Глава XVIII Прощание с Лицзяном

Глава XVIII

Прощание с Лицзяном

Я сидел за письменным столом, одолеваемый тревогой и чувством мучительной неопределенности с легкой примесью страха. Работать не было ни желания, ни сил, да и работы у меня не осталось. Горожан и крестьян охватила тотальная апатия — кому сейчас нужны были кооперативы? Люди собирались группками и шептались, без энтузиазма возвращаясь к обычным делам. Будучи в полной растерянности, я внезапно решил отправиться к моему доброму близкому другу Уханю и выяснить у него, что на самом деле происходит. Ухань знал множество людей как в городе, так и в деревнях, и он наверняка мог бы многое мне объяснить и помочь советом. В ту же минуту на лестнице раздались звуки шагов, и в мой кабинет вошел Ухань собственной персоной. То было почти невероятное совпадение — истинный пример телепатии. Ухань сказал, что пришел пригласить меня завтра утром к себе в деревню, где он намеревается провести ритуал муан-пеу. Сейчас у него нет времени на разговоры, добавил он, поскольку ему нужно закупить для ритуала благовония и другие предметы и поскорее вернуться домой, чтобы провести необходимые приготовления.

На следующий день я вышел из дому, едва рассвело, и к десяти утра прибыл в деревенский дом Уханя. По обычаю, Ухань всю ночь постился в священном месте с друзьями и шаманами-томба и к моему приезду был полностью готов к началу церемонии. Мы проследовали на священное место для жертвоприношений, какое имеется в каждой насийской деревне. Оно располагалось на небольшой поляне, окруженное рощей вековых деревьев и широкой стеной из камней и булыжников, в конце которой стоял длинный алтарь, также сложенный из грубого камня. На этом алтаре лежал между двух свечей треугольный плужный лемех и приношения в виде зерна. По обе стороны алтаря стояли особые курительные палочки гигантского размера. Ухань несколько раз простерся перед алтарем, сжимая в руках благовония.

Таков был этот простой, но невероятно важный для наси и торжественный обряд. Проводить его имел право лишь старший мужчина в семье — отец либо, в случае его смерти, сын. Разные кланы наси исполняли его в разное время. Ухань принадлежал к знаменитому клану Ггух — а еще в его деревне жили представители кла— на Гдза.

В ходе этого священного обряда глава семьи приносил жертву небесам, символом которых служила мистическая гора Сомеро, центр Вселенной, где обитают Бог и его воинство — меньшие божества. Треугольный лемех символизировал видимую ипостась горы Сомеро. Глава семьи смиренно возносил благодарность щедрым небесам за обильный урожай зерна и других плодов, за неизменное благоденствие и здоровье семьи и за мир в доме, царивший в прошедшем году, а также обращался к ним с просьбой и в наступающем году не обделять семью своими милостями.

Такой же обряд практиковали черные ицзу и другая ветвь народа наси, известная под названием цян. Обряд этот уходит корнями в глубочайшую древность и предшествует всем известным нынче религиям. Похожее жертвоприношение с той же целью описывается в Библии — на заре человечества Каин и Авель приносят в жертву плоды своего труда, и Ной, пристав к земле со своим ковчегом, благодарит Бога подобным образом. Праздник урожая существовал у всех народов на всем протяжении их истории. Его отмечал император Китая, смиреннейшим образом склоняясь перед алтарем в великолепном Храме Неба в Пекине; по сей день, хотя в несколько измененной форме, но с тем же смыслом, соблюдает этот обряд и православная церковь, когда во время вечерней службы священник благословляет хлеб, масло и вино, благодаря Бога за его щедрость, любовь и великую милость, и просит об оказании милостей и в будущем. Обряд этот представляет собой важнейший момент прекрасной литургии св. Иоанна Златоуста: «Тебе поем, Тебе благословим, Тебе благодарим, Господи».

За обрядом муан-пеу всегда следовал обед, для которого стол накрывали освященной пищей, но приглашались на него только близкие родственники и члены клана. Когда гости ушли и мы остались одни, я поделился с Уханем своими заботами.

— Ухань, — сказал я, — мы с тобой давние друзья и успели за это время тесно сблизиться, так что скажи мне начистоту: что происходит в Лицзяне, чем, по-твоему, все это кончится и что мне делать? Я обеспокоен и не нахожу себе места.

