Ум потек из России
Ум потек из России
В апреле 1985 г. состоялся очередной пленум ЦК КПСС, который вошел в историю как «пленум начала перестройки», или иначе как «пленум начала конца советской власти», ибо уже скоро стало ясно, что любые преобразования советской системы – дело очень тонкое, требующее не ослабления, а резкого усиления тоталитарного режима.
Именно на этом пленуме Генеральный секретарь ЦК КПСС М.С. Горбачев, призвал весь советский народ «н?чать перестройку» своей жизни. Что это такое? – никто толком не понимал. Как позднее выяснилось, не понимал этого и Горбачев. Но слово вылетело. Его подхватили, услужливо разнесли по всем углам и весям, и машина перестройки нехотя тронулась в путь…
Начал Горбачев с того, что лежало на поверхности, – с гласности. Конечно, развязать людям языки, снять с них страх за вылетевшее ненароком слово было необходимо, без этого казалось невозможным сделать ни одного шага в сторону от проторенной генеральной линии. Но самое простое решение, как это чаще всего и бывает, оказывается далеко не самым лучшим. Гласность, как тогда думалось, – это необходимое условие открытости общества, она раскрепостит общественное сознание и сделает наиболее активную часть населения деятельными помощниками партии в ее благом начинании. Но не учел Горбачев того простого резона, что за десятилетия господства в стране примитивных истин бездарного ленинизма именно наиболее деятельная часть общества все и так прекрасно понимала, она уже давно в своем так называемом общественном сознании все расставила по местам, а сковывавшая ее разум броня страха уже давно была разбита.
В итоге: выпустив из клетки весьма опасную для России птичку – гласность, он уже вскоре понял, что совершил роковую для своей политики ошибку, ибо эта милая птичка ему же выклюет глаза и он потеряет все видимые ранее ориентиры. Не мог же он не знать, что гласность, являющаяся всего лишь эмбрионом подлинной свободы слова, не должна опережать вызревание других демократических институтов, а развитие только гласности неизбежно переключит стрелку перестройки с практических дел на словесную разнузданность; к тому же, не улучшая повседневную жизнь людей и одновременно разрешив легальное существование оппозиции, он, сам того не желая, день ото дня множил ряды своих активных противников.
Горбачев верил сам в нерушимость социалистической системы и наивно полагал, что той же веры придерживаются и его коллеги по руководству КПСС, в частности те, кто представлял в ЦК так называемые республиканские партийные элиты. Но те уже давно ни во что такое не верили, они лишь жаждали реальной, не подконтрольной Кремлю власти в своих вотчинах и делали все от них зависящее, чтобы кремлевские вожжи поослабли. Когда Горбачев понял какие дикие силы разбудил своей перестройкой, он стал всячески тормозить процесс, но тот уже «угл?бился», а, набрав достаточную инерцию, в августе 1991 г. смел с исторической арены «руководящую и направляющую силу советского общества», а заодно и разогнал по своим национальным квартирам это самое общество.
Россия вступила в новую фазу своей истории, ранее невиданную и непредсказуемую. Из обжитой и привычной политической казармы история России ушла в демократическую самоволку и один Бог ведает, чего она там натворит.
Вечная беда российского исторического процесса в том, что никак не удается синхронизировать политические новации и экономические свободы, да к тому же вовремя уравновесить эти системы необходимой мерой социальной защищенности граждан. Подобная разбалансированность неизбежно приводила не к плавному развитию, а к резкому расслоению общества и социальным взрывам. Отсюда и чисто российские парадоксы исторического процесса: либеральная русская интеллигенция конца XIX – начала XX века протрассировала путь к свободе и… рухнула в невиданное рабство; Ленин увлек Россию в утопию, залив страну кровью, и… был провозглашен одним из величайших политиков всех времен; Сталин слепо и преданно шел по указанному Лениным пути, истребив десятки миллионов советских людей, и… стал подлинным кумиром и божеством в глазах нетронутых; Хрущев все силы употребил на сокращение партийного и государственного аппарата и… тот разбух до невероятия и пожрал его; Горбачев пытался реанимировать партийный труп, влить свежую кровь в социалистическую идею и удержать на гнилых веревках разваливающуюся империю и… те рухнули, придавив заодно и Горбачева [646].
В.С. Соловьев как-то заметил, что нельзя доказать неправду социализма, надо признать правду социализма и преодолеть его. Так сказать, доказать эту политическую теорему методом от противного. Не возражал против подобной постановки вопроса и Н.А. Бердяев: уж коли коммунистический вирус угнездился в мозгу людей, его можно только «преодолеть», т.е. дать ему возможность истребить самого себя [647]. «Правду социализма» мы как будто преодолели и до сих пор не знаем – за какую правду браться теперь.
Создается впечатление, что нынешняя Россия хочет жить с американским достатком, приучив к тому же своих граждан к японской деловитости и немецкой аккуратности, но – при всем при том – жить непременно по-русски, т.е., в частности, так, чтобы все благодарили своего «всенародно избранного» и не очень-то тешили себя иллюзиями законности, не забывали своего истинного места под лучами кремлевских звезд. Только как все это сочетать, как сделать так, чтобы и Америку догнать и Россию не потерять – никто не знает. И не узнает никогда. Прошлый опыт ничего не дает. И так мол пробовали, и эдак изловчались, а все впустую. Значит, опять погнались не за тем зайцем. Да нет же, за тем. Но надо его все же когда-нибудь изловить, зажарить, подать на стол, а уж потом, вспомнив, что мы из России, отложить в сторону столовый прибор и, взяв свою долю зайчатины в обе руки, начать рвать ее зубами. И сыты будем и «особости» наши при нас останутся.
