Д. И. Шрейдер. Япония и японцы.[117] (Фрагменты из книги)
Д. И. Шрейдер.
Япония и японцы.[117] (Фрагменты из книги)
Я должен заметить, что японцы чрезвычайно чистоплотны и опрятны, и одной из необходимых принадлежностей домашнего обихода у каждого мало-мальски зажиточного японца является ванна. Но принять ванну без гостя, — это было бы, по японским понятиям, в высшей степени невежливо, и вся семья, вопреки своей долголетней привычке, терпеливо дожидается моего пробуждения.
Не зная еще, в чем состоит принятие японской ванны, я уже заранее, по опыту вчерашнего дня приученный к различным неожиданностям, начинаю внутренне беспокоиться (и как впоследствии оказалось, не без основания), но не подавая никому и вида о том, иду вслед за хозяином.
Ванная — тут же, в обитаемом нами домике. Захожу и с любопытством разглядываю это невиданное еще мною сооружение. Японская ванна — это огромное овальное ведро, с поднимающейся посреди него печной трубой, выходящей наружу, сквозь крышу, а иногда и сквозь стену. Ведро наполняется водой, а труба — горящими древесными углями.
Когда температура начала достигать уже точки кипения, хозяин пригласил меня войти в это ведро. Угощение ванной, как я уже сказал, считается одной из самых крупных и необходимых любезностей, отказаться от которой, не желая нанести кровной обиды гостеприимным и радушным хозяевам, нет никакой возможности.
В качестве гостя, я приглашаюсь первым войти в ванну; при этом мой квартирный хозяин и все домочадцы, не исключая женщин и детей, стоят вокруг нас в ожидании своей очереди…
Вся эта оригинальная и необычная обстановка ставит меня в крайне неловкое положение. Я конфужусь, краснею, отговариваюсь под разными предлогами и силюсь вырваться на свою половину, — но, в конце концов приходится уступить настоятельным просьбам хозяина, повторяемым единодушным хором голосов всего общества, не исключая и дам, и я, волей-неволей, покоряюсь судьбе… Но уже со второй ступеньки я выскакиваю из воды, как ошпаренный: пока я упирался, робел и смущался, — вода достигла уже почти 80 градусов по Цельсию…
Тем не менее, после меня, в строгой очереди, входит в ванну хозяин дома, затем хозяйка, сыновья, дочери и все домочадцы поочередно. Каждый из них сидит в ванне не менее пяти-десяти минут, пока, в буквальном смысле, не доварится в ней.
* * *
В полдень следующего дня меня приглашают к обеду. В это время приходят гости, и я имею возможность наделе познакомиться с «японскими церемониями».
Гости (их явилось очень много за раз) входят с мнимой и притворной неуверенностью, низко кланяясь и прижимая руки к коленям, если это мужчины, или падая на колени и касаясь лбом земли, если это женщины. Церемониал поклонов довольно сложен и продолжителен и европейцу, попадающему волею судеб в японское общество, нужно в точности проделывать то же, что проделывают хозяева для того чтобы, как говорится, «не ударить лицом в грязь». Со стороны вся сцена приветствий получает крайне смехотворный и забавный вид, как об этом можно судить по помещаемому рисунку.
Церемониал приветствий
Хозяева, видимо тронутые вниманием гостей, встречают их очень вычурным приветствием.
— Благодарим вас за огромное удовольствие, которое доставила нам последняя встреча с вами, — говорят они, обращаясь к гостям.
Гость не остается в долгу и старается быть еще вежливее.
— Прошу вашего извинения за мою грубость, невоспитанность и неделикатность, которой я вас вероятно, тогда обидел, — возражает он им, не переставая униженно кланяться до самого пояса.
— Как можете вы говорить это, когда я, а не вы, виноват в том, что не оказал вам должного почтения? — с живостью прерывает его хозяин.
— Что вы? — возражает хозяину гость: — выдали мне урок хороших манер!
— Но как могли вы снизойти до того, чтобы удостоить своим посещением мою убогую лачугу? — не перестает ломаться хозяин, корча при этом удивленную физиономию.
— Напротив, — я никогда не перестану удивляться вашей доброте и снисходительности, позволившей вам принять в таком почтенном доме, как ваш, такую ничтожную личность, как я, — возражает гость, как будто не на шутку удивляясь невероятной снисходительности моего хозяина.
На этом почти всегда прекращается обычный церемониал приветствий.
Весь этот странный диалог сопровождается низкими поклонами и хрипением ускоренного дыхания, что должно служить признаком особого усердия, в котором каждая сторона, видимо, желает превзойти другую.
Наконец, раздается заключительный возглас: «Аригато!», что означает: «милости просим!», — и гости переступают порог дома.
Здесь они держатся сначала немного церемонно и принужденно, но вскоре сбрасывают с себя эту необходимую по этикету маску и становятся очень милыми, простыми и сообщительными людьми.
Хозяин и хозяйка лезут из кожи вон, чтобы сделать для своих гостей приятным пребывание в их доме. Они занимают их с таким умением, радушием и гостеприимством, что им могла бы позавидовать любая европейская салонная львица. Им показывают различные вещи: альбомы, редкости, фотографические снимки, картины; гости усердно рассматривают все эти вещи, испуская возгласы удивления вкусу и выбору хозяев, ибо по японскому этикету принято обнаруживать большой интерес в этих случаях.
Наконец, начинается обед.
Гости рассаживаются в кружок на циновках, не переставая весело и оживленно болтать, между тем как хозяйка, ее дочери и прислуга не перестают подавать нам всевозможные блюда.
