Андрей Белый
Андрей Белый
наст. имя и фам. Борис Николаевич Бугаев;
14(26).10.1880 – 8.1.1934
Поэт, прозаик, критик, литературовед, мемуарист. Публикации в журналах «Мир искусства», «Весы», «Аполлон» и др. Литературные симфонии «Симфония (2-я, драматическая)» (М., 1902), «Северная симфония (1-я, героическая)» (М., 1904), «Возврат» (М., 1905), «Кубок метелей» (М., 1908). Стихотворные сборники «Золото в лазури» (М., 1904), «Пепел» (СПб., 1909), «Урна» (М., 1909), «Королевна и рыцари» (Пг., 1919), «Звезда» (Пг., 1922), «После разлуки» (Пг.; Берлин, 1922), «Стихотворения» (перераб. авт. ред. всех книг стих., Берлин; Пг.; М., 1923); поэмы «Христос воскрес» (Пг., 1918), «Первое свидание» (Пг., 1921), «Глоссолалия» (Берлин, 1922). Романы «Серебряный голубь» (М., 1910), «Петербург» (Пг., 1916), «Котик Летаев» (Пг., 1922), «Москва» (М., 1926), «Крещеный китаец» (М., 1927), «Маски» (М., 1932). Литературно-критические сборники и сочинения «Символизм» (М., 1910), «Арабески» (М., 1911), «Трагедия творчества. Достоевский и Толстой» (М., 1911), «Ритм как диалектика и „Медный всадник“» (М., 1929), «Мастерство Гоголя» (М.; Л., 1934). Философские эссе «Рудольф Штейнер и Гете в мировоззрении современности» (М., 1917), «Революция и культура» (М., 1917), «Кризис жизни» (Пг., 1918), «Кризис мысли» (Пг., 1918), «Кризис культуры» (Пг., 1918). Мемуары «Воспоминания о Блоке» (М.; Берлин, 1922–1923), «На рубеже двух столетий» (М., 1930), «Начало века» (М.; Л., 1933), «Между двух революций» (Л., 1934).
«В 1904 году Андрей Белый был еще очень молод, золотокудр, голубоглаз и в высшей степени обаятелен. Газетная подворотня гоготала над его стихами и прозой, поражавшими новизной, дерзостью, иногда – проблесками истинной гениальности.
…Им восхищались. В его присутствии все словно мгновенно менялось, смещалось или озарялось его светом. И он в самом деле был светел. Кажется, все, даже те, кто ему завидовал, были немножко в него влюблены. Даже Брюсов порой подпадал под его обаяние» (В. Ходасевич. Некрополь).
«Стихи свои Белый не читает, а поет высоким приятным тенором, упираясь ладонями в колени и закрывая глаза. Одеваться он не умел. Щеголял то в потертой студенческой тужурке, то в мешковатом неуклюжем сюртуке, должно быть, перешитом из отцовского, то в какой-то кургузой курточке» (Б. Садовской. «Весы». Воспоминания сотрудника. 1904–1905).
«Внешность Бориса Николаевича, а особенно его манера говорить и его движения были очень своеобразны. В его внешности, при первом взгляде на него, бросались в глаза его лоб, высокий и выпуклый, и глаза, большие, светло-серо-голубые, с черными, загнутыми кверху ресницами, большею частью широко открытые и смотрящие, не мигая, куда-то внутрь себя. Глаза очень выразительные и постоянно менявшиеся. Лоб его был обрамлен немного редеющими волосами. Овал лица и черты его были очень мягкие. Роста он был невысокого, очень худ. Ходил он очень странно, как-то крадучись, иногда озираясь, нерешительно, как будто на цыпочках и покачиваясь верхом корпуса наперед. На всем его существе был отпечаток большой нервности и какой-то особенной чувствительности, казалось, что он все время к чему-то прислушивается. Когда он говорил с волнением о чем-нибудь, то он вдруг вставал, выпрямлялся, закидывал голову, глаза его темнели, почти закрывались, веки как-то трепетали, и голос его, вообще очень звучный, понижался, и вся фигура делалась какой-то величавой, торжественной. А иногда, наоборот, глаза его все расширялись, не мигая, как будто он слышит не только внутри себя, но и где-то еще здесь какие-то голоса, и он отводил голову в сторону, молча и не мигая, оглядывался и шептал беззвучно, одними губами: „да, да“. Когда он слушал кого-нибудь, то он часто в знак согласия, широко открыв глаза, как-то удивленно открывал рот, беззвучно шепча „да, да“, и много раз кивал головой…Нужно еще заметить, что общая манера Бориса Николаевича была очень скромная и скорее церемонно-вежливая. На всем его облике лежал отпечаток натуры мягкой, не волевой, но страшно чувствительной, все его существо буквально вибрировало от каждого сказанного, обращенного к нему слова. Он мог вспыхивать, терять голову, если ему вдруг казались какие-то враждебные флюиды откуда-нибудь» (М. Морозова. Андрей Белый).
«Андрей Белый замечательно говорил. Его можно было слушать часами, даже не все понимая из того, что он говорит. Я не убежден, что он сам все понимал из своих фраз. Он говорил или конечными выводами силлогизмов, или одними придаточными предложениями. Если он сказал сам про себя, кокетничая: „Пишу как сапожник!“, то он мог еще точнее сказать: „Говорю как пифия“.
Сверкали „вечностью“ голубые глаза такой бесконечной синевы, какой не бывает даже у неба Гагр, а небо Абхазии синее любого синего цвета. Волосы со лба окончательно ползли на затылок. Белый мог говорить о чем угодно. И всегда вдохновенно. Он говорил разными шрифтами. В его тонировке масса почерков.