В последние годы ввели в оборот такой логический выверт: есть страны, где точно известно, что можно, а что нельзя; есть такие, в которых можно и то, что нельзя; в России же нельзя даже то, что можно. Как это понимать? Очень просто: в России всегда доминировал не закон, а чиновник. Это он решал, что и кому можно. Люди российские только понаслышке знали о существовании неких законов, якобы определявших устройство жизни, на деле для них верховным законодателем был барин и начальник. Для простого человека государственный чиновник был реальной властной фигурой – его боялись, его презирали, на него молились.
В тоталитарном государстве иначе и быть не могло. При царе существовала монаршая чиновная вертикаль с неисчислимыми отростками во все сферы жизни; при коммунистах эта вертикаль приобрела партийный окрас, но суть не изменилась. Большевики сделали чиновничество своеобразной управленческой аристократией. Попасть в эту партийную ложу стало вожделенной мечтой любого клерка, он для этого был готов на все; марксистская фразеология стала для него обычным фиговым листком, коим он старался прикрыть свои властные вожделения, а так называемые простые люди наивно верили, что партийные руководители из кожи вон лезут, чтобы сделать их жизнь более светлой и радостной.
В.В. Путин начал свою президентскую деятельность с того, что восстановил порушенную предшественником властную вертикаль, поделив Россию на семь федеральных округов; посадил в каждый своего наместника и, еще более размножив бездарное российское чиновничество, успокоился.
Еще в 20-х годах Ф.А. Степун поставил точный диагноз болезни, занесенной на русскую землю коммунистическим вирусом, – «из всех зол, причиненных России большевизмом, самое тяжелое – растление ее нравственной субстанции, внедрение в ее поры тлетворного духа цинизма и оборотничества» [648]. Понятно, что если верить в реальность «коммунистического завтра», то все деяния большевиков и даже их утонченная жестокость периода взбесившегося ленинизма, есть чистое зло «во благо» (логика дьявола); но если этой веры нет, то то же зло, обернутое в транспаранты с народолюбивой риторикой, оказываются как бы добродетелью, но на самом деле есть обычное циничное оборотничество. А чтобы психика людей не корежилась и сознание не раздваивалось, была доведена до абсолютного совершенства идеологическая тирания и намертво спаян управленческий аппарат, ключевые звенья которого были легко заменяемы стереотипными ленинцами из секретных списков резервной партийно-хозяйственной номенклатуры.
Именно номенклатура является наиболее страшным наследием коммунизма, тем нерастворимым остатком, который в нетленности сохраняется по сию пору и передан посткоммунистической России как наследственная неизлечимая болезнь.
… Россияне уже вскоре после начала экономических реформ в 1992 г. убедились в экономическом, чиновничьем да и в правовом беспределе. Всеобщий произвол стал куда более деспотичным, чем был ранее, ибо при коммунистах люди твердо усвоили простую истину – все решает партия: она сама издает законы и сама же контролирует «правильное» их толкование на местах. При этом демагогическая ложь о благе и лучшей жизни простых людей была для партийной элиты куда важнее карьеры любого своего чиновника. Поэтому люди имели возможность жаловаться, а чиновничество этих жалоб боялось не меньше, чем вызова «на ковер».
Когда же к власти пришло демократическое правительство, единственное, на что оно могло опираться, – это закон, да и люди теперь могли апеллировать только к тому же закону. Но в условиях полной правовой расхристанности новой власти «законность» стала лишь гипотетическим маяком, светившим где-то на горизонте, а в повседневную жизнь проникли лишь «внешние формы законности» (Ф.И. Тютчев), т.е. не сам закон, а разговор о нем, не права человека, а произвол чиновника.
Вновь, как всегда и было в России, всевластным хозяином жизни стал чиновник. Но ежели раньше на него все же можно было найти управу, то теперь он напрочь обнаглел от безнаказанности.
Чудес, однако, не бывает. Не может страна, веками жившая в бесправии и слепо подчинявшаяся лишь силе власти, в одночасье, благодаря смене только управленческих структур, стать в шеренгу государств с укоренившейся традицией законности. От деспотии власти, к коей Россия притерпелась, к тирании закона, о чем она мечтает, лежит кочковатая и извилистая тропа «внешних форм законности». Время это надо пережить и постараться не «обесеть», по выражению А.И. Солженицына, хотя сие крайне сложно.
Любой разворот истории, конечно, преходящ. Но история общества – это не история биосферы, для которой дление времени – всего лишь фактор ее эволюции; история страны – это жизнь людей, им безразлична направленность исторического процесса (да кто ее знает!), они равнодушны к «поступательному» ходу истории (еще одна вещь в себе), об очередном витке исторической спирали они судят по своей жизни и коли жизнь эта безрадостна и бесправна, то и данный исторический зигзаг оценивается адекватно. Но – не всеми и не сразу.
К любым историческим катаклизмам, даже самым жестоким, можно привыкнуть, человек сживается с ними и перестает их замечать. Он, как говорят психологи, отреагировал на них. Когда подобное отреагирование затрагивает б?льшую часть общества, система начинает функционировать в относительно устойчивом режиме, ибо заданные ею жизненные ценности становятся как бы естественными, а потому своими для подавляющего большинства населения.
Человек, вообще говоря, крайне болезненно переживает ломку привычных стереотипов, что, накладываясь на непреодолимую особость русского человека – нетерпение, т.е. желание получить все враз и без особых затрат собственных усилий, очень быстро оборачивается разочарованием и ностальгией по прошлой привычной жизни.