Сначала подаются на лакированном табурете (деревянном или из папье-маше) чашки, наполненные супом и вареною рыбой. Суп приходится пить прямо из чашек, а рыбу, вместо вилок и ножей, употребление которых японцы не знают, нужно есть двумя чистыми лакированными палочками цилиндрической формы. Управляться этими орудиями мне в высшей степени трудно; по крайне мере, мне ни разу не удавалось доносить пищу до рта и почти всегда приходилось ловить ее на лету руками. Но японцы замечательно выдержанны и тактичны: они и вида не подают, что от них не ускользает мое замешательство, вызываемое каждый раз моими неудачными опытами, и продолжают оживленно болтать, как ни в чем не бывало, удивительно ловко управляясь этими своеобразными вилками, которые они пускают в ход, держа их лишь двумя пальцами — указательным и безымянным — своей правой руки.
После супа подается еще длинный ряд разнообразных блюд в микроскопических дозах: дичь, корни какой-то лилии, морская капуста, джинь-жан, трепанги,[118] еще какие-то супы — всего, кажется, до пятнадцати блюд. В заключение, подано было неизбежное кэри.
Кэри — это крутая рисовая каша, облитая крепчайшим соусом, называемом «соей» с прибавкой тонких ломтиков мяса. Когда возьмешь это блюдо в рот, то оно буквально обжигает, как раскаленным железом. «Соя» приготовляется из пшеницы, бобов, поваренной соли и воды и в полузакрытой кадке вся эта смесь бродит от 1 1/2 до 5 лет! Еще на пароходе мне сообщили туземную поговорку насчет сои: японцы говорят, что «соя тем лучше, чем больше утонет в ней крыс, пока она готовится на фабрике». При известном обилии крыс в Японии это слишком похоже на правду. Кушанье это приелось мне еще раньше, когда я плавал из Владивостока в Японию на «Сатцума-Мару» и в отеле «Belle-vue». Оно очень остро и пикантно на вкус, но после того как я узнал секрет приготовления «сои», я уже не прикасался к этому блюду.
К десерту поданы были фрукты, душистый чай в великолепных фарфоровых чашках величиною с наперсток и, наконец, в большом лакированном ящике ароматичный японский табак, состоящий из тончайших волокон, которым набивали свои трубки все сидящие за столом, не исключая подростков обоего пола и женщин.
После этого молодежь и дамы с хозяйкой отправились в садик гулять, а мужчины остались и продолжали пить саке — рисовую водку, которую еще раньше подавали всем во время обеда в изящных фарфоровых сосудах-флаконах.
Каждому из обедавших подан был перед этим сосуд с чистой водой и микроскопическая чашка емкостью не более столовой ложки.
Бутылки для сакэ
Перед концом визита подают на листе белой бумаги варенья и лакомства, и едят их палочками. Чего не сможет съесть посетитель, то он завертывает тщательно в бумагу и кладет в карман, сделанный в рукаве. Обычай уносить все, чего нельзя съесть, повсеместен в Японии; на больших обедах, лакеи приглашенных особ приносят корзины, так устроенные, что в них можно уносить остатки пира. Кажется, что эти объедки раздаются бедным людям и нищим.
Ф. Зибольд. Путешествие по Японии. Том 2. С. 20.
Столик для посуды
«Саке» или «саки» — очень крепкий и острый напиток и подается всегда теплым. Следуя японскому этикету, нужно выпить первую чашку этого горячительного напитка за здоровье хозяев, а потом за здоровье гостей поочередно. Для этого нужно выпить ее, произнося по-японски: «Банзай!» («Ваше здоровье!»), поднести ее к своему лбу и затем с низким поклоном передать тому лицу, за здоровье которого вы пьете, а он, в свою очередь, проделывает с вами ту же церемонию. Японцы мужчины любят при случае выпить, и пир затягивается до глубокой ночи.
Когда я смотрел на это малорослое общество — японцы отличаются крайне невысоким ростом, — на эту массу микроскопических чашек, флаконов, блюдечек, чайников, и наконец, на эти микроскопические блюда, годные, каждое в отдельности, разве только для лилипутов и грудных детей, — то мне как-то невольно казалось, что я попал в общество взрослых детей, играющих в маленькое хозяйство и употребляющих пищу больше для забавы и развлечения, чем для утоления голода. Но эти «взрослые дети» дали мне здесь же доказательство такого огромного такта и деликатности, какой похвалиться могут не всегда и европейцы.
Многие из бывших на обеде гостей видели меня здесь впервые, знали, что я иноземец, из любознательности поселившийся в японской семье, но ничем не выказали не только назойливости, но даже вполне естественного в этом случае любопытства. Они приняли меня как старого знакомого, смотрели сквозь пальцы на частое, по неведению, нарушение мной японского этикета и как будто не замечали тех постоянных курьезов, которые происходили со мной во время обеда, или от незнания ритуала, или от неумения обращаться с некоторыми вещами. Словом, я здесь не только не встретил той назойливости, с какой еще недавно меня окружали корейцы в Фузане, и впоследствии аннамиты и сиамцы — в Кохинхине, индусы — на Цейлоне, арабы — в Адене, сомалийцы — в Периме и даже китайцы — в Шанхае и Гонг-Конге, — но и имел здесь дело с людьми вполне благовоспитанными и приличными.
В заключение еще одна характерная подробность, рисующая нравы японцев.
Во время обеда, когда подавались наиболее вкусные блюда, некоторые гости забирали с собой все, что им нравилось больше всего и чего они не могли, однако же тут же съесть, и клали в свои широкие рукава, завернув предварительно объедки в несколько листков тонкой японской бумаги, которую они всегда носят с собой, (в широких рукавах киримона), употребляя ее вместо носовых платков и салфеток.