Он долго смотрел в потолок, затем склонился ко мне и начал говорить приглушенным голосом, хотя в комнате с нами не было никого, кроме его престарелой матери и жены, не понимавших ни по-китайски, ни по-английски. Он объяснил мне, что таинственные реформаторы в Цзяньчжуане, Эръюане и Паошане — это не что иное, как коммунистический авангард, высланный для того, чтобы внедриться в города и подготовить почву для «освобождения» этой части Юньнани до прибытия регулярных частей Красной армии, двигавшихся из Сычуани и Гуйчжоу. Они успели проникнуть и в Лицзян, который их стараниями теперь тоже готов к перевороту, — оставалось лишь дождаться прибытия неких авторитетных лиц, которые должны тайно приехать из Куньмина. По его словам, Лицзян мог открыто «переметнуться» через неделю-две, а возможно, и через несколько дней. Сам он почти ничего не знал ни о коммунизме, ни о коммунистических идеях и приемах, однако подозревал, что город ожидают крупные неприятности. С его точки зрения, разумнее всего мне было бы поехать в Куньмин и оставаться покамест там, наблюдая за ходом событий. Расстались мы с грустью, предчувствуя, вероятно, что в этот мирный и радостный деревенский дом мне вернуться не суждено.

Домой я приехал в мрачнейшем настроении. Ли— цзян менялся с каждым днем — над городом нависла дурная, тяжелая, заряженная атмосфера, и я опасался, что в конечном итоге она разрядится фантасмагорией явлений настолько же нежеланных, насколько и неизбежных.

Большую часть времени я сидел дома. Желание выходить на улицу у меня отчего-то пропало. Винные лавки г-жи Ли, г-жи Ян и г-жи Хо перестали быть для меня открытыми воротами, через которые я проникал в лицзянскую жизнь, местами, где я приобретал друзей. Они больше не казались мне средоточием всего интересного и познавательного, хотя сквозь их окна я видел, как по улицам ходят незнакомцы, подобных которым в городе еще не появлялось. Лица у них были серьезные и сухие. В том, как безапелляционно они прокладывали себе путь через толпу прохожих, чувствовалась безжалостная и надменная натура. Я хотел что-нибудь предпринять — и не мог. У меня пропал аппетит, ко мне не шел сон. День и ночь меня одолевали тревожные мысли. Неужели и в моей жизни наступил переломный момент? Неужели мне снова придется сняться с обжитого места? Куда, как и когда я поеду? Мысль о том, чтобы покинуть Лицзян — возможно, навсегда, — казалась мне невыносимой. Куда бы ни заносила меня моя бурная жизнь, нигде я не ощущал такого покоя и счастья, как в Лицзяне. Здесь был мой рай. Я приложил столько усилий, чтобы заслужить себе место в этом раю, а теперь он, похоже, ускользал от меня. Я знал, что раем он был только для меня, и никогда не пытался обратить в свою веру людей со стороны или заманить их к себе в гости. Прожив в Китае много лет, я тем не менее оставался человеком в достаточной степени европейским, чтобы понимать, что мое представление о «земном рае» отличается от образа, распространенного на Западе. В Лицзяне не было ни отелей, ни кинотеатров, недоставало удобств, к вершине горы Сатцето не ходил фуникулер, а местные жители не устраивали за деньги выступлений для туристов — кроме того, организму, ослабленному чрезмерной гигиеной, здесь постоянно грозила опасность инфекций.

Счастье, которое я испытывал в Лицзяне, проистекало не только из беззаботного упоения цветами и их ароматом, блеском постоянно меняющихся снежных вершин и чередой праздников. Не было оно и результатом моей погруженности в кооперативную работу или помощи больным и бедным. Секрет заключался в гармоничном равновесии этих двух жизненных сфер. Однако для полного совершенства необходима была также вера в Божью любовь и милость, а также дружба и доверие простых и честных людей, среди которых я жил. Когда все это было мне даровано, я наконец зажил в согласии с миром и, что еще важнее, с самим собой. Я считаю, что подобное счастье, возможно, предвосхищает истинный рай, совсем не такой, каким его изображают богословы множества религий. Кому захочется жить в раю, похожем на роскошное кафе, где усопшие могут вечно наслаждаться бесплатными кушаньями и напитками, любуясь красотами небесных пейзажей? Да и вечная озабоченность болезнями, страданиями, мерзостью и лохмотьями плохо совместима с райской жизнью. Возможно, рай — это преображение обеих этих концепций через мудрость, любовь и уверенность в том, что ты поработал на славу.

