается и перепиской Гоголя с Максимовичем.

Из письма Н. В. Гоголя М. А. Максимовичу, 29 марта 1834 года: «Министр мне обещал непременно это место и требовал даже, чтоб я сейчас подавал просьбу, но я останавливаюсь затем, что мне дают только адъюнкта, уверяя впрочем, что через год непременно сделают ординарным…»[1643]

Восемь лет спустя на должность адъюнкт-профессора того же Киевского университета пригласили Николая Костомарова. В отличие от Гоголя, Костомаров окончил Харьковский университет и успел подготовить даже две диссертации. Одну, посвященную роли униатства в истории Западной Руси, министр просвещения повелел уничтожить. Другую – «Об историческом значении русской народной поэзии» – Костомаров успешно защитил. Но и этого было мало. Костомарову в качестве испытания предложили прочитать пробную лекцию на тему «С какого времени следует начинать русскую историю».

Лекция Костомарова понравилась, и он был единогласно избран в адъюнкты. Какой долгий, трудный путь. Сколько усилий он потребовал! Сколь высокой была квалификация адъюнкт-профессора!

Гоголь же преодолел этот путь в один прыжок. Николай Васильевич не согласился быть адъюнктом в Киеве, но вскоре стал адъюнкт-профессором в Петербурге и начал читать курс всеобщей истории. Это само по себе поражает воображение. Не зная арабского, он читал лекцию об арабском халифе ал-Мамуне, да еще так, что Пушкин и Жуковский, посетившие лекцию Гоголя, сочли ее «увлекательной»[1644].

Как известно, преподавание очень скоро наскучило Гоголю. Несколько лекций были замечательны, но скоро аудитория стала пустеть: студенты разочаровались в Гоголе. По словам Ивана Сергеевича Тургенева, все были убеждены, «что г. Гоголь-Яновский, наш профессор (так он именовался в расписании лекций), не имеет ничего общего с писателем Гоголем»[1645]. Автор увлекательных, ни с чем не сравнимых «Вечеров на хуторе близ Диканьки» не был создан для университетской кафедры. Он читал так «вяло, безжизненно и сбивчиво, что скучно было слушать»[1646]. (К слову, Гоголь, давно оставивший кафедру, продолжал называть себя «профессором». 21 марта 1846 года русский посланник в Риме выдал «господину профессору Гоголю» паспорт на проезд из Рима в Неаполь[1647].)

Скучно слушать? А вот граф В. А. Соллогуб писал об удивительном умении Гоголя рассказывать в приличном обществе довольно непристойные истории, причем так, что даже самые высоконравственные дамы не обижались и не смущались. В доказательство граф припомнил рассказанную Гоголем историю о молебне в публичном доме: барышень отправляли «трудиться» на Нижегородскую ярмарку и решили «для доброго почина молебен отслужить». Священник читал молитвы, а пятнадцать или двадцать девиц в легкомысленных шелковых платьях, «с цветами и перьями в завитых волосах», стояли на коленях… Рассказано это было в присутствии графини Виельгорской, при которой такую историю, по словам Соллогуба, мог рассказать разве что больной человек[1648].

Константин Аксаков, человек с обостренным национальным чувством, должен был, кажется, заметить в творчестве Гоголя много неприятного для русского человека. Но Аксаков был очарован и увлечен Гоголем более других. «С какою любовию он следил за каждым взглядом, за каждым движением, за каждым словом Гоголя! Как он переглядывался с Щепкиным! Как крепко жал мне руки, повторяя: “Вот он, наш Гоголь! Вот он!”»[1649] – вспоминал Иван Иванович Панаев.