Как рассказывали мне позже, японцы низшего класса не изменяют этого обычая даже тогда, когда им приходится обедать у иностранцев.
Европейцам, живущим в Японии, еще памятен наделавший в свое время столько шума случай, имевший место на официальном обеде у представителя Англии, посланника лорда Эльджина, данном им уполномоченным японского императора.
Когда уполномоченные микадо до окончания обеда, перед отъездом домой, начали вдруг торопливо завертывать в бумажки оставшиеся у них на тарелках объедки ветчины, колбасы и пирожных и класть их в рукава, имея в виду показать дома, чем их угощали у английского лорда, — то последний и вся его свита были так поражены этим небывалым инцидентом, что даже, говорят, забыли проводить их до порога дверей, чем нанесли тяжкую обиду самолюбивым японцам.
После, говорят, лорду дали даже понять, что он не только не должен был обнаруживать своего удивления по поводу «вполне нормального» и «обыкновенного» поступка японских вельмож, — но, наоборот, по японскому этикету, ему следовало бы даже выразить крайнее удовольствие, что его трапезе делают подобную честь и постараться навязать своим гостям еще кое-что из тех блюд, которых они не успели с собой захватить.
Далеко уже минуло за полночь, когда гости, значительно повеселевшие от обильных возлияний саке, начали расходиться так же церемонно, как и пришли.
* * *
На самом почти носу парохода я застал любопытную группу. В центре ее стояли два японца и русский матросик, ведшие очень оживленную беседу. Вокруг них почти вплотную стояло с десяток матросов, с любопытством глядевших на тщедушного японца, очень равнодушно относившегося к окружавшему его всеобщему вниманию. Его собеседник — матрос оживленно объяснял ему что-то, по временам обнажая свою спину и руки. В руках у японца находился большой лист японской бумаги с какими-то странными рисунками, фигурами, виньетками и изображениями самых разнообразных цветов.
Это был, оказалось, татуировщик.
На всех приходящих в туземные порты судах можно видеть фигуру пожилого японца в больших, круглых и толстых очках с маленьким ящичком под мышкою. Не успеет пароход бросить якорь, как этот человек уже входит на палубу судна и своими зоркими, рысьими глазами высматривает себе жертву из среды заморских гостей. Но и заморские гости уже знают его и угадывают по этой стереотипной фигуре, кого перед собой они видят, и не заставляют его долго ждать. Тотчас же около него образуется группа, и весьма часто находятся охотники, готовые подвергнуть себя татуировке. По имеющемуся у него прейскуранту и альбому рисунков вы можете выбрать любой рисунок в любую цену (обыкновенно это стоит от одного до трех долларов); и он тут же, не сходя с места, принимается за работу.
Обычай татуироваться сильно распространен среди европейских и американских моряков посещающих Японский архипелаг, и нет почти ни одного из них, который уехал бы из Нагасаки, не увезши у себя на шее, груди, спине или руке неизгладимого и на веки не смываемого знака пребывания в Японии. Излюбленным предметом изображения является дракон в самых разнообразных видах и формах: то он, начинаясь у шеи, идет, извиваясь, по всей спине и переходит затем на грудь, то он идет от плеча по руке, обвивая всю руку до кисти, то он — на обеих руках и т. д.
Татуировщик работает быстро, аккуратно и смело. Когда вы избрали себе в его прейскуранте по вкусу рисунок (все они — обыкновенно цветные с заметным преобладанием голубого, синего и красного цвета), то мастер-японец особым карандашиком рисует его на указанном вами месте, производя эту работу от руки и на глаз с поразительною верностью и точностью. Затем он набрасывает фон, глядя по вашему вкусу и содержанию рисунка. Для этого у него существует особая система иголок; смачивая их краской подходящего цвета или тушью, он накалывает ими весь фон рисунка, и краска или тушь, расходясь под кожей, образуют фон требуемого цвета и вида. Затем, также особыми иголками, смоченными подходящими красками, он накалываем все те места, которые намечены раньше карандашным рисунком. Все это время он следит за своим прейскурантом, и когда спустя полчаса он оканчивает работу, то у вас на теле получается прелестный, изящный подкожный рисунок, которого ни смыть, ни уничтожить нельзя уже ничем. Японцы-татуировщики великие мастера своего дела.
Я уже упоминал выше о том, что между татуировщиком и русским матросом происходили оживленные пререкания. Поводом к ним послужило предложение матроса, Он был еще впервые в Японии и, видимо, относился ко всему с недоверием. Вместе с тем, у него было страстное желание татуировать себя возможно эффектнее и замысловатее, чтобы не ударить лицом в грязь перед своими товарищами, давно уже прошедшими этот обязательный для всякого приезжего матроса искусство, его немного пугала предстоящая операция, сопровождающаяся жестокой болью, вызываемой впивающимися в тело иголками.