Столь сильно затянувшаяся филиппика – не дань всеобщей политической повинности, не лепта в современную политологию (раствор этот и без нас перенасыщен), а лишь грубый слепок современной истории России. Ибо задача наша прежняя – оценить меру исторического гнета на российскую науку.
Ведь коли все российское общество пребывает ныне в фазе отреагирования на рухнувшие на него перемены, то и наука, как неотъемная часть общества, также неизбежно находиться в той же фазе. Какова ее реакция на происходящее, каково отношение посткоммунистической России к научному сообществу, какие достижения притащенной советской науки, не приведи Господи, станут фундаментом постсоветской науки, – вот проблемы, нас занимающие. Их мы и попытаемся препарировать…
Когда коммунистический режим, закончив начатую М.С. Горбачевым перестройку, в августе 1991 г. приказал долго жить, то пришедшие к власти демократы глубоко копать не стали – они лишь сменили вывески на фасадах и в одночасье номенклатурный социализм трансформировался в номенклатурную демократию. Те же деятели, которые еще вчера призывали народ «выполнять и перевыполнять», теперь стали вещать о рынке и общечеловеческих ценностях.
Русский человек – максималист по своей природе, ему желательно подать все сразу, да чтоб собственных силенок не напрягать да инициативу – не дай Бог – не проявлять. Он, как писал В.В. Розанов, не сомневается, что «если бросить бомбу в русский климат, то, КОНЕЧНО, он станет как на южном берегу Крыма» [649].
Если все же быть точными, то надо заметить, что русская интеллигенция во все века корила свое государство за пренебрежительное отношение к науке. И во все века стращала, что извод науки приведет к деградации общества. Позиции сторон, одним словом, были неизменны.
«Падение наук, – писал историк Н.М. Карамзин в начале XIX века, – кажется мне не только возможным, но даже неминуемым, даже близким. Когда же падут они, когда их великолепное здание разрушится, благодетельные лампады угаснут – что будет?» [650]. Слова прочувствованные, красивые, но смысла в них все же мало – ибо наука пасть не может, как бы государство к ней не относилось. Даже если свет ее лампады станет тусклым, но он все же останется, ибо развитие культуры не в состоянии остановить ни общественные катаклизмы, ни деспоты. Они безусловно деформируют его, могут сделать его карикатурным, но разрушить окончательно будут не в состоянии. Прав был известный русский хирург Н.И. Пирогов, когда в 1863 г. писал: «В науке есть свои повороты и перевороты; в жизни – свои; иногда и те и другие сходятся; но все переходы, перевороты и катастрофы общества всегда отражаются на науке» [651].
И последняя цитата на эту тему: «Как объяснить тот факт, что российская и советская наука, похоже, достигала наибольшего в наихудших политических условиях, тогда как с развитием демократических реформ в 1990-е годы, по всей вероятности, начинает увядать». Так посчитал американский историк науки Лорен Р. Грэхэм [652].
Именно попыткой ответить на этот вопрос и является данный раздел заключительной главы нашей книги. Если отвечать кратко, то придется сказать следующее: да, постсоветская наука и в 1990-х и в начале 2000-х годов продолжает активно увядать – ее перестали кормить, она не может заняться привычным делом (пресеклись даже стационарные наблюдения, которые велись десятилетиями), ученый народ стареет и профессионально деградирует, научное чиновничество пухнет (не с голода) и начинает забывать, чем оно руководит; уже убита и погребена так называемая заводская наука, активно добивается главное детище большевиков – отраслевая наука. Под видом российской науки сейчас расцвели разнообразные отходы науки советской, которые, как сорняки, всегда бурно разрастаются на заброшенных полях. И о них мы также поговорим в этой главе.
И еще один печальный факт. С 1985 г. никаких реформ науки не было. К ним даже не приступали. Это общая беда постсоветской России – экзамен «по демократии» она сдала экстерном. Это значит, что народ (хозяин страны) и избираемые им управленцы задачи демократии понимают по-разному. Народ на самом деле избирает своих лидеров – от президента до «самоуправленца» в масштабе микрорайона. Но это все люди временные. Попав во власть, они не хотят выпадать из нее, а потому реальные дела, которые всегда не простые и требующие больших затрат, подменяют разговорами о них. Отсюда развал и застой: нет ни одной сферы жизни (наука – лишь одна из них), которые бы начали реформировать. Это исторически общая беда всех новорожденных демократий – они всего хотят и всего боятся.
Поэтому, когда институт науки не реформировался, т.е. когда не было заранее оговорено: какая наука, в каком объеме и к каким экономическим структурам привязанная, нужна демократической России, все так называемые реформы науки свелись только к сокращению ее финансирования, вымыванию из науки наиболее дееспособных кадров, резкому увеличению удельного веса научного балласта и, как всегда в России, неуправляемому росту чиновничества.
Все «реформирование науки» нынешняя коррумпированная демократия проводит на грани «социального фола»: начали голодовку учителя – как благодеяние выдали положенные им крохи; устроили голодный марш ученые подмосковных научных центров – и их недовольство заткнули финансовым кляпом.
Одним словом, все бюджетные сферы для нашего государства – как не проходящая мигрень. Оно их не развивает, а терпит: надо ведь и детей учить, и лечиться, да и о будущем думать (на словах, само собой). Поэтому для современной политической элиты наука – безусловное излишество. По крайней мере та, которая дорого стоит, а отдачу сулит лишь в самой отдаленной перспективе.