В семействе Аксаковых благоговели перед Гоголем, старались во всем угодить ему. Гоголю первым подавали кушанье, перед его прибором «стояло не простое, а розовое стекло»[1650]. Когда Гоголь отправился в кабинет Сергея Тимофеевича и задремал на хозяйском диване, в доме всё смолкло. Аксаковы, Панаев и Щепкин на цыпочках покинули комнату: «Константин Аксаков, едва переводя дыхание, ходил кругом кабинета, как часовой, и при чьем-нибудь малейшем движении или слове повторял шепотом и махая руками: “Тсс! тсс! Николай Васильевич засыпает!”»[1651]

Хозяева и гости в надежде и беспокойстве думали, согласитcя ли Гоголь что-нибудь прочесть? «У всех сердца бились, как они всегда бьются в ожидании необыкновенного события… Наконец Гоголь зевнул громко»[1652] и согласился прочесть первую главу «Мертвых душ». Читал он, как все признают, замечательно, у слушателей «мурашки пробегали по телу от удовольствия». Но вот Гоголь прекратил читать. Сергей Тимофеевич «в волнении прохаживался по комнате, подходил к Гоголю, жал его руки и значительно посматривал на всех нас… “Гениально, гениально!” – повторял он.

Глазки Константина Аксакова сверкали, он ударял кулаком о стол и говорил: “Гомерическая сила! гомерическая!”

Дамы восторгались, ахали, рассыпались в восклицаниях»[1653].

Сергей Тимофеевич Аксаков рассказывал Пантелеймону Кулишу об одной затее Гоголя, предпринятой им из озорства, ведь он был «не лгун, а выдумщик». Николай Васильевич решил всем доказать, будто сможет путешествовать по Европе без паспорта. В то время Европа, а в особенности Италия и Германия, еще были покрыты сетью мелких государств, имевших, однако, свои пограничные посты и свои таможни. Обычно паспорта путешественников, исколесивших хотя бы несколько германских земель, были «измараны» пометками таможенных чиновников, но паспорт Гоголя был чист и бел. Когда путешественникам (а по Европе ездили еще в дилижансах) надо было предъявить паспорт, Гоголь брал на себя обязанность организатора: собирал со всех паспорта и приносил чиновнику. Свой паспорт оставлял у себя в кармане. Когда пометки были сделаны, Гоголь начинал разбирать паспорта и «вдруг восклицал: “Да где же мой паспорт? Я вам его отдал вместе с другими!”» Сконфуженные чиновники, разумеется, не могли найти паспорт. Тем временем возница объявлял, что пора ехать, Гоголя, извинившись, отпускали, и он продолжал свое путешествие с чистым паспортом[1654].

Писатель Алексей Стороженко вспоминал, как они с Гоголем, в то время еще совсем молодые люди, однажды повздорили с крикливой и крайне экспансивной украинской молодицей. Молодые господа пошли через ее леваду и тут же встретили весьма неласковый прием. В разгар спора молодица позвала на подмогу мужа: «Остапе! <…> Бей их заступом». Неизвестно, чем бы всё это кончилось, но Гоголь, по словам Стороженко, «поступил как самый тонкий дипломат: всё обратил в шутку – настоящий Безбородко!». Гоголь развернул перед взором бедной крестьянки самые блестящие перспективы, которые будто бы ожидали ее сына. Вот возьмут того «в москали» (здесь – в солдаты), станет он унтером, а потом и офицером, приедет к матери в бричке, запряженной тройкой лошадей и станет городничим в Ромнах: «Тут Гоголь с необыкновенной увлекательностью начал описывать привольное ее житье в Ромнах: как квартальные будут перед нею расталкивать народ, когда она войдет в церковь, как купцы будут угощать ее и подносить варенуху на серебряном подносе, низко кланяясь и величая сударыней матушкой». В конце концов, крестьянка поклонилась Гоголю, сказав: «Простите, паночку <…> я не знала, что вы такие добрые панычи. <…> Конечно, жена всегда глупее чоловика и должна слушаться и повиноваться ему – так и в Святом Писании написано»[1655]. Это «укрощение строптивой» – лишь один из множества примеров, не самый значимый, но весьма характерный.

Всем известен необыкновенный успех «Ревизора», одобренного самим императором Николаем I. Это очевидный исторический факт, не вызывающий сомнений. Историки любят время от времени проводить «переоценку ценностей», менять взгляд на царствование Николая, припоминая его честность, мужество, бескорыстие, несомненную и беззаветную любовь к родине. Но дурная слава его правления – не клевета, не вымысел либеральных историографов. От батюшки Павла Петровича Николай унаследовал представление, будто государь может вмешиваться и в частную жизнь подданных. Не пускать их за границу, как не пускали родственника и товарища Лермонтова, участника Кавказской войны Алексея Столыпина, которому император будто бы написал на прошении о выдачи заграничного паспорта: «Никогда, никуда»[1656].

