Прорицания кошмара
Прорицания кошмара
Он стоял на берегу Хапи — кормильца, на пустынном месте, среди болот и кочек. На нем был красный венец Нижнего Египта и привязанная борода, а с набедренника у него свисал хвост. Он стоял в полном одиночестве, с тяжестью на сердце, опираясь на посох. Вдруг что-то заплескалось неподалеку от берега и семиглаво вылезло из воды (…) на сушу вышли семь коров (…) лоснящаяся пышность их плоти была просто великолепна, и сердце Мени хотело порадоваться им, но не порадовалось, а осталось таким же тяжелым и озабоченным, — чтобы вскоре наполниться даже страхом и ужасом. Ибо цепочка на этих семи не кончилась. Новые коровы выходили из воды, и не было перерыва между этими и прежними: еще семь коров вышли на сушу, и тоже без быка, но какой бы бык пожелал таких коров? Фараон содрогнулся, когда они показались, — это были самые безобразные, самые худые и истощенные коровы, каких он когда-либо видел, под сморщенной кожей у них выпирали кости, вымя у каждой напоминало пустой мешок, а соски походили на нитки; ужасен и удручающ был их вид, несчастные, казалось, едва держались на ногах, но вдруг они обнаружили бесстыжий, наглый, назойливый жестокий нрав, который как бы и не вязался с их слабостью, но, с другой стороны, как нельзя лучше к ним подходил, ибо это был дикий нрав голода. Фараон видит: убогое стадо подбирается к гладкому, гнусные коровы вскакивают на прекрасных, как это иногда делают коровы, изображая быка, и при этом жалкие животные пожирают, проглатывают, начисто и бесследно уничтожают великолепных, — но потом стоят на том же месте такие же тощие, как прежде, нисколько не пополнев [494].
Этот кошмар, так же как и другой — про прекрасные колосья, превратившиеся в ржавые и засохшие, — Иосиф истолковал фараону, утонченному юноше, кстати, подверженному недугу эпилепсии, предсказав семь урожайных и семь голодных лет, что, по преданию, отвратило беду, ибо «помешало снам растолковать самих себя», то есть сбыться [495].
Перед нами опять волнующе-странный образ — то, что «семиглаво вылезло из воды», точнее, из болотистых камышей Нила, не есть ли это опять знакомое нам без-образие? То, что мы «видим» в кошмаре, то, что в конце концов «увидел» в своем кошмаре фараон, и то, что донес до нас Ветхий Завет, не было ли это способом сознания представить чувствование, облечь в образы, в «видим» то, что «увидеть» нельзя?
Почему кошмар так часто избирает своей мизансценой болотистый и топкий берег, редкий лес или чахлые деревья? Что это — выражение безнадежности? Тоски? Безысходности? Связано ли это с особым свойством кошмара? Или просто этому чувству мы — наше спящее сознание — «подбираем» конвенциональный образ?
Значит ли это, что можно придумывать сонники, толкующие нам о том, что мыши снятся к утрате, а собаки — к друзьям? Но в том-то и состоит проблема, что эти образы непостоянны, что они у всех разные. У кошмара не может быть языка — ибо он есть отрицание языка, а потому не может быть и универсальных символов «языка снов». Случайность образов, в которые сознание облекает наши предчувствования, наши эмоции — важнейшая черта кошмара.
Иосиф, прозванный завистливыми братьями сновидцем, умел чуять воду и предсказывать дожди в засуху, как и его отец Иаков, отрывший источник на засушливом наделе Лавана:
…дитя направит слух свой дальше, наружу и внутрь (…) Чует ухо мое, как падают капли с ветвей… Сейчас этих звуков нет во времени, но они близки во времени, и я слышу нюхом, и слышу уверенно, что еще до того, как луна нисана уменьшится на одну четверть, земля понесет от мужского семени неба (…) кладовые вихрей и гроз, такие, какими я их увидел во сне, когда задремал вчера под деревом наставления. (…) И я видел пещеры, полные пара, с дверями из пламени, и видел как трудятся и хлопочут там подручные. (…) Это привиделось мне с недопускающей никаких насмешек живостью (…) [496]
Томас Манн не оставил своего читателя в неведении относительно судьбы и этого сна Иосифа: «..сон этот сбылся: поздние дожди были обильны и благодатны» [497].