Волнуемый противоположными чувствами матросик нашел, наконец, блистательный выход из своего затруднительного положения. Сбегав наскоро в кубрик, он принес оттуда грязную тряпицу, из которой осторожно и бережно начал вынимать какую-то вещь. Отложив в сторону тряпки, он вынул, наконец, небольшую фотографическую карточку, полученную им от своей жены перед отходом в дальнее плавание, с торжеством поднес ее к носу японца. Он втайне лелеял надежду, что японец отступит перед предстоящей ему задачей нарисовать у него на руке изображение жены, и этим путем он получит возможность уклониться от изображения у себя на теле дракона, которого он в глубине души немного страшился. Как бы в свое оправдание матросик неопределенно промолвил, имея, очевидно, в виду своих товарищей, начнавших уже подтрунивать над своим трусливым сослуживцем:
— Ни, це вже лучше! А то як прыиду до дому — то жинка як побаче оту чортяку, — указал он на дракона. — то безприминно втече; та, може, й громада ни прыйме: скажуть — «сам чортякой зробывся, як з нечыстым связався»![119]
Но его надежды не оправдались: японец повертел в руках карточку, посмотрел на нее со всех сторон и спокойно, как будто собираясь делать самое обыкновенное дело, сказал, обращаясь к солдатику:
— Отна толлара![120]
Отступать было поздно, и бедный матросик скрепя сердце покорился судьбе. В какие-нибудь четверть часа японец, попросив своего товарища подержать руку матроса, нарисовал на ней, выше кисти, точную копию снимка; он работал всего одной рукой, так как из другой не выпускал карточки, но верность рисунка была поразительна: такова твердость руки и меткость глаза у этих бродячих художников.
Покончив с этими предварительными приготовлениями, он с помощью своих бесчисленных иголок и красок, уже указанным способом, приступил к самой татуировке. Матрос сильно страдал, но не показывал и вида слабости. Прошло не более часа, как вся работа была окончена, и на руке у матроса рельефно выглядел еще свежий рисунок — фотографический снимок матросской жены. Место, подвергшееся операции, несколько вздулось, припухло и покраснело от уколов, но спустя два-три дня от этого не будет и следа.
Японцы — особенно из среды низшего класса — страстно любят татуироваться, а раньше, как говорят, для некоторых профессий это было будто бы обязательным или, во всяком случае, было в обычае.
Так, в прежнее время, еще до открытия туземных портов для иностранцев, до устройства железных дорог и проникновения европейских порядков в Страну восходящего солнца здесь существовал особый класс бегунов-почтальонов, разносивших почту по всей стране. Почтальоны эти — в большинстве совершено голые — быстрою рысью мчались из города в город, из деревни в деревню, таща на себе свою почту не в сумках, как это принято у нас, а на длинных бамбуковых древках, к одному концу которых была привязана вся почта, пакеты и проч. Костюма, как я уже упоминал, почтальоны были совсем лишены, но зато, от шеи и почти до бедер все тело сплошь покрыто было у них подкожным рисунком голубого цвета с красным оттенком. Эта татуировка, как можно видеть по помещаемому ниже фотографическому снимку, покрывала все тело сплошной массой и издали может быть принята за какой-нибудь оригинальней туземный костюм.
* * *
В тех случаях, когда нужно снять свое платье, — например, во время некоторых работ или купанья, — японцы не испытывают никакого стеснения. Безукоризненно чистоплотные, — японцы много и часто купаются, но без малейшей таинственности. Не только в городах и деревнях, лежащих внутри страны, но даже и в европеизированных Нагасаки, Йокогаме и Кобе, большие круглые чаши, служащие ваннами (холодными), устанавливаются зачастую и в садиках, на виду у соседей, с которыми переговариваются во время купания, или же (у мелких ремесленников и торговцев) — в самых лавках, и дверь для покупателей не закрывается на это время. Наконец, — где мне ни приходилось бывать, начиная от бедной деревушки и кончая столицей страны — Токио, для бедного класса здесь везде существуют общественные бани для обоих полов одновременно. Нам пришлось встретить общую баню даже во Владивостоке, где живет довольно много японцев.
* * *
Однажды — это было около месяца спустя после моего приезда в Токио (Эдо) — мне пришлось как-то по личному делу зайти в столичное полицейское бюро. Получив надлежащие справки и сведения, любезно сообщенные мне на чистейшем английском языке дежурным чиновником, я раскланялся и отправился домой.
При выходе я ошибся, однако же, дверью и попал в целую сеть внутренних коридоров, которыми как оказалось здесь, — да и везде в стране, — соединены все главные административные учреждения в видах обеспечения населению и правительству больших удобств и быстроты производства дел всякого рода. Исключением из этого правила являются, кажется, только столичные министерства, монетный двор и учреждения министерства народного просвещения, которые изолированы от всех прочих учреждений страны.
Для туриста таксе соединение является особенно ценным, так как значительно облегчает ему дело ознакомления с японскими учреждениями и, при том же, позволяет изучить всю систему правительственного управления в известном порядке и постепенности.
Само собой разумеется, при такой системе обозрения учреждений Японии, даже при поверхностном к делу отношении и даже при мимолетных впечатлениях, правительственно-административная физиономия страны выступает значительно ярче, рельефней, чем где-либо в другой стране, где знакомство с ними крайне затруднено благодаря именно разбросанности часто даже однородных и тесно связанных друг с другом учреждений.
Справедливость требует сказать, что предупредительность и общительность японских чиновников, чуждых бюрократического величия и важности, значительно облегчает дело.
Толкнув ближайшую дверь, я попал в огромный зал, где около двух десятков чиновников сидели по обеим сторонам длинного стола, заваленного газетами, ножницами, цветными карандашами и уставленного бесчисленными баночками с клеем. Оказалось, что я попал в «бюро газетной цензуры» и что все эти японцы в очках — цензоры, следящие за всеми издающимися в Японии газетами, журналами и книгами.
Выбравшись кое-как отсюда, я очутился уже в Центральном полицейском бюро.
В это же время полисмен ввел сюда на веревочке какого-то японца, пойманного только что на улице в то время, когда он запускал руку в чей-то карман.
Процессия эта была довольна комична и не могла не вызвать улыбки, не смотря на глубоко опечаленный вид пойманного вора. Преступник шел впереди, печальный и убитый, а за ним с самым грустным видом следовал полисмен, держа у себя в руках конец веревки, связывавшей сзади обе руки арестанта.