Петр Яковлевич Чаадаев за «Философическое письмо», как известно, был объявлен сумасшедшим, и еще легко отделался. Николай Иванович Надеждин, редактор «Телескопа», напечатавшего письмо, был сослан в далекий Усть-Сысольск, нынешний Сыктывкар.

Иван Сергеевич Тургенев за политические взгляды и за статью на смерть Гоголя просидел месяц под арестом и был сослан в собственное имение. Цензора, дозволившего напечатать «Записки охотника», уволили со службы и лишили пенсии.

Тарас Шевченко написал бесспорно оскорбительные для государя и государыни стихи, но наказание получил страшное и явно несопоставимое с виной: отправлен в Оренбургский край, в солдатскую службу, с особым запрещением писать и рисовать.

Иван Сергеевич Аксаков написал поэму «Бродяга» о беглом крепостном. Фрагменты ее решился напечатать славянофильский «Московский сборник». За эту публикацию «Московский сборник» запретили, а самого Аксакова сослали под надзор полиции, запретив ему представлять свои сочинения в цензуру, а значит, и печататься[1657].

Гонения на славянофилов усилились в последние годы правления Николая. Борода и русское платье на дворянине считались тогда признаками вольнодумства и даже служили поводом для ареста.

Дело петрашевцев чуть было не лишило русскую литературу одного из величайших ее гениев. Молодой участник кружка Ф. М. Достоевский был приговорен вместе с другими к смертной казни, «за участие в преступных замыслах, распространение одного частного письма, наполненного дерзкими выражениями против Православной Церкви и Верховной Власти и за покушение к распространению, посредством домашней литографии, сочинений против Правительства». Оценим: смертная казнь, замененная каторгой, за «участие в преступных замыслах» и «покушение к распространению».

Лермонтова за стихи, направленные не против России, не против государя, а лишь против «жадною толпой» стоящих у трона, против «света, завистливого и душного», арестовали. Доблестная служба на Кавказе (Лермонтова неоднократно представляли к наградам) ничуть не смягчила монаршего гнева. Прочитав «Героя нашего времени», царь заметил, что эта «жалкая книга, обнаруживающая большую испорченность ее автора»[1658]. Он нашел у Лермонтова «то же самое преувеличенное изображение презренных характеров, которое имеется в нынешних иностранных романах»[1659]. У Гоголя этого «преувеличенного изображения презренных характеров» царь, очевидно, не увидел. Между тем трудно найти в русской литературе пушкинского и гоголевского времени сочинение столь же резкое и гениально-злое, направленное как будто против всей системы государственного и общественного устройства, как «Ревизор». Всё было осмеяно, и при том осмеяно так, что и нельзя было не смеяться. И что же?

На премьеру «Ревизора» в Александринском театре пришел сам Николай Павлович с наследником, будущим царем Александром II: «Государь император с наследником внезапно изволил присутствовать и был чрезвычайно доволен, хохотал от всей души»[1660]. На премьере присутствовали и министр финансов граф Канкрин, и военный министр Чернышев, и Павел Киселев, член Государственного совета, будущий министр государственных имуществ. Если верить Смирновой-Россет, присутствовал в зрительном зале и министр иностранных дел граф Нессельроде[1661]. Кажется, более всех был доволен император.

Гоголь «по Высочайшему повелению» получил в награду перстень ценой в 800 рублей, такие же перстни получили ведущие актеры[1662]. Это было только началом. Со временем Гоголь стал писать мало, поэтому доходы его были невелики. От имения и всех его доходов бескорыстный Гоголь отказался в пользу сестер. И хотя вел он жизнь самую скромную, он много путешествовал, а потому нуждался в средствах. И денежная помощь приходит от государя. Если для Пушкина царь был цензором, то для Гоголя стал меценатом.

Уже в 1837 году император в ответ на просьбу Гоголя о помощи «для бедного поэта» велит отправить ему 500 червонцев, то есть более 5 000 рублей ассигнациями[1663]. В 1842-м попечитель Московского учебного округа граф Сергей Григорьевич Строганов написал Бенкендорфу о бедственном положении Гоголя, который «умирает с голоду и впал в отчаяние» (что было большим преувеличением). Бенкендорф предложил выплатить Гоголю единовременно 500 рублей серебром и сообщил об этом в докладе императору. Император распорядился выплатить эти деньги[1664].