* * * * *
Но не будем стенать и винить во всем самодержцев демократиии. Ибо нынешняя политическая ситуация в отношении науки имеет ряд отчетливо просматриваемых парадоксов, с которыми нельзя не считаться.
Парадокс первый. Когда становится плохо, все в России вдруг обращаются к «мировому опыту», с охотой кивают на Запад, говорят о реальных проблемах сегодняшнего дня с общих позиций и сознательно закрывают глаза на свои родимые «особости». Подобные же абстрактные упования не в состоянии высечь ни одной конструктивной мысли. Все в них верно и все вхолостую. Вот и президент Академии наук Ю.С. Осипов возглашает, что «без науки, культуры и образования у России нет будущего» [653]. А профессор А.Ф. Зотов еще более сгущает мрак: «… стоило бы задуматься нашим властям – даже не о нашем “завтрашнем дне”, а о их собственном “сегодняшнем вечере”!» [654].
Все так. Правда, об этом же почти 200 лет тому назад писал Н.М. Карамзин. Обидно, видимо, признать очевидное: уже три столетия история России и история науки в России идут как бы параллельными курсами: российская экономика никогда не нуждалась в научных инновациях, а советская власть, давая ученым вполне сносное «содержание», вынуждала их работать под таким идеологическим давлением, что привольно могли себя чувствовать только анаэробные организмы. Все прочие задыхались.
Парадокс второй. Суть его в следующем. Когда шла отечественная война, всем в равной мере было тяжко. Оттого роптать было не только бессмысленно, но и аморально. Когда же Россия, оставив социалистический распределитель, свернула на тропу рыночных реформ, то общество мгновенно расслоилось на две группы: предпринимателей и государственных иждивенцев, живущих за счет бюджета. Впервые за всю свою историю в России стали считать деньги. Наполнять же доходную часть бюджета порушенная экономика еще не в состоянии.
Поэтому многие социальные группы населения оказались обиженными реформами – их жизнь перестала соответствовать их статусу. Когда продавец коммерческого ларька стал зарабатывать на порядок больше, чем профессор, у последнего слезы незаслуженной обиды напрочь застлали разум. Профессор уже не в состоянии был что-либо анализировать, он, как капризный ребенок, лишь требовал: дай! Хотя прекрасно понимал, что дать нечего.
«Растолковать… что без науки сейчас и в будущем нельзя создать доходную экономику, некому: вокруг временщики, от которых эти мысли отскакивают, как от стены горох» [655]. Это слова академика Б.С. Соколова, видимо, забывшего от обиды, что государственная наука, никогда прежде не влиявшая на российскую экономику, не в состоянии сделать это и сегодня.
Парадокс третий. Все прекрасно понимают, что без финансовой поддержки наука развиваться не может, столь же всем понятно, что сейчас и в обозримом будущем у государства необходимых средств не будет, и тем не менее все – от младшего научного сотрудника до президента Академии наук – исторгают стон: дай!
Ученые – народ умный, а потому за последние 13 лет они привели «полную группу» резонов – почему нельзя отворачиваться от науки и бросать ее на произвол судьбы. Указывали на то, что забвение науки приведет к дебилизации общества и как следствие – к неизбежному поражению демократии; или еще более сильный аргумент: без науки у России вообще не будет цивилизованного будущего. И так далее. Как видим, доводы сколь страшные, столь и очевидные. И понимают это не только ученые. Не сомневаюсь, что столь же догадливы и те, в чьем распоряжении кошелек с деньгами. Но он – пуст. За тоталитарное прошлое России сейчас расплачиваются все – не только ученые.
Парадокс четвертый. Ученые сегодня обнищали все. Все в равной степени социально унижены. И тем не менее «за всю науку» страдать не надо. Ибо существует еще один парадокс сегодняшнего дня. Состоит он в том, что еще в конце перестройки, когда стала интенсивно нищать наука (1989), произошла своеобразная интеллектуальная рокировка с доперестроечными временами. Если в советские годы гуманитарные науки находились под мощным идеологическим прессом, который выжимал из них любую свежую мысль, то сейчас он снят, и философия, история, филология, социология стали бурно развиваться; зато произошло крушение естественных наук (физики, химии, биологии, геологии) – они попали под пресс стихийного рынка и он выдавил из науки всех, кто не согласился получать нищенскую зарплату за сам факт присутствия на рабочем месте. Ведь этим наукам нужны средства – и немалые – на собственно исследовательский процесс. Сейчас же правительство в состоянии подкармливать только ученых, но не науку, да и то не из-за избытка гуманизма, а из-за боязни социального взрыва.
Парадокс пятый. По мере нищания науки общее число ученых сокращалось, зато прямо пропорционально росла масса разновеликих «ученых матрешек»: число неостепененных «ученых» быстро сократилось, зато резко (по отношению к ним) возросло число кандидатов наук; стало много больше, чем было всегда, докторов наук по отношению к кандидатам; резко выросло число членов-корреспондентов РАН на одного доктора наук; да и академиков РАН стало много больше. Поразительно: если удельный вес докторов за 1970 – 1988 гг. вырос на 32 %, то за 1990 – 1998 гг. на 306 % [656]. Конечно, это жалкое зрелище, ибо окрепла не квалификация ученых, а лишь усилилась их возрастная немощь.
Та же тенденция отмечается и в академическом секторе науки: объемы работ к 2002 г. сократились в два раза, но зато резко возросло число исследовательских институтов; численность научных кадров РАН снизилась, зато мгновенно выросло число докторов наук [657].