День, которого все так боялись, наконец настал. Лицзян был объявлен «освобожденным». В городе тут же образовался коммунистический исполнительный комитет, взявший власть в свои руки. Членов магистрата и нескольких городских старейшин взяли под арест. Глава местной милиции, капитан Ян, сбежал, и коммунисты арестовали его третью жену. Все проходимцы и деревенские хулиганы, за всю свою жизнь не пошевелившие и пальцем, внезапно заделались полноправными членами Коммунистической партии и расхаживали по городу с особыми красными повязками и значками в странных фуражках с длинными козырьками, которые, по всей видимости, были отличительным знаком китайских большевиков.

Меня представили исполнительному комитету. Он состоял из нескольких новоприбывших членов группы освобождения Паошаня. То были нагонявшие на всех страх макуны (малайские коммунисты), китайцы особенно неотесанного и свирепого вида, напоминавшие мне некоторых бандитов, водивших грузовики по Бирманской дороге. Они пришли в Паошань прямо из Малайи, через сиамский Чианг-Май — излюбленным маршрутом, по которому коммунистические агенты путешествовали из Малайи в Юньнань. Среди тех из них, с кем мне довелось говорить, были люди, неплохо знавшие русский язык, — очевидно, они прошли обучение в СССР. Еще в комитете были, как ни странно, незнакомые мне наси, недавно прибывшие из Пекина, — они, вероятно, являлись доверенными чиновниками правительства большевиков. Они держались достаточно вежливо, выглядели куда интеллигентнее и культурнее малайцев и, похоже, обладали большей властью.

Начало правления новой администрации ознаменовалось расстрелом брата доктора Ли — того самого негодяя, что едва не отравил меня хлороформом на вечеринке. На казни полагалось присутствовать всем жителям города. Я не пошел, поскольку не люблю кровавых зрелищ, и был впоследствии оштрафован за это на два доллара. Позже мне еще не раз пришлось платить штрафы за подобные проступки. На следующий день по улицам провели старейшин и других арестантов, которых обвиняли в курении опиума и прочих преступлениях против народа. Среди них была и жена капитана Яна. Они брели по улицам со связанными руками, а на спинах у них висели огромные плакаты с описанием их преступлений. Зрелище было печальное и жалкое.

Чтобы отпраздновать «освобождение», на поле для скачек созвали колоссальное собрание, куда опять же обязаны были явиться все горожане. После собрания толпа пошла по Главной улице, неся сотни транспарантов и плакатов с изображениями Сталина и Мао Цзэдуна. Внезапно разразилась ужасная гроза, и демонстранты промокли до нитки, а поспешно нарисованные лица Мао Цзэдуна и Сталина смыло с плакатов потоками воды.

Чтобы защитить революцию, городскую милицию сперва обезоружили, а затем реорганизовали в новый отряд — настоящую маленькую армию, в которую обязали вступить всех молодых людей города. Многие девушки, не желая казаться хуже и проникнувшись новой идеей равенства полов, тоже надевали синие солдатские униформы, срезали волосы и становились солдатами, деля казармы и обедая за одним столом с мужчинами. Ни о каком аморальном поведении, однако, не могло быть и речи — большевики запретили любовь заодно с вином и изысканной едой. Новых рекрутов кормили очень плохо и скудно, а чтобы те не начали роптать, офицеры питались вместе со своими подчиненными. С деревенскими простаками эта стратегия работала прекрасно, однако прочих им обвести вокруг пальца не удалось. Офицеры были членами исполнительного комитета, собрания которого всегда проходили глубокой ночью и отнюдь не на пустой желудок — к решению вопросов они приступали после роскошного ужина, сопровождавшегося вином, а то и опиумом.

В рекруты угодили многие из моих деревенских друзей; часто, улучив момент, они прокрадывались ко мне в дом через заднюю дверь, которая выходила на ту сторону холма, где стояли казармы. Они были голодны как волки, так что мы постоянно держали в доме запас еды, чтобы их кормить — наваристый суп или жирную свинину с рисом. Денег у них не было вовсе, так что я часто ссужал им небольшие суммы, чтобы они могли купить себе хотя бы сигарет.

Через три дня после освободительного парада в Ли-цзян прилетел нанятым самолетом доктор Рок, время от времени посещавший город. Не имея возможности предупредить его заранее о политических переменах, я встретил его словами «Добро пожаловать в коммунистический рай!», отчего у него едва не подкосились колени. Обошлись с ним любезно: хотя багаж его подвергся обыску, деньги, бывшие у него с собой, конфисковывать не стали. Мы переночевали в деревне неподалеку от аэропорта и отправились в город утром следующего дня. В новой обстановке мы ощущали себя лишними и встречались почти каждый день, обмениваясь последними новостями.