В марте 1842 года Гоголь был в Москве, но собирался в Рим. Денег на жизнь в Европе не хватало, но он похвастался маменьке, Марии Ивановне, будто государь велел причислить его «к нашему посольству в Риме». Там Николай Васильевич рассчитывал получать жалование[1665]. Интересно, за что?

В 1845-м благодаря хлопотам Смирновой-Россет Гоголь получил еще одно государственное пособие – 3 000 рублей серебром, которые были ему выплачены в течение трех лет (по 1 000 в год)[1666]. Не слишком много, но отметим разницу. Чрезмерно критический, с точки зрения власти, взгляд на Россию дорого обошелся Лермонтову, Тургеневу, Аксакову, Шевченко. Гоголь был беспощаднее всех, исключая только Шевченко, но вместо арестов и ссылок получал государственные пособия, на которые жил многие годы[1667].

В январе 1847 года Гоголь собрался в Палестину, к Святым местам, и обратился за необходимым паспортом. Государь император повелел (через начальника своей военно-походной канцелярии графа Адлерберга) посольству в Константинополе и русским консульствам в турецких владениях «дабы Г-ну Гоголю было оказываемо с их стороны всевозможное покровительство и попечение». Сверх того, император повелел министру иностранных дел графу Нессельроде снабдить Гоголя «еще и рекомендательными письмами от Вашего Сиятельства»[1668].

Царь благоволил, пожалуй, к самому суровому критику России и русских.

Впрочем, и большая часть русской читающей публики не могла заподозрить его в чем-то дурном, враждебном России или русскому народу. Не заметили даже «проклятых кацапов» и «нечестивый язык» москаля. Тем более приняли и его драматургию[1669], и «великорусскую прозу». Зрители «Ревизора» и читатели первого тома «Мертвых душ» «приходили в совершенный восторг»[1670]. Константин Аксаков в своей статье «Несколько слов о поэме Гоголя “Похождения Чичикова, или Мертвые души”» соединял тонкие наблюдения с самыми наивными умозаключениями: «Гоголь русский, вполне русский, и это наиболее видно в его поэме»[1671], – писал Константин Сергеевич и завершал статью прекрасным, полным самой высокой патетики, гимном русской песне, песне великорусской! Той самой песне, которую Гоголь, если верить Богдану Залескому, называл песней «финской» и «каннибальской».

С. П. Шевырев на страницах «Москвитянина» старался предупредить самые сомнения в Гоголе: «Да не подумают читатели, чтоб мы в чем-нибудь обвиняли Гоголя! Избави нас боже от такой мысли или, лучше, такого чувства! Гоголь любит Русь, знает и отгадывает ее творческим чувством лучше многих…»[1672] Статьи Шевырева в «Москвитянине» задали целое направление в гоголеведении. Гоголь-реалист и обличитель крепостнической России, создатель «типичных представителей» и оптимист, веривший в будущее России и русского народа, – этот образ писателя, столь известный в советское время, тиражированный школьными программами и даже запечатленный скульптором Николаем Томским в бронзе, первоначально создан даже не Белинским, а именно Шевыревым.

Но и в XIX веке взгляд Шевырева был широко распространен. Сам Гоголь был чрезвычайно доволен, благодарил критика за статьи, в которых «дышит такая чистая любовь к искусству». «Я много освежился душой по прочтеньи твоих статей и ощутил в себе прибавившуюся силу»[1673], – писал он Шевыреву в ноябре 1842 года.

Может быть, Николай Васильевич был искренен, а может быть, и нет. Даже самым близким людям Гоголь казался скрытным. «Полной искренности» не признавали в нем даже старые друзья, такие как А. С. Данилевский[1674].