Парадокс шестой. Наука российская скоротечно умирает, но почти с той же скоростью растет число самых невообразимых (на все вкусы) академий, да и число «бессмертных» также. На начало 2002 г. в России насчитывалось порядка 110 академий! [658]. Точный счет, понятно, ведет лишь ведомство, которое их регистрирует.
Парадокс седьмой. Ученые сегодня вынуждены признать отставание нашей фундаментальной, а тем более прикладной науки от мирового уровня. Они это делают весьма охотно, когда речь заходит о науке вообще. Но они никогда не признают этого факта, если говорить конкретно об их науке. Почему? Причина прозаическая. Любой ученый весьма высоко оценивает собственные труды, он считает, что они ничем не хуже, чем работы его западных коллег. Отсюда и вывод: да, вся российская наука, поотстала, но вот моя, отнюдь. Это не голословное утверждение. Ученым 13 академических институтов разного профиля в марте 1994 г. социологи задали несколько вопросов и среди них был вопрос, предполагавший самооценку своих научных трудов. Ответы поразительные: когда наука уже провалилась, когда сам исследовательский процесс практически во всех естественных науках прервался, ученые тем не менее уверенно утверждали (от 77,3 до 86,6 %), что их работы ничуть не ниже мирового уровня [659].
В самом конце 90-х годов это исследование повторили. Результаты немного изменились. Порядка 80 % ученых считали ситуацию в российской науке критической. Но по мере «продвижения к собственной персоне» оценки повышались [660]. Однако все же есть предел «разумности» даже самооценок: в 1994 г. 77 % опрошенных работников Академии наук считали свои работы не уступающими среднему международному стандарту; в 1996 г. – уже 73 %, а в 1998 – 62 %. Как видим, общее давление государства на науку резко поубавило амбиций. Но и эти цифры, конечно, лукавые. Доверия им нет.
Простим ученым их самооценку. Ибо скромности они учатся у президента РАН академика Ю.С. Осипова. Выступая 22 декабря 1992 г. на общем собрании, Ю.С. Осипов жаловался на процесс катастрофического сокращения научного потенциала: мрут и бегут. Мрут старые, бегут молодые. Одним словом, куда ни кинь, всюду клин. И что же? Оказывается, несмотря на все эти страсти, мы остаемся «самой большой научной силой в мире». Более того: «…за последние годы… усилилось влияние российских ученых на мировую науку» [661]. Математик Ю.С. Осипов виртуозно доказал новую теорему: чем интенсивнее нищает наука, тем более сильной она становится. Что тут скажешь? Лучше помолчать [662].
Парадокс восьмой. Начиная с 1992 г., когда демократическая Россия дружно заспешила в рынок, власти и вовсе от науки отвернулись, решив, что страна не в состоянии содержать на казенном коште всю армаду научных работников.
Точно рассчитав, что за десятилетия планового производства научных кадров наука оказалась избыточно засоренной бездарями и балластом, правительство сделало странный, а для науки убийственный, вывод: избавляться от балласта, приводить численность научных кадров к оптимальной величине оно отдало на откуп научной номенклатуре, т.е. по сути наиболее агрессивной и инициативной части того же балласта. Академический монстр, скроенный по-сталински надежно еще в 1929 г. и беспредельно угодопослушный, остался неприкасаемым и более того теперь он должен был руководить «демократизацией» посткоммунистической науки. Наука оказалась поэтому не просто заброшенной, она была сознательно брошена в объятия научного чиновничества. А уж как оно способно «демократизировать» науку, догадаться несложно.
Таковы основные парадоксы первых 14 лет жизни постсоветской науки в условиях народившейся «демократии дикого Запада» и стихийно складывающегося российского рынка, живущего пока не столько по законам, сколько «по понятиям».
Судя по всему, наука к подобным условиям адаптироваться не в состоянии принципиально.
* * * * *
С чем же подошла советская наука к судьбоносному для нее реперу – смене общественно-политического устройства страны, при котором новопровозглашенная система оказалась хотя и избыточно амбициозной, но абсолютно недееспособной в плане содержания на пристойном уровне культуры, образования, медицины и науки.
Что касается науки, то «нахлебников» новая Россия получила с избытком. Ведь советская наука – это гигантская система, проросшая из советского строя, преданно обслуживавшая советскую власть. Развивалась она в условиях глобального идеологического давления при безоговорочном подчинении советской власти и без автономного социального пространства [663].
Подобная наука подогревалась властью созданием элитных научных городов, поощрением плохо проработанных и явно страдающих гигантоманией научных проектов, всячески поддерживая те начинания, которые были ориентированы на престиж и способствовали демонстрации преимуществ социалистической системы. Явное уродство подобной ситуации, что мы уже отмечали, было в том, что значительная часть «особостей» советской науки явилась продуктом сознательной деятельности самой научной элиты [664]. Она уже сроднилась с советскими властными структурами и была неотличима от них.
Поэтому когда на общем собрании Академии наук СССР 20 марта 1990 г. ее президент Г.И. Марчук заявил, что «на данном этапе развития нашего общества наблюдается несколько пренебрежительное отношение к науке» [665], то он, вероятно плохо себе представляя социальную историю русской науки, не лукавил, ибо хорошо помнил, как «сытно» еще совсем недавно жила наука, а о том, какова была ее ответная плата за подобную щедрость, предпочел умолчать.
Раз наука государственная, извольте платить! Подобная позиция стала для научной номенклатуры традиционно удобной. Ведь советские ученые привыкли, по словам Л.А. Арцимовича, «жить на ладони государства и согреваться его дыханием».