Толкуя сон фараона о коровах, Иосиф снова вглядывается в себя, обращает взгляд внутрь себя, а затем вдаль, чтобы понять, что именно говорит сон. Он явно пытается соединить «чувственное вдохновение и интуитивную проницательность» [498], и поэтому внимательно прислушивается к своему внутреннему голосу, собирая в себе приметы грядущего, в которых сможет распознать себя сон фараона. Ибо, с точки зрения Иосифа Томаса Манна, толкование выступало примерно в том же статусе, что в наши дни независимая экспертиза, где толкователь должен был внутренне удостовериться в истинности пророчества:
Сновидение означает какое-то единство сна и толкователя, какую-то целостность, где сновидец и толкователь только с виду существуют раздельно, каждый сам по себе, а на деле они неразделимы и даже тождественны, ибо вместе они составляют единое целое. Кто видит сон, тот и толкует его, а кто хочет его толковать, тот должен прежде увидеть его. (…) Я открою вам тайну сновидений: толкование предшествует сну, и наш сон вытекает из толкования. Недаром человек отлично знает, когда толкователь неверно толкует ему его сон… [499]
Сосредоточенное вслушивание в себя, в свое внутреннее бормотание, в то, что чувствует душа, во внутренние страхи, в возможности совпадение сна и будущего — на этом, как кажется, строится толкование кошмара в романе Томаса Манна. Пророчество и попытки узнать будущее, провидеть его есть тоже своего рода сосредоточенность, вслушивание в свое субъективное время. Фиксация внимания на приметах будущего составляет усилие, направленное на то, чтобы понять его, предугадать и преодолеть. Ибо если никому нет дела до того, кто родится, то откуда взяться пророчествам, как не дошло до нас сведений о пророчествах относительно родов нелюбимой Лии?
Мы подошли к вопросу, с которого начался наш разговор о кошмаре, — почему нам снятся кошмары, предсказывающие наши собственные болезни или болезни близких, предрекающие страшные события? В чем состоит тайна пророчества? Можем ли мы надеяться ее разгадать? Ведь если мы, вслед за Иаковом, не будем гадать, не будем задавать вопросы, пытаться найти хотя бы отдельные признаки ее разгадки, нам точно не узнать секрета. В самом деле, почему, если способность снов оповещать нас о грядущей болезни уже признается даже психологами, нельзя предположить, что предчувствие может принять форму пророческого сна, как у фараона?
Вспомним библейский кошмар юного фараона. Что такое передник и хвост? Это знаки царской власти. Его внутреннее ощущение от того, что на нем одном лежит самая важная, нередуцируемая ответственность. Томас Манн прямо говорит, что это был царский сон, а «…тот, кому дано это обозреть, хозяин обобщающего обзора, призван и обязан быть кормильцем в нужде» [500]. Катаклизмы в стране, правителем которой он был, голод — самый страшный из них — был зоной ответственности фараона.
Следует ли из этих рассуждений Манна, что во сне, когда наша восприимчивость обострена, когда сознание, не усыпленное рутиной дневной деятельности, энергично рыщет в поисках ответа на самые важные вопросы, размышления над которыми днем слишком страшны и томительны, и к тому же их так легко прогнать «более насущными делами», мы способны, как звери чуют приближение стихийных бедствий, чуять грозное будущее — ибо хоть будущее и многоальтернативно, но оно слагается из множества знаков настоящего. По его особым приметам, по его медленно сгущающейся атмосфере, по его формам, которые оно приобретает в настоящем, мы иногда способны ощутить его дыхание, его приближающиеся пагубы и его события. Ибо если горизонт темпоральности един, то будущее всегда присутствует с нами и в нас, и его непредсказуемость сродни нежеланию, беззаботности, отсутствию ответственности?