Обратим внимание на особенности писем Гоголя. Гоголь не вел дневника, не оставил по себе мемуары, так что его письма – источник важнейший, бесценный. Другое дело, что надо помнить про обстоятельства их создания, учитывать, кому, что и когда писал Гоголь. Николай Васильевич даже объяснял Сергею Тимофеевичу Аксакову и его ученому, но несколько непрактичному сыну Константину Сергеевичу, что «в жизни необходима змеиная мудрость (курсив С. Т. Аксакова. – С. Б.) <…> не надобно сказывать иногда никому не нужную правду и приводить тем людей в хлопоты и затруднения»[1675].

Обращаясь к украинцу Максимовичу, Гоголь мог мимоходом бросить презрительную фразу о «кацапии», о «толстой бабе» Москве, «от которой, кроме щей да матерщины, ничего не услышишь»[1676]. Впрочем, такие эпитеты проникали и в его сочинения. 10 марта 1836 года Цензурный комитет постановил убрать из статьи Гоголя «Петербург и Москва» слова: «Какая она (Москва) нечесаная»[1677]. Зато русского писателя Сергея Тимофеевича Аксакова, хозяина знаменитого московского литературного салона, отца двух известных русских славянофилов – Ивана и Константина, Гоголь обещает прижать к своей «русской груди»[1678].

В переписке с Николаем Прокоповичем, товарищем по учебе в Нежинской гимназии, малоизвестным поэтом, простым учителем словесности, Гоголь мог быть откровеннее, чем в письмах к русскому ученому Михаилу Погодину, в которых писал, как любит «неяркий мир наш, наши курные избы, обнаженные пространства»[1679]. Но не зря же Погодин жаловался С. Т. Аксакову на «капризность», «скрытность», «неискренность» и даже на «ложь» Гоголя[1680].

Погодин, кажется, имел основания для таких жалоб. Письмо отправлено 30 марта 1837 года из Рима, где Гоголь снимал тогда небольшую квартиру. Снимал не один, а совместно с Иваном Федоровичем Золотаревым, выпускником Дерптского университета, будущим русским офицером. Тот был, видимо, человеком настроенным патриотически. Впоследствии он будет принимать участие в деятельности Славянских комитетов и даже возглавит один из них. С Гоголем они познакомились еще в 1836 году, когда отправились за границу на одном пароходе. Два года Золотарев жил рядом с великим писателем. Если верить Ивану Федоровичу, «по убеждениям своим Гоголь был чисто русский человек, а не малоросс, каким его желают представить. <…> писатель горячо любил именно Россию, а не Малороссию»[1681].

Всё было бы замечательно, если только не забывать и другой факт. 1837–1838 годы в биографии Гоголя – это хорошо известный его биографам «католический эпизод». Гоголь посещает католические храмы, дружит с княгиней Зинаидой Волконской, ревностной католичкой, ведет долгие беседы с польскими ксёндзами – Иеронимом Кайсевичем и Петром Семененко. Благодаря письмам Семененко к Богдану Яньскому мы кое-что знаем о содержании этих бесед. Золотарев, Аксаковы и даже Погодин немало бы изумились, послушай они хоть часть этих польско-малороссийских разговоров.

12 мая 1838 года, Рим: «С Божьего соизволения, мы с Гоголем очень хорошо столковались. Удивительно: он признал, что Россия – это розга, которою отец наказывает ребенка, чтобы потом ее сломать. И много-много других очень утешительных речей»[1682].

25 мая 1838 года, Рим: «Занимается Гоголь русской историей. В этой области у него очень светлые мысли. Он хорошо видит, что нет цемента, который бы связывал эту безобразную громадину. Сверху давит сила, но нет внутри духа»[1683].

Волконская и ксёндзы были бы рады обратить в католичество первого русского писателя. Слухи о возможном переходе Гоголя в католичество достигли и России, очень встревожив Марию Ивановну Гоголь. Сын поспешил ее успокоить, заметив, что «религия наша, так и католическая совершенно одно и то же, и потому совершенно нет надобности переменять одну на другую»[1684].

Гоголь не только не перешел в католичество, но даже вызвал гнев княгини Волконской и, очевидно, разорвал связи с католическим миром. В июне 1839 года на вилле Волконской умирал от чахотки друг Гоголя, граф Иосиф Виельгорский. Княгиня хотела хотя бы перед смертью обратить его в католичество, но Гоголь привел к умирающему другу православного священника, который исповедовал и причастил Виельгорского[1685].

Данный текст является ознакомительным фрагментом.