Жизнь в Лицзяне изменилась почти до неузнаваемости. Ежедневно по городу маршировали мальчики и девочки, постоянно распевая мелодию марша «Тело Джона Брауна» и гимны во славу Мао Цзэдуна. Старые насийские танцы были запрещены — их сменили новые, коммунистические, в которых не было ни складу ни ладу. Многие горожане начали носить синие униформы. Наемный труд был отменен, и крестьянам приходилось работать коллективно. После работы они, усталые и сонные, должны были выслушивать бесконечные пропагандистские выступления на ежедневных собраниях, а затем еще и танцевать обязательные коммунистические танцы. Есть курятину и свинину и пить вино запрещалось, за исключением особых случаев. Бедным крестьянам стало некому продавать в городе яйца, птицу и свинину — даже дрова почти никто не покупал. Вместо того чтобы продать свой товар и заработать денег на неотложные нужды, они возвращались теперь домой с пустыми карманами.

В то время в Лицзяне находилась группа совершенно нищих мальчиков из Лодяня, обычно приходивших в город, чтобы наняться на сезонную работу в поле. По новым правилам нанимать их было нельзя — это называлось «эксплуатация чужого труда». Они оказались в отчаянном положении и голодали на улице, не имея ни денег, ни еды — ничего, кроме надетых на них лохмотьев. Смотреть, как они страдают и мучаются, было невыносимо, так что я позвал их всех к себе в дом на несколько дней, накормил их, выдал им кое-какую одежду и снабдил деньгами на дорогу обратно в Лодянь.

В городе постоянно происходили аресты — людей забирали поздней ночью по указаниям страшного исполнительного комитета — и секретные казни. Я слышал, что одного старика в деревне Боасы расстреляла команда, во главе которой стоял его собственный сын.

Местных торговцев обложили «штрафами», и им пришлось выплачивать исполнительному комитету тысячи долларов. Размеры «штрафов», или «взносов», определялись в индивидуальном порядке, и комитет намекал, что эти выплаты не будут последними. Неплатежи карались арестом виновника, за которым могла рано или поздно последовать и казнь. Многие купцы уже сидели под арестом и ожидали, когда их «пустят в расход»; то же грозило и членам магистрата. Закоренелые курильщики опиума и старейшины либо угодили в тюрьму, либо смогли выкупить свою свободу, заплатив еще более сногсшибательные «штрафы». Местная золотая молодежь пополнила ряды милиции и вынуждена была проходить боевую подготовку и маршировать на почти пустой желудок. Все они в прошлом курили опиум, так что можно представить себе, какие страдания они теперь испытывали.

Шаманов объявили вне закона, и многие из них теперь жили в страхе, со дня на день ожидая, что их схватят и казнят. Монастыри были осквернены, изображения и бесценные танка сожжены или разбиты, сутры уничтожены, ламы арестованы либо разогнаны. Большевики провозгласили, что в монастырских зданиях в будущем откроются народные школы, как будто для этого не нашлось бы других построек. Храм бога Саддока также был осквернен, все его внутреннее убранство разбито. Афоризм Ленина «Религия — опиум для народа», похоже, претворялся в Лицзяне в жизнь еще ревностнее, нежели до того в России.

В один прекрасный день у моих ворот объявились новые чиновники, которые, не церемонясь, конфисковали у меня все машины и инструменты, полученные из Америки в качестве подарка нашему кооперативному движению. У меня отобрали также все конторские книги и расписки за ссуды, выданные нами различным кооперативам. Впоследствии они направились непосредственно в эти кооперативы и реквизировали у них вязальные и швейные машины, которые я перед тем официально продал им от имени нашей конторы. Я попытался выяснить, какова причина таких крутых и внезапных мер. «Все это теперь принадлежит народу, — заявили мне чиновники. — Мы создадим собственные народные кооперативы колоссального масштаба. Там, где в вашем кооперативе было тридцать человек, в нашем будет три тысячи». Что можно было возразить на такой абсурдный с экономической точки зрения проект? Я попытался указать им на то, что нынешние кооперативы тоже создавались народом и были народными и что машины и инструменты тоже предназначались для народа. Но никто не обратил на мои слова внимания. Двое большевиков с глазами, блестящими от жадности, порывались обыскать мои личные комнаты и реквизировать мой запас медикаментов. Другие — возможно, не до конца утратившие совесть, — отговорили их. Я сказал им, чтобы они ни в чем себя не ограничивали и брали все, что им заблагорассудится, включая мои личные вещи.