Кто бывал в Стране восходящего солнца и толкался по базарам и людным местам, тому, без сомнения, приходилось изредка видеть любопытную сценку ареста какого-нибудь мелкого воришки, пойманного тут же с поличным.
Всегда замечательно выдержанный и поразительно бесстрастный японский полисмен в это время совершенно преображается и оживляется. Вся фигура его — щуплая, субтильная и непредставительная вообще принимает какой-то печально-торжественный вид, а лицо омрачается грустной улыбкой. Одной рукой он хватает преступника за шиворот, а другой медленно, точно нехотя, вынимает из потайного кармана связку бечевок. Вежливо нашептывая что-то на ухо своей жертве, покорно и с убитым видом слушающей его, он в то же время обвертывает несколько раз веревкой его талию и затем связывает сзади кисти его рук.
По части связывания пойманного преступника японские полисмены, я должен заметить, великие мастера. Раньше, до введения европейских порядков в стране, существовал даже особый класс (ныне упраздненный) полицейских «скороходов», одной из главных специальностей которых было обладание искусством связывать преступников, начиная от легкой и необременительной для арестанта перевязки, опутывающей все тело его в виде сети и кончая самым сильным стягиванием, от которого преступник вскоре задыхался. Эти скороходы были также всегда вооружены короткой железной палкой, которой иногда, ударяли преступника по голове и оглушали его в тех случаях, когда им приходилось встречать сильное сопротивление с его стороны.
Возвращаюсь, однако, к прерванному рассказу.
От веревки которой связаны руки уличного вора висит еще конец футов в шесть; полисмен берет его в руки и, низко кланяясь пленнику, со словами: «следую за вами, милостивый государь!» — идет вслед за ним, обеспечив себе, таким образом, уверенность в том, что преступник никуда не уйдет.
Всех нас поставили на колени и начали вязать веревками, в палец толщины, самым ужасным образом, а потом еще таким же образом связали тоненькими веревочками, гораздо мучительнее. Японцы в этом деле весьма искусны, и надобно думать, что у них законом поставлено, как вязать, потому что нас всех вязали разные люди, но совершенно одинаково: одно число петель, узлов, в одинаковом расстоянии и пр. Кругом груди и около шеи вдеты были петли, локти почти сходились, и кисти рук связаны были вместе; от них шла длинная веревка, за конец которой держал человек таким образом, что при малейшем покушении бежать, если б он дернул веревку, руки в локтях стали бы ломаться с ужасной болью, а петля около шеи совершенно бы ее затянула.
В. М. Головнин. В плену у японцев в 1811–1813 гг.
Скоро они достигают ближайшего полицейского поста, где сидят с полдюжины чиновников и других служащих, усердно занятых какими-то книгами, справками и докладами. Возле каждого из них стоит неизбежная жаровня с постоянно тлеющими в ней углями и чайный прибор.
Пленника подводят к главному чиновнику, отбирающему у него показания; затем арестованного обыскивают и запирают в одну из многочисленных имеющихся при полицейском посте деревянных келий-карцеров, площадь которой равна приблизительно полторы квадратных сажени. Здесь задерживают его не более суток, после чего препровождают в центральное полицейское бюро, в котором я находился в описываемое время.
Участь пленника, с которым меня столкнула случайность, заинтересовала меня, и я отложил свои бесконечные блуждания по внутренним коридорам и, с разрешения полицейского чиновника стал следить за дальнейшей судьбой несчастного карманного вора.
Арестанта ввели в одну из обширных зал «бюро», сплошь уставленную конторками, за которыми сидели писцы и чиновники все с теми же неизбежными жаровнями и чайными приборами. После непродолжительных расспросов пленника, происходивших на японском языке, его ввели в камеру следователя, отделенную от «бюро» лишь небольшим коридором.
На дверях этой камеры имелась, между прочим, следующая надпись на французском и японском языках:
«К предварительному тайному допросу не допускается никто, кроме следователя и его писца, но желающие присутствовать при допросе, могут получить на это особое разрешение».
В качестве иностранца я очень легко получил это разрешение от следователя и последовал за арестантом внутрь камеры. Обстановка ее очень скромна: две конторки — одна для следователя-японца, другая — для его письмоводителя, кресло, несколько стульев по стенам, этажерка со сводом японских законов и несколько портретов по стенам: императора и еще каких-то неизвестных мне лиц.
Допрос арестанта происходил на японском языке. Следователь задавал пленнику краткие вопросы, на которые получал иногда довольно обстоятельные ответы, даваемые быстрой японской скороговоркой. Иногда между сторонами происходили недоразумения и пререкания. В этих случаях следователь углублялся на минуту в лежавшие перед ним бумаги, заключавшие в себе первоначальные показания арестанта и свидетелей, данные ими раньше в полиции.
Что особенно обращало на себя внимание, так эта самая манера, с которой производился допрос, имевший, в данном случае, целью окончательно проверить раньше данные подсудимым и свидетелем показания.
Следователь мягко, участливо, не повышая тона, обращался к подсудимому и очень внимательно и терпеливо выслушивал, часто многоречивые, показания. В арестанте также не было видно следов запуганности и боязни перед начальством: он говорил горячо, оживленно, с жаром отстаивая какие-то важные для дела подробности. Это особенно бросалось в глаза, когда в камеру, один за другим, вводились свидетели и потерпевшие. После каждого их показания, следователь давал слово арестанту и внимательно выслушивал его разъяснения.