…К Белому гениально применимы слова Дельвига: „Я не люблю поэзии мистической: чем ближе к небу, тем холоднее“.
Белый мог бы стать капиталистом разума. Он намеренно превращал себя в кустаря рассуждений.
Если Брюсов всегда был застегнут на все пуговицы сюртука, то Белый был всегда в дезабилье.
Выражение глаз, великолепных глаз Белого, отчетливо напоминало глаза родящей женщины. Он всегда был беременен и часто вынашивал пустяки.
…Белый всю жизнь любил весенние лужи, наблюдая, как в них отражаются небо и облака, и ни разу не предпочел посмотреть прямо на облака.
Это был философ „второго смысла“» (В. Шершеневич. Великолепный очевидец).
«Он говорил слишком много, слишком остро, оригинально, глубоко, – затейно, – подчас прямо блестяще. Он не только понимает, – он даже пере-перепонял… все. Говорю это без малейшей улыбки. Я не отказываюсь от одной своей заметки в „Речи“, – она называлась, кажется, „Белая Стрела“. Б. Бугаев не гений, гением быть и не мог, а какие-то искры гениальности в нем зажигались, стрелы гениальности, неизвестно откуда летящие, куда уходящие, в него попадали. Но он всегда оставался их пассивным объектом.
Это не мешало ему самому быть, в противоположность правдивому Блоку, исключительно неправдивым. И что всего удивительнее – он оставался при том искренним. Но опять чувствовалась иная материя, разная природа. Блок по существу был верен. „Ты, Петр, камень“… А уж если не верен – так срывается с грохотом в такие тартарары, что и костей не соберешь. Срываться, однако, должен – ведь „ничего не понимает“…
Боря Бугаев, – весь легкий, легкий, как пух собственных волос в юности, – он танцуя перелетит, кажется, всякие „тарары“. Ему точно предназначено их пролетать, над ними танцевать – туда, сюда… направо, налево… вверх, вниз…
Боря Бугаев – воплощенная неверность. Такова его природа» (З. Гиппиус. Живые лица).
«А. Белый никогда не давал себе времени додумать до конца свои мысли о символизме, в чем и признался потом (см. „На перевале“). У него была перевернутая вверх ногами логика. Ее заменяли образ, догадки, какое-нибудь внутреннее озарение. К сожалению, у мысли есть свои непреложные требования. Стараясь приспособить неокантианство и Ницше на защиту своих откровений – он прежде всего выдал чрезвычайно простую тайну – ни Когена, ни Риккерта, ни даже Ницше он не прочел как следует. Его больше всего пленил „Заратустра“ – основа религиозной мистики той эпохи. Сумасшествие Ницше тоже было истолковано определенным образом как образ „Распятого“. Но все это было пустяками по сравнению с тем, что А. Белый этого периода [1907–1917. – Сост.] пытался сделать в области более ему близкой, в поэзии и романе. Самая сильная книга этого времени, без сомнения, „Пепел“ – по крайней мере она отличается подлинным своеобразием. Но что сказать о „Кубке метелей“, этой бессильной и бессвязной эротической мистике, или мистической эротике (называйте как хотите)? Сначала кажется, что она звучит в одной тональности со „Снежной маской“ Блока, вышедшей чуть ли не одновременно, но Блок сразу учуял истинный смысл этой книги, то есть подмену подлинного опыта словесностью в самом плохом „символическом“ смысле этого слова. Известен его отзыв об этой книге. Блок сказал, что она глубоко враждебна и чужда ему» (К. Локс. Повесть об одном десятилетии).
«Как передать впечатление от Андрея Белого? Первое впечатление: движения очень стройного тела в темной одежде. Движения говорят так же выразительно, как и слова. Они полны ритма. Аудитория самозабвенно слушает ворожбу. Мир – огранен как кристалл. Белый вертит его в руках, и кристалл переливается разноцветным пламенем. А вертящий – то покажется толстоносым, с раскосыми глазами, худощавым профессором, то вдруг – разрастутся глаза его так, что ничего, кроме этих глаз, не останется. Все плавится в их синем свете.
Руки – легкие, властные, жестом вздымают все кверху. Он почти танцует, передавая движения мыслей…Он часто не замечал ни обожания, ни глубины производимого его словами впечатления. Писательница Елена Михайловна Тагер с мягким юмором рассказывала мне в 60-е годы о своей встрече с ним: „Мы проговорили с ним весь вечер с необычайной душевной открытостью. Я ходила потом, раздумывая о внезапности и глубине этой дружбы, пораженная этим. Встретились через неделю на каком-то собрании, и он – не узнал меня. Я поняла: тогда он говорил не со мной – с человечеством! Меня не успел заметить. Меня потрясли открытые им горизонты, а он умчался в иные дали, забыв, кому именно открывал…“» (Н. Гаген-Торн. Memoria).
«Главная сила Белого, мне кажется, в том, что каждое его слово и каждый жест ежесекундно напоминают о „бездонном провале в вечность“. Все у него на сквозняке, все угрожает рухнуть куда-то. По-своему Белый громче кого бы то ни было кричит: „Помни о смерти“. Среди современников Белого мало кто, говоря о нем, не обмолвится: „чудак“. Скажет и не это: „фальшивый человек“, „фигляр“ и еще более неприятные клички нередко соседствуют с именем Белого. Но почти каждый из его ругателей неизменно добавляет: „А все-таки это писатель почти гениальный“. Блестящие, но математически отвлеченные схемы, замечательная, но утомительная игра слов и созвучий, редкое по силе чувства неустойчивости и относительности всего на свете – вот приблизительно главные слагаемые сочинений этого писателя» (Н. Оцуп. Андрей Белый. К 50-летию со дня рождения).
Данный текст является ознакомительным фрагментом.