Способность предвидеть события, исходя из анализа событий жизни, — одна из базовых способностей «человека рационального». Если будущее зависит от настоящего, если оно действительно начинается в настоящем, а не есть некоторая, не связанная с ним вещь в себе, то тогда предвидеть, предугадать его контуры — дело ли это только везения? Навыка? Метода? Случая? Или это — особенность темпоральности кошмара? Вспомним Голядкина, заранее знающего, что ждет его дальше, вспомним художника из «Невского проспекта». Страшное знание развязки и неверие в нее. Ужас кошмара разоблачает их самообман.
Шаг по направлению к разгадке, который помогает сделать Манн, — пророческие сны связаны с заботой, с ответственностью. Пророчество — предрекание ответственности, устремленной в будущее. Возможно, нам дано предвидеть и знать то, за что мы чувствуем полную ответственность, как мать чувствует неделимую ответственность за жизнь своего ребенка. То, что лежит в зоне нашего непосредственного контроля, интереса, то, что мы поэтому, в силу направленности и интенсивной работы нашего сознания можем предугадать? И у каждого эта зона ответственности разная.
Так как все происходит иначе, чем можно себе предполагать, року очень мешают заблаговременные человеческие опасенья, подобные заклинанию. Поэтому он сковывает опасное воображенье, и оно предвосхищает все, что угодно, только не рок, который, не будучи, таким образом, отвращен догадливой мыслью, сохраняет свою стихийную, свою разящую силу во всей полноте [501], —
предостерегает нас от чрезмерного оптимизма Томас Манн.
Из рассуждений Иакова и Иосифа получается, что пророческий кошмар — это щупальце, которое наше робкое сознание протягивает в будущее. Этим щупальцем оно тычется в очертания будущего, как слепой ощупывает возникшее перед ним препятствие, чтобы понять и оценить его размеры, форму, прочность. И чтобы узнать — не обнаружится ли в нем выход. Из ощущений прошедших и настоящих моментов, ожиданий, страхов, желаний, и самообмана слагается наш мир. В нем мы предчувствуем и предвидим угрозы — настоящие и мнимые. В этой магме эмоций сновидец барахтается в кошмаре, утратив сознание, выпав из времени. Способность видеть кошмары или пророческие сны потому так пугающа, что она все время чревата утратой собственного времени. Утратой контроля над собой, над языком и над его детищем — разумом.
Проницательное внимание, направляемое чувством опасности, беспокойства, страха, завладевает сознанием, заставляя вглядываться в пустоту воронки кошмара. Входом в нее является катастрофа выпадения из времени, сбой темпоральности сознания. Пробуждение может обернуться пророчеством. Или безумием. В неподвластности нашему сознанию и нашей воле этих превращений и состоит ужас кошмара, животный страх, который мы испытываем, когда он нам снится.
Манну было ясно, что опыт пророчества подрывает, весьма основательно, способность отличать кошмар от действительности жизни, ставит под сомнение их различный статус, превращает жизнь в литературную реальность, так же как книги переливают жизнь в литературу. Кошмар и пророчество есть внутренний опыт обращения жизни вспять, изменения ее времени и, возможно, утрата ее части и ее продолжительности и уж точно — страх такой утраты. Другой путь кошмара, о котором так много размышлял Томас Манн, ведет через превращение наших жизней в историю, возвращая их прошлому. Обращенное время кошмара может стать обращением живой плоти в смерть. В этом смысле кошмар есть репетиция смерти и повторение будущего.
Страх хаоса ночи, неупорядочиваемого языком, тоху-вабоху, как выражаются герои Томаса Манна, другая важная особенность кошмара. Ужас перед бездной безграничного, иррационального, безразличного безвременья вечности.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.