Допрос длился около двух часов и произвел на меня самое благоприятное впечатление, так как не имел в себе и тени сходства с тем произволом, который царит во всем азиатском Востоке, и особенно в соседнем Китае. Этим допросом предварительное следствие окончательно заканчивалось, и спустя несколько дней, все дело должно поступить для разбора в суд или в так называемую «судебную палату», также соединенную с камерой следователя сетью внутренних коридоров.
Современный японский суд — еще не вполне благоустроенное учреждение, и это находит себе объяснение в том, что японское правительство слишком спешно и торопливо насаждает у себя европейские судебные порядки для того, чтобы правосудие совершалось здесь при наилучших условиях законности, правды и беспристрастия.
Здесь кстати указать, между прочим, на одно любопытное явление, отмечаемое и всеми путешественниками, посещающими Японию. Дело в том, что японцы, создавшие свои административные, судебные и другие учреждения сравнительно очень недавно, взяли образцами для них западноевропейские и выбрали те из них, которые они нашли лучшими и наиболее пригодными для своей страны. В результате получилась оригинальная смесь самых разнообразных иноземных учреждении, из коих каждое в отдельности сохранило типические черты тех стран, откуда они были пересажены в Японию.
Являясь, например, в канцелярию министерства иностранных дел, вы попадаете в чисто британскую атмосферу и вам, если вы — иностранец, приходится даже объясняться исключительно на английском языке. Если вы попадаете в университет, и желаете, чтобы вас поняли, то вы должны говорить только по-немецки. В ботаническом же саду, состоящем при том же университете, мне приходилось уже говорить только по-французски и т. п.
Японский суд, как и полиция устроены по образцу французского и в таком виде он существует всего лишь одиннадцать лет (с 1882 года), когда вошел в силу составленный французом Буассонадом, по поручению японского правительства, свод уголовных законов и закон о преобразовании прежнего японского суда.
Введение новых форм судопроизводства и судоустройства и новых уголовных законов не обошлось без серьезных волнений в Токио, вызванных, как объясняли тогда бунтовщики, «химерическим» желанием правительства ввести чуждые законы в страну, обладающую своими старинными, веками установленными традициями и обычаями. Население успокоилось лишь после того, как японское министерство юстиции официально заявило, что при разработке и составлении новых законов были приняты во внимание все наиболее важные из старинных законов и национальных обычаев.
Благодаря этому, и самый суд носит в себе характер какой-то смеси французского с японским, как я в этом имел случай убедиться в тот же день. На небольшом возвышении, за длинным столом, покрытым сукном, сидит судья, облаченный в обыкновенное штатское платье европейского покроя, а рядом с ним — секретарь, одетый уже в национальный костюм. Прямо против судьи и у его ног, сидит группа полисменов на полу (на циновках); позади них — за прочной деревянной решеткой — стоит подсудимый. Затем идет небольшое пустое пространство, отделяющее немногочисленные места, предназначенные для публики.[121]
Судя по оживленному диалогу, происходящему между судьей, подсудимым и свидетелями, можно заключить, не понимая, конечно, ни слова в этой японской скороговорке, что система допроса здесь чисто французская.
По объявлении приговора, один из полисменов поднимается (во время заседания полисмены сидят) и уводит обвиняемого, если он по судебному приговору не оправдан, в одну из задних комнат, где ему снова связывают руки веревкой.
В процессе часто принимают участие и адвокаты, занимающие одну из стоящих перед судьей трибун. Насколько можно судить по внешнему впечатлению — речи произносятся на японском языке — туземные адвокаты ведут процесс с большим жаром и красноречием.
Любопытно, между прочим, то обстоятельство, что в рядах туземной адвокатуры нередко встречаются женщины, свободно допускаемые к занятиям этой профессией. Некая госпожа Созо, японка, считается даже одним из лучших столичных адвокатов в Токио, и произносимые ею в суде речи ставятся японцами в пример красноречия и ораторского искусства. Пальму первенства в этом отношении она уступает только одному пожилому токийскому адвокату, славящемуся в Японии как «чудо ораторов мира». Эта японская знаменитость отличается, между прочим, от других своих товарищей по профессии тем, что всегда, даже во время судебных заседаний носит национальный костюм, между тем, как все остальные японские адвокаты, по установившемуся обычаю, должны носить во время заседания европейское платье.
Осужденные приговором суда помещаются в одну из двух тюрем, находящихся в Токио. Одна из них, большая, находится в южной части города и называется «Ишикава» по имени острова, на котором она построена. Вторая же тюрьма, предназначенная для женщин и каторжников, называется «Ичигава» и находится в центре города. Хотя французы и уверяют, что обе эти тюрьмы скопированы со знаменитой Мазасской тюрьмы в Париже, но, как увидим ниже, на них лежит такая сильная печать японского влияния, что их менее всего можно назвать французскими тюрьмами.
«Ишикава» — совершенно изолирована от всего внешнего мира и сообщается с городом исключительно при помощи тюремного пароходика. В ней заключено до двух тысяч взрослых мужчин и подростков; каждый из них должен отсидеть здесь свой обязательный десятилетний срок. Во второй тюрьме заключено до полутора тысяч мужчин и женщин, среди которых есть осужденные и на пожизненное заключение. Весь надзор за арестантами лежит на одном стороже, не взирая на то, что здесь заключены все уголовные преступники, а также и приговоренные к смертной казни.
По некоторым случайным обстоятельствам мне не удалось посетить ни одной из этих тюрем, являющихся одними из наиболее интересных учреждений в Японии, и мне приходится поэтому ограничиться теми краткими, но любопытными сведениями, какие были сообщены мне некоторыми моими собеседниками — японцами, и какие я нашел у немногих японских и английских писателей, оказавшихся счастливее меня в этом отношении.