А нужны ли они этому самому государству, этот вопрос не поднимался, ибо сказать да – значит выдать желаемое за действительное, и все это прекрасно понимали; сказать нет – пришлось бы доказывать эти слова, что практически невозможно сделать, ибо любой оппонент с легкостью выведет тебя в заоблачные выси государственной демагогии и, само собой, выставит клеветником. Но, как бы там ни было, два слова придется сказать и на эту тему.
Ранее, при царе, о востребовании достижений науки вообще речь не шла, наука с экономикой не стыковалась. При советской власти стали понимать, что достижения науки не должны повисать в воздухе, их надо использовать. Появилось новонайденное словцо: внедрение. Внедряли в основном для отчетности: в каждой тематической разработке был раздел о «внедрении» результатов в народное хозяйство, Академия стала заключать договора с заводами и колхозами.
Одним словом, шли откровенные игрища в «полезность» любых научных результатов. Партийное начальство это вполне устраивало, а тот факт, что реального влияния на экономику страны экстенсивно развивавшаяся советская наука не оказывала, коммунисты отвергали напрочь. Лишь в годы перестройки об этом стали говорить открыто. Привело же подобное положение к тому, что стала бросаться в глаза отчетливая диспропорция между величиной накопленного страной научного потенциала и явно недостаточным уровнем достигнутой во всех сферах практической организации жизни общества: на производстве, в сельском хозяйстве, медицинском обслуживании, уровне образования и т.д.
Что тут долго говорить: практическая жизнь людей в Советском Союзе так и не стала зависимой от достижений науки.
Тогда же, в конце 80-х годов, стали открыто писать о том, что по многим позициям советская наука оказалась в хвосте мирового прогресса. Однако до причин докапываться не стали, занялись более привычным делом – поиском «врага». И занялось этим научное чиновничество. Аппарату истина была не нужна. Аппарат должен был сохранить свою невинность. И полились обличительные реки. Госплан все беды связывал с оторванностью от реальных нужд страны академической науки, а Академия наук бичевала недальновидный практицизм деятелей промышленности. Причем «чистоту своей формулы», как сказал бы Е.Н. Трубецкой, отстаивали не нобелевские, а ленинские лауреаты, достойные представители научной и государственной бюрократии.
Теперь – факты.
На начало «перестройки» львиную долю ассигнований получала, так называемая, прикладная, или отраслевая наука (~ 90 %) и лишь около 10 % доставалось фундаментальной науке, т.е. институтам Академии наук СССР.
В процентах от национального дохода на науку расходовалось: в 1970 г. – 4 %, 1980 г. – 4,8 %, 1985 г. – 5 %, 1987 г. – 5,5 %. (Это, само собой, без военных затрат) [666].
А вот где эти расходы «осваивались». В 1987 г. в СССР вместе с вузами было 5089 научных учреждений, из них чистых НИИ – 2649. В этих самых НИИ в 1986 г. значилось 4546 тыс. человек.
Если науку распределить по отраслям, то, по данным Г.А. Лахтина, к концу 1986 г. в промышленности СССР работало 1552 научных учреждения, в сельском хозяйстве – 909, в здравоохранении – 471. Заметим, кстати, что у разных авторов общая численность работавших в НИИ на начало «перестройки» колеблется от 4,5 до 8 млн. человек [667]. Последняя цифра явно завышена.
В РСФСР была сосредоточена львиная доля научных учреждений СССР – 4646 (~ 60 %), из них НИИ – 1762 (на 1990), затем, согласно отмеченным нами парадоксам, по мере нищания науки число НИИ росло и в 1994 г. их уже было в целом по России 2166 [668].
Итак, расходы на науку в СССР к 1990 г. оценивались в 2,1% от валового внутреннего продукта и были вполне сопоставимы с западными мерками: Япония тратила на науку 2,98%, ФРГ – 2,88%, США – 2,82%, Франция – 2,34% [669]. С другой стороны, расходы на науку в США с 1980 по 1985 год росли более чем на 7 %, а с 1985 по 1991 г. всего на 1,2 % в год. Если же проценты обратить в наличные деньги, то выяснится, что США на свою науку расходуют больше, чем Япония, ФРГ, Франция и Англия вместе взятые [670].
Дальнейшая расшифровка этих цифр покажет, к примеру, что на фундаментальную науку даже в 1986 г. США тратили в 20 раз больше средств, чем Советский Союз [671]. И еще один немаловажный нюанс: отдавая приоритет фундаментальной науке, в США тем не менее более всего поддерживают так называемые «науки о жизни» (Life science), т.е. биологию, медицину и сельскохозяйственные науки, ориентированные прежде всего на человека. По сумме финансирования в академическом секторе эти науки поглощают 53% средств, тогда как на физику, химию и все прочие естественные науки ассигнования не превышают 15% [672].
Так как человек в России никогда не был самодостаточной ценностью, то можно с большой долей уверенности утверждать, что Life science не станут приоритетными для русской науки. Для нас традиционная ценность – это сила, т.е. ВПК, а потому когда экономика России будет в состоянии финансировать нашу национальную науку в достаточном объеме, то, скорее всего, львиная доля расходов будет вновь направлена на накачку мускульной силы государства. Эта «особость» российской науки, судя по всему, неискоренима.
Итак, когда в 1991 г., особенно после путча ГКЧП, руководство страны убедилось, что всё уже они «перестроили», то решили начать демонтаж социалистического наследия, но так, чтобы рядовой гражданин вообще потерял всяческие ориентиры, чтобы он не успел очухаться и на протестующий митинг собраться… А, впрочем, кому какое дело до этого самого рядового гражданина? Ведь за «реформы» взялись молодые люди, которые не страдали «комплек-сом обратной связи». Они все делали по учебникам, делали точно так же, как «там у них на Западе» и назад не оглядывались.