После вышеописанных происшествий и нескольких замечаний малайских членов исполнительного комитета, долетевших до моих ушей — они отзывались обо мне как об «агенте западного империализма», — я наконец решил, что пора уезжать из Лицзяна, и как можно скорее, пока из Пекина не прибыли советские наставники и профессионалы из ОГПУ. Я обсудил свой план с доктором Роком, который и без того собирался уезжать по состоянию здоровья, пока у него была такая возможность. Мы отправились на встречу с исполнительным комитетом, и если у некоторых малайцев и были возражения по поводу нашего отъезда, они были быстро отметены насийскими комитетчиками, чье слово явно имело больший вес. Доктор Рок и я все еще пользовались любовью и уважением лицзянцев, и авторитет наш был достаточно велик. Комитет дал согласие на наш отлет на зафрахтованном самолете, но с условием, что самолет должен доставить из Куньмина несколько тысяч серебряных долларов, которые тамошняя администрация задолжала учителям в Лицзяне. Однако сообщение с Куньмином было прервано, так что доктору Року пришлось отправить гонца в Дали, откуда можно было послать телеграмму. Мы с нетерпением ждали ответа. Наконец стало известно, что самолет за нами прилетит 24 либо 25 июля.

Я никому не говорил, что уезжаю навсегда, — говорил только, что еду в Куньмин за новой партией медикаментов, которую нам прислали из Международного Красного Креста в Чункине. С собой я взял лишь пишущую машинку и чемодан с одеждой да несколько книг. Всю мою библиотеку, виктролу, лекарства и множество других вещей пришлось бросить. Доктор Рок также был вынужден оставить дома немало ценных предметов.

Два дня я ходил по городу, чтобы повидать всех друзей и знакомых и попрощаться с ними. Даже ближайшим друзьям я не говорил, что больше не вернусь, но понимал, что они, будучи людьми неглупыми, догадываются об этом и так. Я немного посидел у старой г-жи Ли. Она сказала мне, что лавка ее совершенно вымерла и чем ей теперь заняться — она не знает. Спиртные напитки запретили, поэтому ни делать новое, ни продавать старое вино она больше не могла. Она сердечно пожелала мне удачи и по-своему меня благословила. Г-жу Ян я нашел в слезах и расстроенных чувствах — комитет преследовал ее племянника, подозревая его в симпатиях к Гоминьдану. Она искренне огорчилась, услышав, что я уезжаю. Озорные девушки в мужской военной форме выглядели смешно, однако солдатские фуражки придавали им кокетливый вид. Держались они дерзко и немного заносчиво, но и они загрустили, когда я сказал им, что уезжаю, — все они надеялись, что я вскоре вернусь из Куньмина. Г-жа Хо была обеспокоена и подавлена: ей пришлось заплатить комитету огромный «взнос», и в любой момент от нее могли потребовать следующего.

Вечером пришел Ухань. Он был крайне взволнован. Опьяненные властью деревенские проходимцы нацелились на него и его скромное состояние. Его шурина, мягкого и безобидного парня по имени У Си-ха, повесили на дереве по доносу его жены, которая невзлюбила мужа за врожденную половую слабость. Новость эта меня потрясла. Я уговорил Уханя немедленно ехать обратно и не утруждать себя моими проводами. Мы с большим чувством попрощались. Мой друг Хэ Вэнь-хуа пришел ко мне, дрожа от страха, и сообщил, что его престарелого отца, помещика из Сяхэ, расстрелял деревенский комитет. В Лицзяне большевики все еще соблюдали видимость приличий, однако в деревнях — особенно в Боасы, через которую мне предстояло проезжать на следующий день, — царила неприкрытая власть террора.

Утро встретило меня ливневым дождем. Мой повар серьезно заболел. Хоцзучи собрал мой скудный багаж, водрузил его поверх своей корзины, и мы отправились в аэропорт, лежавший на расстоянии сорока пяти ли от дома. Сопровождать нас осмелился один лишь У Сянь, мой верный друг. Но дождь лил как из ведра, все дороги были затоплены, и я уговорил его вернуться домой. Мы с Хоцзучи все брели и брели и к сумеркам наконец достигли деревни неподалеку от летного поля. Там нас уже поджидал доктор Рок. Мы, как могли, постарались высушить свою промокшую одежду у огня. Снаружи дома нас, будто преступников, охранял наряд деревенской милиции.