Японская тюрьма состоит из двадцати или более одноэтажных построек, из которых некоторые, по внешнему виду, похожи на обыкновенные летние рабочие бараки. Жилые помещения тюрьмы представляют собой громадные деревянные клетки, вся передняя и часть задней стороны которых заняты перегородкой толщиною почти в два вершка, за которой в узком проходе ходит ночной сторож.
Здесь нет даже намека на какую-нибудь мебель, и чистый лакированный пол ничем не покрыт, так что заключенный может видеть в нем, как в зеркале, отражение всей своей фигуры. Само собой разумеется, что сюда, как и во все японские дома, никто не входит обутым.
Толстые, стеганные на вате одеяла (фетон), составляющие японскую постель, свернуты и лежат на полке, которая тянется вокруг всей комнаты на расстоянии 1 1/2 аршин от пола. В каждом таком помещении — а их там довольно много — заключено по 96 человек.
Достойно, между прочим, внимания то, что все, так называемые, «санитарные» заведения устроены отдельно, в задних пристройках, и отличаются поразительной чистотой и опрятностью. Также хороша здесь и вентиляция всех помещений.
Если прибавить к этому необыкновенное благоустройство местных тюрем, соединенное с поразительной простотой, то становится вполне понятным восторг одного англичанина, воскликнувшего однажды при осмотре «Ишигавы»: «В Японии все идеально, — даже тюрьмы!»
В небольшом расстоянии от описанных камер, называемых «спальными помещениями», так как арестанты проводят здесь только ночь, занимаясь днем в различных тюремных мастерских, находится небольшая квадратная комната довольно странного устройства. Дверь открывается, и вы попадаете в келью, предназначенную для наказания провинившихся арестантов и представляющая собой очень чистый деревянный лакированный ящик, снабженный превосходной вентиляцией, но, однако же, совсем темный и с такими толстыми стенами, что туда не проникает ни одного звука.
— Сколько арестантов пребывало здесь в прошлом году? — спросил один турист сопровождавшего его начальника тюрьмы.
Тот обратился с этим вопросом к старшему тюремному надзирателю.
— Гтори мо гозаймасен! «ни одного!» — ответил он.
— А какие другие наказания практикуются здесь, кроме этого карцера? — продолжал допытываться любознательный турист.
— Никаких!
«Разве найдется на свете другая страна, — восклицает по этому поводу упомянутый турист, — где для двух тысяч арестантов нет другого наказания, как заключение в темную комнату, да и та, вдобавок, по целым месяцам необитаема»!
Японская тюрьма состоит из двух отделений: спального и рабочего.
— Прогуливаясь по двору тюрьмы, — рассказывает один посетивший ее англичанин, — мы вошли в одну из мастерских, где сто человек арестантов делали машины и паровые котлы. В этом отделении тюрьмы на каждые пятнадцать арестантов полагается по одному сторожу, вооруженному саблей. Мы застали арестантов в самом разгаре работы: какая-то фирма дала им заказ, и они работали под надзором сведущего мастера и представителя фирмы-заказчицы.
Арестанты работают здесь не более девяти часов в день. Они, как и везде в японских тюрьмах, одеты в холщовые костюмы цвета терракоты или земляники.
Когда посетители зашли внутрь, то часовой скомандовал:
— Киво, тсукеро!
Т. е.: «Смотрите», и все мгновенно прекратили работы и поклонились вошедшим до земли, оставаясь в таком положении до вторичной команды, разрешавшей им подняться.
Арестанты делали в это время большие медные и железные паровые помпы, которых в течение года успели уже сфабриковать семьдесят штук. Вся эта тюремная мастерская, по словам англичанина, со своим грохотом машин и разумной работой была бы похожа на отдел туземного или европейского арсенала, если бы не красные арестантские костюмы и слишком покорные позы рабочих.
В соседней мастерской около сотни рабочих сидели, сгорбившись над деревянными чурбанами, вырезая из них с большим старанием разного рода вещи, начиная с простого корыта и кончая хрупкими и нежными длинноногими журавлями. Эта была мастерская резчиков по дереву.
Как дешево работают здесь арестанты, можно судить по следующему примеру. Один посетитель тюрьмы купил здесь роскошный ящик, изображавший японского бога смеха в то время, когда его тащат за платье шесть голых мальчиков. По отзывам знатоков, это было замечательное художественное произведение, и японец, продавец редкостей, оценил его в десять иен, между тем, как заплачено было за него всего лишь около восьми сенов (1 иена=100 сен).
Дальше следуют мастерские бумагопрядильщиков, ткачей, ткущих и красящих арестантскую одежду, башмачников, делающих сандалии, веерщиков, фонарщиков, корзинщиков, плетущих также циновки и сети и т. п.
При тюрьме имеется даже своя типография, корректором которой три года назад (да, кажется, и теперь) состоял бывший секретарь японского посольства во Франции, внезапно скрывшийся оттуда, захватив с собой около ста тысяч франков из посольской кассы. Желая скрыть свои следы, он оставил на берегу Сены свою обувь в знак того, что он утопился в этой реке, но вскоре после этого его накрыли в уединенном немецком местечке, арестовали и привезли в Токийскую тюрьму.
За типографией идут мастерские, где вырезываются ручки для зонтиков и набалдашники для палок и тростей, приготовляется глиняная посуда, начиная от больших горшков и кувшинов и кончая хрупкими чашечками толщиною в яичную скорлупу. Серия мастерских заканчивается фабричкой по производству изделий из перегородчатой эмали.