Что же произошло в 1992 г.? Россия в том году, как известно, свернула с наезженной колеи плановой экономики на рыночное бездорожье. Как только были «отпущены цены», они стремительно пошли ввысь, причем за их ростом бюджет явно не поспевал. Быстро выявились монополисты в энергетике, связи, коммунальном хозяйстве и т.д. Это и явилось секирой, которая отсекла от науки главное – исследовательский процесс. Если в 1991 г. на научные исследования тратилось 50% бюджетных средств, то уже в 1992 г. всего 3%, а 97% поглощали коммунальные платежи и нищенская зарплата. Причем бюджетом 1992 г. на науку было предусмотрено лишь 2,6% от валового продукта, что покрывало всего 16% от нужных затрат [673]. Это и есть обвальное обнищание.
Наука на это отреагировала мгновенно: только за 1992 г. численность научных кадров сократилась на 380 тыс. чел., а доля занятых наукой в общей массе трудовых ресурсов страны, которая и в былые времена не достигала 4%, резко снизилась. Начался процесс интеллектуальной деградации общества [674]. В 1993 г. ситуация ухудшилась: ассигнования на науку в сравнении с 1990 г. упали в 10 раз. В 1994 г. бюджетом была предусмотрена уж вовсе никчемная доля расходов на науку – 0,6% от внутреннего валового национального продукта, что сопоставимо с оценкой значимости науки в странах Африки. Из этой мизерной суммы 48% уходило на зарплату, 35% на коммунальные услуги и лишь 17% на саму научную ра- боту [675]. Естественно стало уменьшаться число научных сотрудников Академии наук. На 1 января 1995 г. оно составляло 59,6 тыс. Причем «искажения в структуре “человеческого потенциала” науки приняли такие масштабы, что его воспроизводство даже на нынешнем… уровне уже невозможно» [676].
Что это за искажения? Если не затрагивать нравственные аспекты человеческого потенциала, а обратиться к фактам, то выяснится следующее. Ориентация ученых по научным интересам, сложившаяся еще в советское время, сейчас не устраивает запросы общества. Наибольшее число ученых тогда было занято техническими (47,4%) и общественными науками (23,3%) [677]. В настоящее время именно эти отрасли знаний менее всего актуальны, поскольку технические науки, наиболее тесно связанные с промышленностью, по чисто российской «особости» никогда ею не востребовались, а сейчас и вовсе оказались никому по сути ненужными, а общественные науки в том виде, в каком они культивировались ранее, в настоящее время просто относятся к категории лженаук.
Есть еще один аспект «искажения». Касается он традиционной для советской науки погоне за «валом». Академик П.В. Волобуев отметил в этой связи, что «вал» планового роста научных кадров долгие годы подменял разумные критерии оценки их значимости. Мы искренне гордились тем, что у нас одних «остепененных» ученых более полумиллиона. «И старались не вспоминать, какова их отдача. Иначе пришлось бы признать, что, имея четвертую часть всех научных работников на планете, мы даем, по приблизительным экспертным прикидкам, не более 15 процентов научной продукции. А может быть и меньше» [678].
Переходя на язык эмоций, можно повторить слова профессора Е.В. Семенова и сказать, что в 1992 г. советскую науку столкнули в пропасть, при этом кое-что разбилось, деформировалось. Но что-то и уцелело. Иными словами, все произошедшее – «абсолют-ный приговор отечественной науке» [679].
Возникает только вопрос: какой науке? Если притащенной, то туда ей и дорога. Если нет, то следует соотнести необходимую потребность в науке на нынешних рычагах политико-экономических весов рыночной экономики с финансовыми реалиями государства. Ведь мы такие бедные потому, что слишком умные! [680] Это еще одна неустранимая «особость» российской действительности, одним их первых подмеченная А.С. Грибоедовым.
От избытка ума даже подсчитать умудрились: сейчас России нужно не более 300 тыс. ученых, их же сейчас около 1,5 млн [681]. И что же прикажете делать с остатком в 1,2 млн человек? Всех – на паперть? Или сразу – на свидание с Господом?
Как будто мать родную похоронили, а потому все так громко рыдают, что даже отдельных причитаний не слышно. Иногда, правда, кое-что удается разобрать: те деформации, которые претерпела наука, «ставят под сомнение само существование науки, сохранение ею статуса социального института» [682]. А почему? Ведь надо свои выводы как-то обосновывать, а дефиниции определять. Вопросов, на самом деле, множество, а вразумительного ответа ни одного.
Да, финансирование сократилось слишком резко (но это если считать от разбухшей советской науки), резко упала численность армии ученых (и это, если считать от 4,5 – 6,0 млн. советских «уче-ных», многие из которых даже предмет своих занятий толком не знали).
Приведем ряд цифр, иллюстрирующих только что сказанное.
С 1990 по 1998 г. численность исследователей сократилась в 2,5 раза [683].
Здесь ключевое слово «сократилось». Не «сократили», а «сократилось», т.е. процесс протекал в режиме самотека: молодые уходили из науки, а пожилые, которым поздно было менять профессиональную ориентацию (хотя, возможно, подавляющее большинство из них должны были уйти из науки еще в молодые годы), оставались преданными научной работе.