На следующий день рано утром мы отправились на летное поле. День был ясным и солнечным, и мы подумали, что самолет наверняка прилетит. Часы тянулись один за другим — наконец на закате мы с чувством глубокого разочарования вернулись в деревню. Мы уже собрались было распаковывать свои постели, как вдруг послышался рев двигателя, и на поле опустился самолет. Мы поспешили обратно. Из самолета выходили новоприбывшие пассажиры, а на борту он вез тяжелые ящики с серебром на нужды школ. Нужно было спешить. Ящики уволокли со взлетной полосы, мы забросили в самолет свой багаж, и я попрощался с заплаканным Хоцзучи, вложив ему в руку немного денег. Поле окружали деревенские милиционеры и зеваки. Я бросил взгляд на Снежную гору — возможно, подумал я тогда, в последний раз. Если бы я только знал, какое будущее ожидает эти места! В декабре 1952 года великая гора содрогнулась и раскололась. Лицзян, города и деревни до самого Хэцзина и Эръюаня — и даже более отдаленных мест — сотрясли подземные толчки невероятной силы. Земля вздымалась и тряслась целую неделю. Испуганные люди убежали в поля и леса, где и жили, довольствуясь тем, что на них было надето, брошенные на волю стихий. Вернувшись в город, они обнаружили, что тот разорен — редкие дома, не разрушенные землетрясением, были разграблены мародерами. Боасы и Ласиба, две деревни, где красный террор буйствовал особенно сильно, были полностью уничтожены. В Цзяньчжуане не осталось ни одного целого здания — развалились даже городские стены. Ничего не осталось и от Хэцзина. Неудивительно, что суеверные люди восприняли это как месть за разрушение храма Саддока, главного божества Снежной горы и Лицзяна.

Солнце уже зашло за высокий пик горы Сатцето, однако его прощальные лучи все еще окрашивали вечные льды и снега веерообразной вершины в золотисто-оранжевый цвет. На ледники легли синие тени. Серебристая «дакота», стоявшая на усыпанном цветами горном лугу, казалась судьбоносным, таинственным посланцем богов, прилетевшим из иного мира. Словно волшебная Гаруда, она явилась за нами, чтобы забрать нас в неведомое и увезти навстречу совсем иной жизни… Так заканчивалась моя сбывшаяся мечта, жизнь, полная счастья, превосходившего всякое понимание.

Тени сгущались. Холодало. Резкие порывы ветра, обычно начинавшиеся после заката, уже сотрясали воздух в окрестностях великой горы. Промедление могло кончиться бедой для отважной рукотворной птицы, осмелившейся приблизиться к Трону Богов. Мы в последний раз помахали друзьям и местным крестьянам и ламам, которые пришли нас проводить. Пропеллеры завертелись. Мы пристегнули ремни; глаза затуманились слезами. Самолет доехал до дальней стороны луга, развернулся и с ревом начал разгон. Прокатившись через луг, мы поднялись в воздух; толпа наси и тибетцев махала нам вслед. Самолет медленно пролетел над нашим любимым Лицзяном, над его черепичными крышами и бегущими ручьями, и стал подниматься выше, чтобы преодолеть Наньшаньский хребет. В окне напоследок мелькнула великая Река Золотого песка, извивавшаяся на дне глубокого ущелья среди леса высоких гор. Потом опустилась ночь.

Так из-за политических потрясений настал конец моего почти девятилетнего пребывания в малоизвестном, всеми забытом древнем королевстве наси на юго-западе Китая. Даже в юные годы, когда я жил в Москве и Париже, меня необъяснимым образом тянуло в Азию, к ее бескрайним, почти никем не исследованным горам и экзотическим народам, и особенно — в загадочный Тибет. Судьба, во многом обошедшаяся со мной сурово, щедро удостоила меня возможности совершать долгие путешествия по Азии, которые и теперь, как мне кажется, еще не подошли к концу. Я всегда мечтал о том, чтобы найти это прекрасное место, отрезанное от мира высокими горами, и пожить в нем, — место, годы спустя описанное Джеймсом Хилтоном в романе «Утерянный горизонт». Его герой наткнулся на Шангри-Ла случайно. Я отыскал свою в Лицзяне — намеренно и ценой сознательных усилий.

Сингапур, лето 1955

Данный текст является ознакомительным фрагментом.