Если в токиоскую тюрьму попадает, в качестве заключенного, европеец, то он может заняться тем, к чему влекут его природные способности. Если же он оказывается решительно непригодным ни к какому занятию из перечисленных выше, то его отправляют на рисовую мельницу, где он качает по целым дням бревно (с привязанными к нему камнями), которое со всего размаха опускается в кучу риса (мельница эта напоминает наши малороссийские топчаки. Если же он и к этому делу непригоден, его отправляют разбивать молотком камни для щебня.
В пользу арестантов идет десятая часть суммы, вырученной от продажи их изделий.
Женское отделение в «Ишигава» отделяется от мужского высокой деревянной перегородкой и воротами, охраняемыми одним часовым. Отделение это состоит из двух или трех спальных комнат и одной огромной, общей для всех заключенных женщин, мастерской, принимающей заказы шитья и вышивания.
Один из путешественников, посетив женскую тюрьму, застал всех женщин сидящими на циновках и занятых обшиванием шелковых платков. Возле одной резвился ребенок. Группа из трех красивых женщин сидела отдельно — это оказались изготовительницы фальшивых монет.
Небольшой коридор вслед за женским отделением тюрьмы ведет к самому уединенному и самому мрачному и печальному уголку «Ишигавы». В углублении стоит таинственный предмет вышиною около сажени, похожий на черный ящик. По левую сторону его тянется покатый помост из черных же досок, по которому вводят преступника во внутренность ящика. Сверху прилаживается канат, и когда по данному сигналу основание ящика опрокидывается, пред глазами оторопелых зрителей внезапно появляется болтающаяся в воздухе фигура повешенного…
* * *
Одним из самых крупных и грандиозных памятников японской старины, служащим вместе с тем образцом японского трудолюбия, кропотливости, энергии и настойчивости, является знаменитая Токаидо («Дорога восточного моря»).
Токаидо — это грандиозная шоссейная дорога, прорезывающая весь центральный и часть южного района Японии, начиная от «Святой горы» Никко и кончая на юге прежней столицей микадо, — священным городом Киото и важнейшим промышленным центром страны — Осакой.
Она может служить образцом дорожного сооружения и примером того, как разумно относились уже сотни лет тому назад японцы к одному из важнейших для благосостояния государства вопросов — вопросу о путях сообщения.
Попечение о путях сообщения, проведение шоссейных дорог было всегда одной из главных забот японцев.
Еще до Иэясу существовало постановление, согласно которому каждый владетельный князь, феодал, даймиос и помещик обязан был проводить по своим владениям проезжие дороги, шириною в девять саженей каждая. Дороги проводились ими с обычной японской тщательностью и добросовестностью, покрыли страну целой сетью, не оставив в стороне ни одного, даже самого отдаленного и глухого уголка во всем государстве. Это получает в наших глазах особую цену, если вспомнить, что вся страна отличается чрезвычайно гористым характером и, строго говоря, представляет собой цепь горных хребтов, вершин и холмов, лишь изредка прерываемых пропастями, ущельями и узкими долинами.
При таком устройстве поверхности страны и при каменистом характере почвы, вдобавок, здесь приходилось брать с бою каждый шаг, каждую пядь земли. Трудности этой работы усиливались тем, что приходилось работать руками, так как в то время ни динамит, ни порох, которыми можно было бы взрывать стоящие на пути каменные твердыни, еще не были известны японцам.
Удивительнее всего то, что японцы могли еще при этих условиях думать о красоте и изяществе своих дорог; некоторые из них, и особенно Токаидо, являются артистическим в своем роде произведением.
Во всю длину Токаидо, на протяжении десятков и сотен верст, по обеим сторонам тянутся ровные, стройные линии зеленых деревьев — криптомерий, бамбуков и кедров, и на фоне этих сплошных зеленых стен вырисовываются красивые высокие китайские крыши, поросшие мхом вперемежку с цветами ириса.
Кругом возвышаются живописные холмы, под бамбуком или кедрами змеится речонка, кое-где среди зелени и леса окаймляющих дорогу долин ютятся маленькие буддийские пагоды под тенью ветвистых деревьев.
Вся дорога пряма, как стрела, гладка, как паркет, усыпана желтым песком и кажется нарядной, тенистой, широкой, бесконечной зеленой аллеей роскошного парка.
Во всю длину «Дороги Восточного моря» — этой «столбовой» дороги Японии — тянется беспрерывный ряд лавочек, «чайных домов» — нарядных, увитых плющом и ползучим растением построек, придающих еще более оживленный вид дороге, переполненной пешеходами, рикшами, грузовыми телегами, разносчиками.
Все это торопится, снует, суетится, останавливается на минуту у «чайного дома» и снова мчится в разные стороны.
Местность, лежащая по обеим сторонам этой гигантской аллеи-шоссе не менее живописна, чем сама «Дорога Восточного моря», но она носит уже другой характер, благодаря отсутствию на ней того оживления, которым отличается Токаидо.
Жизнь Дороги Восточного моря без наплыва паломников
* * *
На самом большом из японских полей вряд ли в пору повернуться одному русскому деревенскому возу, запряженному парой волов.
Вся долина разделена массой мелких канав, покрывающих ее точно паутиной и разделяющих ее на микроскопические участки самой причудливой и разнообразной формы. Одни из них представляют собой правильной формы квадрат, другие — трапецию, третьи — правильный круг, четвертые — многоугольник, пятые — вовсе овальны и т. д. до бесконечности, в зависимости от неровностей почвы и условий места. Отделяемые друг от друга канавками, все участки старательно обведены высокими земляными валиками, тщательно покрытыми зеленым дерном, каким-нибудь низким кустарниковым растением или даже цветами: хризантемой, ирисом, камелией, отчего вся долина представляет собой своеобразный вид пестрого ковра зелени и цветов.