Отсюда еще две цифры: в 2000 г. средний возраст занятых наукой превышал 49 лет, а средний возраст докторов наук зашкаливал за 61 год [684].
С 1991 по 1993 г. (начальная фаза «реформ») ассигнования на науку упали почти в три раза. Особенно пострадали отраслевые НИИ: число сотрудников в них сократилось вдвое; зато доктора наук стали размножаться, как генералы в армии, простым делением – на самом деле, число «докторов» за этот же срок выросло втрое [685]. Сразу и не поймешь: как же реагировать на все это – то ли смеяться (нервно), то ли ухмыляться (ехидно).
Обвал между тем продолжался: в 1995 г. финансирование науки упало практически до нуля и составило всего 0,41% от вало- вого внутреннего продукта (ВВП), а уж что это за «продукт» был в то время, догадаться не сложно.
В 1999 г. в бюджет заложили 4% расходов на науку, но затем правительство решило, что наука вполне обойдется и меньшими суммами: в 1999 г. они составили 2,02% от ВВП, а в 2000 г. – 1,87% [686].
Процесс, как говорится, пошел. Многие думали в начале 90-х, что весь этот финансовый кошмар продлится максимум 5 – 10 лет. Нет. Он только начинается! Ибо к подлинному реформированию науки наше «техническое» правительство еще не приступало. И не приступит! Сомнений на этот счет уже не осталось.
Хотя никто из государственных чиновников в этом не признается…
* * * * *
Послушаем нашу верховную власть и всплакнем от умиления.
27 апреля 1992 г. президент России Б.Н. Ельцин подписал указ «О неотложных мерах по сохранению научно-технического потенциала Российской Федерации». Его итог – создание Российского фонда фундаментальных исследований.
22 июня 1993 г. президент подписал еще Указ, поддержавший программы некоторых отраслевых институтов. Им присвоили статус Государственных научных центров и государство обязалось их обеспечить. На ноябрь 1996 г. таких центров было 61. Выделили их из 14 ведомств. Каждые два года эти ГНЦ должны были доказывать свою нужность [687].
Читаешь подобное и диву даешься. Когда чиновнику поручается какая-либо творческая задача, он делает все возможное, чтобы свести ее к незначительному числу формальных (бюрократических) процедур. Он делает вид, что проблема решена, президент искренне считает себя благодетелем, а рядовой научный сотрудник, представив начальству очередные «бумаги», обосновывающие его нужность и полезность науке, заглотит от досады и злости стопарь и пошлет их всех по одному ему известному адресу.
16 сентября 1993 г. появляется новый указ «О мерах по материальной поддержке ученых России» (С 1 января 1994 г. учредили 5000 ежемесячных государственных научных стипендий для «выдающихся ученых России» и 1000 стипендий для «талантливых молодых ученых»).
Все это напоминало пайки ЦеКУБУ времен гражданской войны. Конечно, это помощь [688]. Многие ученые смогли, наконец, реализовать свои планы: стали выезжать на международные конференции, публиковать монографии, выполнять конкретные и не очень дорогостоящие проекты. Но главную задачу сохранения российской науки, т.е. стимулирование работы молодых ученых, что и означает поддержку ее потенциала, эти меры не достигли. Сейчас нарушено главное условие притока в науку творческой молодежи - мотивация научного творчества, к тому же недопустимо низко упал престиж занятий наукой.
Забота о науке между тем набирала обороты.
20 мая 1995 г. Президиум РАН обсуждал проект «Научной доктрины России», подготовленный Министерством науки и технической политики [689].
Такое впечатление, что взрослые дяди из министерства решили в детский сад поиграть. Думали, академические старцы их поддержат. А неблагодарный академик Н.Г. Басов возьми и скажи: «Наука кончится на нашем поколении, нового мы не подготовим, поскольку ее престиж упал до нуля» [690]. Но министра Б.Г. Салтыкова это не тронуло: он задание выполнил, доктрину разработал, а далее – его не касается.
Прошел год. 13 июня 1996 г. президент Б.Н. Ельцин подписывает новый указ «О доктрине развития российской науки». Судя по всему – это лишь финальный аккорд «доктрины Салтыкова». Читаешь указ, как медовуху пьешь: «поддержка развития науки» отныне «приоритетная задача государства». Указал президент правительству тратить на науку не менее 3% расходной части бюджета с ежегодным увеличением «по мере стабилизации экономики» [691]. Одни верили, другие скрежетали челюстями. Вторых было намного больше. Но государство продолжало свою отеческую заботу о науке. 7 мая 1997 г. правительство приняло постановление «О неотложных мерах по усилению государственной поддержки науки в Российской Федерации» [692].
Вот это да! Значит будет еще лучше! Чем же наука ответит на столь впечатляющую заботу «партии и правительства»?
Но и это не все. 23 июля 2003 г. президенты В.В. Путин и Ю.С. Осипов обсудили приоритетные направления развития науки и, само собой, их финансирование. Как видим, на самом высоком уровне все еще продолжается обсуждение приоритетов. Скоро, вероятно, и это прекратится, ибо жизнь возьмет свое, и самым нужным направлением развития отечественной науки окажется просто самое дешевое. Скорее всего, это будет поддержка архивов, библиотек и кое-каких гуманитарных дисциплин.
Коли не ёрничать (а как – иначе?), то сказать можно одно: когда перестали проводиться самые необходимые научные эксперименты в физике, химии, геологии (и ученые это прекрасно знают!), то любые разговоры о поддержании науки государством для самого научного сообщества полностью обессмысливаются, ибо они каждодневно лицезреют подлинное отношение государства к науке [693].
* * * * *